Лучшие цитаты из книг Стефана Цвейга (500 цитат)

Книги Стефана Цвейга — это настоящие шедевры литературы, которые заставляют читателя задуматься о жизни и ее ценностях. Автор, известный своими романами, рассказами и биографиями, создал произведения, которые не оставят никого равнодушным. В его книгах вы найдете глубокие мысли о человеческих отношениях, любви, справедливости и многом другом. Читая книги Стефана Цвейга, вы окунетесь в мир красивых слов и глубоких мыслей, который заставит вас задуматься о жизни и ее смысле. Книги Стефана Цвейга — это настоящее сокровище для всех любителей литературы и ценителей прекрасного слова. Лучшие цитаты из книг Стефана Цвейга собраны в данной подборке.

Когда между собакой и кошкой вдруг возникает дружба, то это не иначе, как союз против повара.
Великое отчаяние порождает великую силу.
Гений человека всегда одновременно и его рок.
Нет более безнадёжного занятия, чем рисовать пустоту, нет ничего труднее, чем живописать однообразие.
Хочешь мира — готовь его, готовь, не щадя своих сил, каждый день твоей жизни, каждый час твоих дней.
Лишь сумма преодоленных препятствий является действительно правильным мерилом подвига и человека, совершившего этот подвиг.
Как в политике одно меткое слово, одна острота часто воздействует решительнее целой демосфеновской речи, так и в литературе миниатюры зачастую живут дольше толстых романов.
Быть великим — значит дать направление.
Кто хоть однажды был искренен с собою, тот стал искренним навсегда!
Всегда, прежде чем может быть возведено что-то новое, должен быть поколеблен авторитет уже существующего.
Пафос позы не служит признаком величия; тот, кто нуждается в позах, обманчив. Будьте осторожны с живописными людьми.
Состариться — значит избавиться от страха перед прошлым.
Нет вражды страшнее, чем та, которая возникает, когда сходное борется со сходным, побуждаемое одинаковыми стремлениями и одинаковой силой.
Книга — это памятник ушедшим в вечность умам. Это история, в которой жизнь течет, как кровь по венам. Это альфа и омега всякого знания, это начало начал каждой науки. Книга — это немой учитель человека.
Сомнение — это злейший враг человеческого знания.
Разве объяснишь, почему люди, не умеющие плавать, бросаются с моста за утопающим?
Большинство людей не отличаются богатым воображением. То, что происходит где-то далеко, не задевает их чувств, едва их трогает; но стоит даже ничтожному происшествию произойти у них на глазах, ощутимо близко, как разгораются страсти. В таких случаях люди как бы возмещают обычное свое равнодушие необузданной и излишней горячностью.
Так редко встречаешь в людях благодарность, и как раз наиболее признательные не находят для нее слов.
Состариться — это ведь и значит перестать страшиться прошлого.
Полуправда ничего не стоит.
Мне лично приятнее понимать людей, чем судить их.
Но не так-то легко отделаться от того, что мы довольно туманно называем совестью…
Трудно также объяснить, почему наш спор так быстро принял столь язвительный оборот, — думается, тут сыграло роль невольное желание обоих супругов исключить возможность такого легкомыслия и подобной опасности для своих жен. <…> … а когда вдобавок немка начала авторитетным тоном поучать меня, что бывают настоящие женщины, а бывают и «проститутки по натуре», к которым, по её мнению, принадлежит и мадам Анриэт, терпение моё лопнуло, и я в свою очередь перешёл в наступление. Я заявил, что лишь страх перед собственными желаниями, перед демоническим началом в нас заставляет отрицать тот очевидный факт, что в иные часы своей жизни женщина, находясь во власти таинственных сил, теряет свободу воли и благоразумие, и добавил, что некоторым людям, по-видимому, нравится считать себя более сильными, порядочными и чистыми, чем те, кто легко поддаётся соблазну, и что, по-моему, гораздо более честно поступает женщина, которая свободно и страстно отдаётся своему желанию, вместо того чтобы с закрытыми глазами обманывать мужа в его же объятиях, как это обычно принято.
Родные ухаживали за мною, как за больной, но их ласка причиняла мне боль; я стыдилась их почтительности, их уважения, и мне приходилось постоянно сдерживаться, чтобы не выкрикнуть им в лицо, как я их всех предала, забыла, чуть не покинула ради безумной, бешеной страсти.
Это было разочарование… разочарование, в котором я не признавалась себе ни тогда, ни позже, но женщина всё постигает сердцем, без слов. Потому что… теперь я себя больше не обманываю — если бы этот человек обнял меня в ту минуту, позвал меня, я пошла бы за ним на край света, я опозорила бы свое имя, имя своих детей… презрев людскую молву и голос рассудка, я бежала бы с ним, как мадам Анриэт с молодым французом, которого она накануне ещё не знала… я не спросила бы, куда и надолго ли, даже не бросила бы прощального взгляда на свою прошлую жизнь… я пожертвовала бы для этого человека своим добрым именем, своим состоянием, своей честью… я пошла бы просить милостыню, и, наверно, нет такой низости, к которой он не мог бы меня склонить. Всё, что люди называют стыдом и осторожностью, я отбросила бы прочь, если бы он сказал мне хоть слово, сделал бы хоть один шаг ко мне, если бы он попытался удержать меня; в этот миг я вся была в его власти.
То была воля судьбы, которая всегда права, даже если нам кажется, что она поступает несправедливо. Там, где приказывает эта высшая воля, мы должны подчиниться.
Когда человек молод, ему всегда кажется, что болезнь и смерть грозят кому угодно, но только не ему.
Когда человек потерял всё, то за последнее он борется с остервенением.
Знаете ли вы, вы, чужой человек, спокойно сидящий здесь в удобном кресле, совершающий прогулку по свету, знаете ли вы, что это значит, когда умирает человек? Бывали вы когда-нибудь при этом, видели вы, как корчится тело, как посиневшие ногти впиваются в пустоту, как хрипит гортань, как каждый член борется, каждый палец упирается в борьбе с неумолимым призраком, как глаза вылезают из орбит от ужаса, которого не передать словами? Случалось вам переживать это, вам, праздному человеку, туристу, вам, рассуждающему о долге оказывать помощь? Я часто видел все это, наблюдал как врач… Это были для меня клинические случаи, некая данность… я, так сказать, изучал это – но пережил только один раз… Я вместе с умирающей переживал это и умирал вместе с нею в ту ночь… в ту ужасную ночь, когда я сидел у ее постели и терзал свой мозг, пытаясь найти что-нибудь, придумать, изобрести против крови, которая все лилась и лилась, против лихорадки, сжигавшей эту женщину на моих глазах… против смерти, которая подходила все ближе и которую я не мог отогнать. Понимаете ли вы, что это значит – быть врачом, знать все обо всех болезнях, чувствовать на себе долг помочь, как вы столь основательно заметили, и все-таки сидеть без всякой пользы возле умирающей, знать и быть бессильным… знать только одно, только ужасную истину, что помочь нельзя… нельзя, хотя бы даже вскрыв себе все вены… Видеть беспомощно истекающее кровью любимое тело, терзаемое болью, считать пульс, учащенный и прерывистый… затухающий у тебя под пальцами… быть врачом и не знать ничего, ничего… только сидеть и то бормотать молитву, как дряхлая старушонка, то грозить кулаком жалкому богу, о котором ведь знаешь, что его нет. Понимаете вы это? Понимаете?… Я… я только… одного не понимаю, как… как можно не умереть в такие минуты… как можно, поспав, проснуться на другое утро и чистить зубы, завязывать галстук… как можно жить после того, что я пережил… чувствуя, что это живое дыхание, что этот первый и единственный человек, за которого я так боролся, которого хотел удержать всеми силами моей души, ускользает от меня куда-то в неведомое, ускользает все быстрее с каждой минутой и я ничего не нахожу в своем воспаленном мозгу, что могло бы удержать этого человека.


Если хочешь, чтобы тебе помогли, то нечего вилять и утаивать.
Кто однажды обрел самого себя, тот больше ничего на этом свете утратить не может. И кто однажды постиг в себе человека, тот понимает всех людей.
Состариться – это не что иное, как перестать бояться прошлого.
Мне лично приятнее понимать людей, чем осуждать их.
Страх – хуже наказания, потому что наказание – всегда нечто определенное, и, будь оно тяжкое или легкое, оно все же лучше, чем нестерпимая неопределенность, чем жуткая бесконечность ожидания.
Когда мы видим ближнего в беде, то естественным образом рождается долг помочь.
Люди со странностями могут зажечь во мне жажду узнать их, которая немногим меньше жажды обладания женщиной.
А ведь нет ничего более ужасного, чем одиночество среди людей.
Разве можно объяснить, почему человек, который сам не умеет плавать, бросается с моста на помощь утопающему?
Поистине мудр только тот, кто покорился своей судьбе.
После шестидесяти требуются особые силы, чтобы начинать жизнь заново. Мои же силы истощены годами скитаний вдали от родины. К тому же я думаю, что лучше сейчас, с поднятой головой, поставить точку в существовании, главной радостью которого была интеллектуальная работа, а высшей ценностью – личная свобода. Я приветствую всех своих друзей. Пусть они увидят зарю после долгой ночи! А я слишком нетерпелив и ухожу раньше них.
Увидев работы Пиросмани, я поверил Анри Руссо.
Решающие силы — судьба и смерть — редко подступают к человеку без предупреждения.
Европеец невольно теряет свой моральный облик, когда попадает из больших городов в проклятую болотистую дыру. Рано или поздно пристукнет всякого: одни пьянствуют, другие курят опиум, третьи звереют и свирепствуют — так или иначе, но дуреют все.
Когда дело идёт о других, мы всегда очень рассудительны и деловиты.
Доверие требует откровенности, полной откровенности.
Да, где-нибудь кончается долг… Там, где человек больше не может, именно там.
Во время морских путешествий всякая мелочь превращается в событие, будь то парус на горизонте, взметнувшийся над волной дельфин, замеченный новый флирт или случайная шутка.
На всяком человеке лежит долг предложить свою помощь. Когда мы видим ближнего в беде, то естественным образом рождается долг помочь.
Когда хочешь, чтобы тебе помогли, то нечего вилять и стараться что-нибудь утаить.
Если человек непременно хочет взяться за безнадежное дело, то коварный случай с готовностью идет ему навстречу.
Быть может, в любви и нет ничего прекраснее, чем эти тихие мгновения, полные смутных, легких мечтаний.
Час остался до ночи. Волшебный час, ибо нет ничего чудесней, чем наблюдать, как медленно блекнут и покрываются тенями краски заката, как подымается с пола мрак, пока чёрные бесшумные потоки его не захлестнут стены и не увлекут нас во тьму.
Он стал одним из тех, для кого не существует ни любви, ни женщин. Он, кому выпало на долю в единое мгновение жизни любить и быть любимым, он, кто так полно изведал всю глубину чувств, не испытывал более желание искать то, что слишком рано само упало в его неокрепшие, податливые, несмелые ещё руки. Он объездил много стран — один из тех невозмутимых, корректных британцев, коих молва нередко называет бесчувственными, потому что они так молчаливы, а взор их равнодушно скользит мимо женских лиц и женских улыбок. И никто не догадывается, что, быть может, они носят в душе картины, навеки приковавшие их внутренний взор, что память о былом горит в их крови, как неугасимая лампада перед ликом мадонны…
Но ты говоришь, что не хочешь молчания, ибо слишком тягостно слушать, как часы разбивают время на сотни осколков, как дыхание в тишине становится громким, будто у больного.
Но те истории, что рассказываешь в сумерках, неизбежно забредают на тихую тропу печали.
Каждая тень, в конечном счёте, тоже дитя света, и лишь тот, кто познал светлое и тёмное, войну и мир, подъём и падение, лишь тот действительно жил.
Справедливым может быть лишь тот, кто не касается ничьей судьбы и ничьих дел, кто живет одиноким. Никогда не был я ближе к познанию истины, чем тогда, когда был одинок и лишен человеческого слова, никогда я не был свободнее от вины.
Верно сказал ты: кто властвует, тот лишает свободы других, но прежде всего — свою же душу. Кто хочет жить без вины, тот не должен иметь власти ни над своим домом, ни над чужой судьбой, не должен питаться чужим потом и кровью, не должен дорожить страстью женщины и сытой ленью. Только тот, кто живет один, живет для своего Бога, только деятельный знает Его, только бедняк обретает Его вполне.
Правду говоришь ты, и я вижу, что всякая боль приносит больше познания истины, чем все тихие раздумья мудрецов. Все, что я знаю, я узнал от несчастных, и все, что я видел, я увидел во взоре страдальцев, во взоре извечного брата. Не смиренным я был пред лицом Бога, а гордецом: я познал это через твое горе, которым сейчас терзаюсь сам. Прости меня, ибо я каюсь перед тобою: я причинил зло тебе и еще многим, о ком не ведаю. И бездействующий совершает деяния, за которые он несет вину на земле, и одинокий живет во всех своих братьях.
Ибо пример есть сильнейшая связь на земле между людьми, каждое деяние пробуждает волю в других, и, стряхнув с себя дремоту, человек деятельно наполняет часы дней своих.
Я больше не хочу быть свободным в своей воле. Ибо свободный не свободен, и бездеятельный не без вины. Свободен лишь тот, кто служит делу, кто отдает другому свою волю и свою силу, отдает, ни о чем не спрашивая. Только середина деяния принадлежит нам, его начало и конец, его причина и следствие — в руках Богов. Освободи меня от моей воли, ибо всякое желание есть смятение духа, а всякое служение — мудрость.
В воздухе чувствовалась весна. В небе порхали облака, белые, резвые, какими они бывают только в мае и июне, когда, беспечные, юные, они мчатся, играя, по синей дороге, то прячутся за высокие горы, то обнимаются и убегают, то сжимаются в платочек, то разрываются на полоски и, наконец, дурачась, нахлобучивают белые шапки на вершины гор.
Так бесконечно легко обманывать детей, эти простодушные создания, любви которых так редко добиваются.
Она достигла того критического возраста, когда женщина начинает раскаиваться, что всю жизнь была верна мужу, которого в сущности никогда не любила, и когда пышный закат ее красоты еще позволяет сделать выбор: быть только матерью или еще раз — в последний — быть женщиной.
Для тех, у кого нет своих переживаний, мучительные волнения других представляют последнюю возможность новых переживаний, как театр и музыка.
А ведь нет ничего более ужасного, чем одиночество среди людей.
Сытость возбуждает так же, как и голод: безопасность, благополучие ее жизни пробудили в ней жажду приключений.
Кто однажды обрел самого себя, тот больше ничего на этом свете утратить не может.
Есть два рода сострадания. Одно – малодушное и сентиментальное, оно, в сущности, не что иное, как нетерпение сердца, спешащего поскорее избавиться от тягостного ощущения при виде чужого несчастья; это не сострадание, а лишь инстинктивное желание оградить свой покой от страданий ближнего. Но есть и другое сострадание – истинное, которое требует действий, а не сантиментов, оно знает, чего хочет, и полно решимости, страдая и сострадая, сделать все, что в человеческих силах и даже свыше их.
Ибо я полагаю, что подлинно живет лишь тот, кто судьбу свою воспринимает как тайну.
Кто однажды обрел самого себя, тот больше ничего на этом свете утратить не может. И кто однажды постиг в себе человека, тот понимает всех людей.
Кого однажды жестокоранила судьба, тот навсегда остается легкоранимым.
Люди со странностями могут зажечь во мне жажду узнать их, которая немногим меньше жажды обладания женщиной.
В эту секунду, в эту единственную секунду молчания мы в первый раз говорили друг с другом вполне откровенно.
Состариться – это ведь и значит перестать страшиться прошлого.
Человек всего лишь песчинка, и в наши дни его воля вообще не принимается в расчет.
Доверие требует откровенности, полной откровенности.
Страх – хуже наказания, потому что наказание – всегда нечто определенное, и, будь оно тяжкое или легкое, оно все же лучше, чем нестерпимая неопределенность, чем жуткая бесконечность ожидания.
Внутри что-то все еще слегка болело, но то была отрадная боль, и жгла она так, как жгут раны, прежде чем зарубцеваться навсегда.
И в созерцании я утратил чувство времени.
А ведь нет ничего более ужасного, чем одиночество среди людей.
Состариться – это не что иное, как перестать бояться прошлого.
Страх – хуже наказания, потому что наказание – всегда нечто определенное, и, будь оно тяжкое или легкое, оно все же лучше, чем нестерпимая неопределенность, чем жуткая бесконечность ожидания. Как только она узнала, в чем заключается наказание, ей стало легко. Слезы не должны вводить тебя в заблуждение: теперь они просто вышли наружу, а раньше были внутри. А пока они внутри, они мучительнее.
И кто однажды постиг в себе человека, тот понимает всех людей.
Благодарность редко чувствуется у людей, и как раз наиболее благодарные не находят средств ее выразить, они смущенно молчат, стыдятся и скрывают свое чувство.
Для всех детей слова «иди спать» ужасны, потому что это самое ощутимое унижение, самое явное клеймо неполноценности, самое наглядное различие между взрослыми и ребенком.
Люди нуждаются друг в друге – даже когда мнят себя врагами, – и что сладостно быть любимым ими.
Силу вспыхнувшего чувства нельзя измерять только непосредственным поводом к нему, не принимая во внимание той мрачной полосы тоски и одиночества, которая предваряет все большие события в жизни сердца.
Он перестал понимать жизнь с тех пор, как увидел, что слова, за которыми он до сих пор предполагал действительность, лопаются, точно мыльные пузыри.
Не имея ни малейшей склонности оставаться наедине с самим собою, он по возможности избегал этих встреч, ибо отнюдь не стремился к более близкому знакомству со своей особой.
Он сам был немного похож на тех женщин, которым необходимо присутствие мужчины для того, чтобы проявить все свое обаяние. Энергия его пробуждалась только от предвкушения любовной интриги.
Ничто так не оттачивает ум, как мучительное подозрение, ничто с такой силой не поощряет работу незрелого разума, как след, теряющийся в потемках. Иногда только тоненькая дверь отделяет детей от мира, который мы называем реальным миром, и случайный порыв ветра может распахнуть ее перед нами.
Все собравшиеся здесь были покойны, благодушны и мирно дышали; это были трезвые, холодные, здоровые люди, а я среди них — единственный больной, которого лихорадило вместе с природой.
Судьба — самый гениальный поэт.
Для того, чтобы нанести сердцу сокрушительный удар, судьба не всегда бьёт сильно и наотмашь; вывести гибель из ничтожных причин – вот к чему тяготеет её неукротимое творческое своеволие. <…> Подобно тому как болезнь возникает задолго до того, как она обнаруживает себя, так и судьба человека начинается не в ту минуту, когда она становится явной и неоспоримой. Она долго таится в глубинах нашего существа, в нашей крови, прежде чем коснётся нас извне. Самопознание уже равносильно сопротивлению.
Зачем думать о тех, кто не думает обо мне?
Все, чем он жил, все, что он любил, сгорало на этом медленном огне, обугливалось, покрывалось пеплом и падало в вязкую тину равнодушия. Он смутно ощущал: что-то свершалось в то время, как он лежал здесь, на диване, и с горечью думал о своей жизни. Что-то кончалось. Что? Он слушал и слушал.
Так начался закат его сердца.
Снова один, — подумал он, — всегда один!… Когда я утром ухожу в контору, они еще отсыпаются, устав от театров и балов, а когда я возвращаюсь домой, они уже веселятся где-нибудь в своем обществе, куда они меня не берут с собой… Ох, деньги, проклятые деньги!… они их испортили… из-за денег мы стали чужие друг другу… А я, дурак, старался наскрести побольше — и что же?… самого себя я ограбил, я сделал себя нищим, а их испортил… Пятьдесят лет я работал как вол, не знал, что такое отдых… а теперь — один.
Судьбу влечет к могущественным и властным. Годами она рабски покорствует своему избраннику — Цезарю, Александру, Наполеону, ибо она любит натуры стихийные, подобные ей самой — непостижимой стихии.
Для сильного духа не существует постыдной смерти.
Тот, кто переполнен радостью, не наблюдателен: счастливцы — плохие психологи. Только беспокойство предельно обостряет ум, только ощущение опасности заставляет быть зорче и наблюдательней.
Или можно вообще не думать, просто блаженствовать, ощущая, что время принадлежит тебе, а не ты — времени.
Честное слово мужчины всегда служит женщине перилами, за которые она цепляется перед тем, как упасть.
Мол, бедность — не порок. Но это неправда, бедность позорна, если вы не можете её скрыть, и тут ничего не поделаешь, всё равно стыдно…
Ибо творец мира сего, когда мастерил мужчин, явно что-то перекосил в них; поэтому они всегда требуют от женщин обратное тому, что те им предлагают: если женщина легко отдается им, мужчины вместо благодарности уверяют, что они могут любить чистой любовью только невинность. А если женщина хочет соблюсти невинность, они только о том и думают, как бы вырвать у нее бережно хранимое сокровище. И никогда не находят они покоя, ибо противоречивость их желаний требует вечной борьбы между плотью и духом.
Мудрость охотно посещает женщин, когда от них бежит красота.
В графе «особые приметы» её книжки домашней прислуги стояла черта, означающая «не имеется»; но если бы чиновникам вменялось в обязанность указывать характерные особенности внешнего облика, им достаточно было бы одного взгляда, чтобы записать: сильное сходство с ширококостной, худой, загнанной лошадью.
Пережитое пережито в ту самую секунду, когда оно покидает нас.
Надо состариться, чтобы понять, что это [влюбленность], быть может, и есть самое чистое, самое прекрасное из всего, что дарит жизнь, что это святое право молодости.
Есть девушки, чья стыдливость настолько велика, что с ними можно поступать как вам заблагорассудится, ибо они совершенно беспомощны и скорее снесут все, что угодно, чем доверятся кому-нибудь.
В каждом юном лице уже таятся морщины, в улыбке — усталость, в мечте — разочарование.
Поистине мудр только тот, кто покорился своей судьбе.
Страх – хуже наказания, потому что наказание – всегда нечто определенное, и, будь оно тяжкое или легкое, оно все же лучше, чем нестерпимая неопределенность, чем жуткая бесконечность ожидания.
Я не верю в воспоминания; пережитое умирает в то мгновение, когда оно покидает нас.
О, как легко – чувствовал я – доставлять радость и самому возрадоваться этой радости: нужно только открыться, и уже струится от человека к человеку живой поток, низвергается от высокого к низкому, пенясь, вновь поднимается из глубины в бесконечность.
У людей большей частью косное воображение. То, что непосредственно их не касается, что не проникает в самую глубину их души, вряд ли может их тронуть.
Кто однажды обрел самого себя, тот больше ничего на этом свете утратить не может. И кто однажды постиг в себе человека, тот понимает всех людей.
Нет соблазна сильнее, губительней и заманчивей, чем зажечь первый огонь в глазах девушки.
Марионетка плясала, а я уверенной рукой дергал за нитки.
Поверьте, молодым девушкам в этом возрасте совершенно безразлично, какие стихи они читают — плохие или хорошие, искренние или лживые. Стихи — лишь сосуды, а какое вино — им безразлично, ибо хмель уже в них самих, прежде чем они пригубят вино.
Я до сих пор думаю, что она не была его женой: они казались слишком влюбленными друг в друга.
Старые люди, которые лучше всех знают, как это верно, предпочитают рассказывать о своих победах, а не о своих слабостях. Они не хотят казаться смешными, а ведь это всего лишь колебания маятника извечной судьбы.
Предельных вершин достигает только то блаженство, которое взметнулось вверх из предельных глубин отчаяния.
Историческое деяние бывает закончено не тогда, когда оно свершилось, а лишь после того, как оно становится достоянием потомков.
Жизнь ничего не дает бесплатно, и всему, что преподносится судьбой, тайно определена своя цена.
Страх ожидания какого-либо события подчас непереносимее самого события.
Именно там, где господствует ужасная смерть, в людях как противодействие непроизвольно растет человечность.
Поверьте, бесстрашие всегда побеждает…
Ибо самая высокая, самая чистая идея становится низкой и ничтожной, как только она дает мелкой личности власть совершать ее именем бесчеловечное.
Ибо, когда человек приближается к пределу своего «Я», когда он решается докопаться до самого сокровенного своей личности, в его крови восстают тайные силы всех его предков.Ситуация может стать драматической, когда выдающийся человек, герой, гений вступает в конфликт с окружающим миром, оказавшимся слишком узким, слишком враждебным тем задачам, который этот человек в состоянии решать. Вот примеры тому — Наполеон, задыхающийся на клочке земли Святой Елены, Бетховен, замурованный в своей глухоте.
Ибо как раз тот, кто является мужчиной, непроизвольно любит представляться мужественным, тот, кто вынужден скрывать свою слабость, охотно козыряет перед людьми видимостью силы.
У каждого в жизни бывают ошибки, которые никогда и ничем не исправишь.
Наилучший выход из душевных затруднений — выход в деятельную жизнь.
Требовать логики от страстно влюбленной молодой женщины, все равно что искать солнце в глухую ночь.
Только страсти дано сорвать покров с женской души, только через любовь и страдание вырастает женщина в полный свой рост.
Но чтобы пользоваться успехом у женщин, и не нужно быть красавцем: уже терпкое дыхание мужественности, исходящее от таких сильных натур, какое-то неистовое своенравие, безоглядная жестокость, самая атмосфера войны и победы дурманят их чувства. Ничто так не будит в женщине страсть, как трепет страха и восхищения – легкое сладостное чувство жути и опасности только усиливает наслаждение, придает ему неизъяснимую остроту.
Неведение — великое преимущество детства.
Ни один врач не знает такого живительного снадобья для усталого тела, для поникшей души, как надежда.
Смысл и назначение всякой последующей любви в том, что она питается и усиливается своими предшественницами. Все то, что человек лишь предугадал в любви, становится действительностью в настоящей страсти.
Плох тот дипломат, который не способен в трудную минуту соврать, не краснея.
Страсть, как болезнь, нельзя осуждать, нельзя и оправдывать; можно только описывать ее с все новым изумлением и невольной дрожью пред извечным могуществом стихий, которые как в природе, так и в человеке внезапно разражаются вспышками грозы. Ибо страсть подобного наивысшего напряжения неподвластна тому, кого она поражает: всеми своими проявлениями и последствиями она выходит за пределы его сознательной жизни и как бы бушует над его головой, ускользая от чувства ответственности. Подходить с меркой морали к одержимому страстью столь же нелепо, как если бы мы вздумали привлечь к ответу вулкан или наложить взыскание на грозу.
Человек, который закабалился политике, больше себе не принадлежит и подчиняется иным законам, нежели священные законы сердца.
Чем добросовестнее изучаешь источники, тем с большей грустью убеждаешься в сомнительности всякого исторического свидетельства <…> ни тщательно удостоверенная давность документа, ни его архивная подлинность еще не гарантируют его надежности и человеческой правдивости.
Только слабые натуры покоряются и забывают, сильные же мятутся и вызывают на неравный бой всесильную судьбу.
В политике, как и в жизни, полумеры и виляние причиняют больше вреда, нежели энергичные и решительные действия.
Ей чужды простые, разумные и естественные решения: создавать трудности — ее страсть, сеять вражду — ее призвание.
Такова уж природа человека, что, оказавшись между двумя лагерями, двумя идеями, спорящими, быть или не быть, он не может устоять перед соблазном примкнуть к той или другой стороне, признать одну правой, а другую неправой, обвинить одну и воздать хвалу другой.
Всё запутанное по самой природе своей тяготеет к ясности, а всё тёмное — к свету.
Там, где недоверие неистребимо живет в душе, всегда отыщется повод раздуть подспудный огонь во всепожирающее пламя.
Тот, кому дорога истина, не станет полагаться на вынужденные показания как на заслуживающие доверия.
Но так уж повелось, что мировая история пишется с несправедливых, асоциальных позиций, ибо почти всегда она показывает горести властителей, торжество и падение сильных мира. Равнодушно проходит она мимо тех, кто прозябает во мраке, как будто пытки и истязания не так же терзают одно живое тело, как и другое.
В опьянении чувств <…> она может в кратчайший миг узнать жизнь во всей полноте, чтобы потом, отрешившись от страсти, снова впасть в пустоту бесконечных лет.
Лишь когда в человеке взыграют его душевные силы, он истинно жив для себя и для других; только когда его душа раскалена и пылает, становится она зримым образом.
Только благодаря страсти, убившей в ней все человеческое, имя ее еще и сегодня живет в стихах и спорах.
Вечно воюют они с врагами внешними, врагами внутренними и с самими собой, вечно окружены смутой и носят смуту в себе.
Но такова ирония судьбы: едва лишь в политике в виде исключения блестнет ясная, разумная идея, как её искажают неумным исполнением.
Вновь — и не в последний раз — чужая воля определяет и изменяет её судьбу.
Но политика не считается с чувствами, она принимает в расчёт только короны, государства и права наследования. Отдельный человек для неё не существует, он ничего не значит по сравнению с мнимыми и реальными целями всемирной игры.
Французский двор — великий знаток благородных обычаев, ему до тонкости известны правила загадочной науки, именуемой этикетом.
Воспоминания всегда объединяют, и вдвойне — воспоминания, проникнутые любовью.
В его лице я впервые приблизился к великой тайне — что все исключительное и мощное в нашем бытии создается лишь внутренней сосредоточенностью, лишь благородной мономанией, священной одержимостью безумцев.
Все неповторимое день ото дня становится все драгоценнее в нашем обреченном на однообразие мире.
Ибо он читал так, как другие молятся, как играют азартные игроки, как пьяные безотчетно глядят в пространство; он читал так трогательно и самозабвенно, что с тех пор всякое иное отношение к чтению казалось мне профанацией.
Я знал, что достаточно ничтожной зацепки, ибо память моя обладает странным свойством, одновременно и хорошим и дурным: она упряма и своенравна и вместе с тем необычайно надёжна. Она увлекает на дно важнейшие события и лица, прочитанное и пережитое, и ничего не возвращает из этой тёмной пучины без принуждения, по одному лишь требованию воли. Но стоит мне натолкнуться на самый ничтожный намёк, на открытку с видом, знакомый почерк на конверте или пожелтевшую газету, и тотчас же забытое вынырнет из сумрачных глубин живо и отчётливо, словно рыба, пойманная на удочку.
Чего нет в одном месте, найдется в другом; у кого голова на плечах, тому и счастье.
При наличии таких колебаний любое ведомство прежде всего прибегает к протоколу. Протокол — это всегда хорошо. Если он и не принесет пользы, то и повредить не может, и к миллионам бессмысленно исписанных листов бумаги прибавится еще один.
Дурная слава распространяется без проверки.
Деликатны до малодушия там, где надо действовать решительно, смелы в своих намерениях и все же боимся прорвать тонкий слой воздуха, отделяющий от нас человека, даже если знаем, что он в беде. Нет ничего труднее, всякий это знает, чем помочь человеку, если он не просит о помощи, ибо пока он не просит, он еще сохраняет последнее, что у него есть: гордость, которую страшно оскорбить своей навязчивостью.
Ведь вор действительно вор только в тот момент, когда ворует, а не два месяца спустя, когда судится за свое преступление, точно так же, как поэт по существу поэт только в тот момент, когда творит, а не два года спустя, когда выступает перед микрофоном со своими стихами; человек — автор своего действия только в момент его совершения.
Из каждого окна, из каждой витрины, из-за каждой шторы, из-за каждого цветочного горшка следит за вами пара глаз, и если вы, в блаженном неведении, гуляя один по улице, полагаете, что никто за вами не подсматривает, вы ошибаетесь — всюду и везде найдутся непрошеные свидетели, вся наша жизнь оплетена густой, ежедневно обновляемой сетью любопытства.
Сигнал был подан бледной вспышкой молнии, и тотчас же туча с воинственным грохотом обрушила на землю водные потоки и стала поливать поезд мокрым пулемётным огнём. Окна плакали под метким обстрелом больно бьющего града, паровоз сдался на милость победителя и опустил своё дымное знамя. Ничего не было видно, ничего не было слышно — только капли, перебивая друг друга, торопливо барабанили по стеклу и металлу, и поезд, спасаясь от ливня, бежал по блестящим рельсам, словно преследуемый зверь.
При всех проявлениях общечеловеческой, житейской потребности в одежде, тепле, сне, отдыхе, при всех нуждах немощной плоти рушится то, что разъединяет людей, стираются искусственные грани, разделяющие человечество на праведных и неправедных, достойных и недостойных, остаётся только извечно страждущий зверь, земная тварь, томимая голодом, жаждой, усталостью, так же как ты, как я и все на свете.
Человек ощущает смысл и цель своей собственной жизни лишь когда осознает, что нужен другим.
Только одно мне противно, и только одного я не переношу — отговорок, пустых слов, вранья — меня от них тошнит!
Нужно затратить очень много сил, чтобы вернуть веру человеку, однажды обманутому.
Я всегда полагал, что для сердца человеческого нет ничего мучительнее терзаний и жажды любви. Но с этого часа я начал понимать, что есть другая, и, вероятно, более жестокая пытка: быть любимым против своей воли и не иметь возможности защищаться от домогающейся тебя страсти. Видеть, как человек рядом с тобой сгорает в огне желания, и знать, что ты ничем не можешь ему помочь, что у тебя нет сил вырвать его из этого пламени. Тот, кто безнадежно любит, способен порой обуздать свою страсть, потому что он не только её жертва, но и источник; если влюбленный не может совладать со своим чувством, он, по крайней мере, сознает, что страдает по собственной вине. Но нет спасения тому, кого любят без взаимности, ибо над чужой страстью ты уже не властен и, когда хотят тебя самого, твоя воля становится бессильной. Пожалуй, только мужчина может в полной мере почувствовать безвыходность такого положения, только он, вынужденный противиться, чувствует себя при этом и жертвой и преступником. Потому что, если женщина обороняется от нежелательной страсти, она подсознательно повинуется инстинкту своего пола: кажется, сама природа вложила в нее этот изначальный жест отказа, и даже когда она уклоняется от самого пылкого вожделения, ее нельзя назвать бесчеловечной. Но горе, если судьба переставит чаши весов, если женщина, преодолев стыдливость, откроет сердце мужчине, если она предложит ему свою любовь, еще не будучи уверена во взаимности, а он, предмет ее страсти, останется холодным и неприступным! Это тупик, и выхода из него нет — ибо не пойти навстречу желанию женщины означает нанести удар её гордости, ранить её стыдливость; отвергая любовь женщины, мужчина неизбежно оскорбляет самые высокие ее чувства. Тут уже никакого значения не имеет деликатность отказа, бессмысленны все вежливые, уклончивые слова, оскорбительно предложение просто дружбы; если женщина выдала свою слабость, всякое сопротивление мужчины неминуемо превращается в жестокость; отказываясь от её любви, он всегда становится без вины виноватым. Страшные, нерасторжимые узы! Только что ты еще был свободен, принадлежал самому себе и никому ничем не был обязан, и вот внезапно тебя подстерегают, преследуют, как добычу, ты становишься целью чужого, нежеланного желания. Потрясенный до глубины души, ты знаешь: теперь днём и ночью кто-то ждёт тебя, думает о тебе, тоскует и томится по тебе, и этот кто-то — женщина. Она хочет, требует, она жаждет тебя каждой клеточкой своего существа, всем своим телом. Ей нужны твои руки, твои волосы, твои губы, твое тело и твои чувства, твои ночи и твои дни, всё, что в тебе есть мужского, и все твои мысли и мечты. Она хочет всё делить с тобой, всё взять у тебя и впитать в себя. Спишь ты или бодрствуешь — где-то в мире есть теперь существо, которое беспокойно ожидает тебя, ревниво следит за тобой, мечтает о тебе. Что толку, если ты стараешься не думать о той, которая всегда думает о тебе, что толку, если ты пытаешься ускользнуть, — ведь ты принадлежишь уже не себе, а ей. Другой человек теперь, как зеркало, хранит твое отражение — нет, не так, ведь зеркало отражает твой лик только тогда, когда ты сам, по своей воле подходишь к нему; она же, эта любящая тебя женщина, она вобрала тебя в плоть и кровь свою, ты все время в ней, куда бы ты ни скрылся. Ты теперь навечно заточён в другом человеке и никогда больше не будешь самим собой, никогда больше не будешь свободным, и тебя, неповинного, всегда будут к чему-то принуждать, к чему-то обязывать; ты все время чувствуешь, как эта неотступная мысль о тебе жжёт твое сердце. Охваченный ненавистью и страхом, ты вынужден терпеть страдания той, которая тоскует по тебе; и я знаю теперь: для мужчины нет гнёта более бессмысленного и неотвратимого, чем быть любимым против воли, — это пытка из пыток, хотя и вина без вины.
О силе страсти всегда судят по совершенным во имя нее безрассудствам.
Никакая вина не может быть предана забвению, пока о ней помнит совесть.
Знаешь самого себя до отвращения.
Сердце умеет забыть легко и быстро, если хочет забыть.
Ведь чтобы мы ни делали, нами чаще всего руководит именно тщеславие, и слабые натуры почти никогда не могут устоять перед искушением сделать что-то такое, что со стороны выглядит как проявление силы, мужества и решительности.
Протяните больному, одному из тех, кого так жестоко называют неизлечимыми, соломинку надежды, как он тут же соорудит себе из нее бревно, а из бревна — целый дом.
Хронический цитатный понос.
Кого однажды жестоко ранила судьба, тот навсегда останется легко ранимым.
Это ужасно — не иметь возможности преодолеть расстояние, время!
Ведь это прекрасно — помогать, это единственное, что действительно имеет цену и приносит награду.
Когда меня зовут на помощь, я должен действовать не колеблясь. В жизни это всегда самое правильное, потому что самое человечное. Все остальное — воля случая, или, как сказал бы верующий, воля божья.
Только болвана восхищает так называемый «успех» у женщин, только дурак хвалится им. Настоящий человек скорее растеряется, когда почувствует, что какая-то женщина от него без ума, а он не в силах ответить на её чувство.
Люди, как известно, склонны к самоуспокоению, они пытаются заглушить в себе сознание опасности, объявляя, что ее не существует вовсе.
Несчастье делает человека легко ранимым, а непрерывное страдание мешает ему быть справедливым.
Я понимаю, что бессмысленно лишать себя удовольствия из-за того, что его лишены другие, отказываться от счастья потому, что кто-то другой несчастлив. Я знаю, что в ту минуту, когда мы смеёмся над плоскими шутками, у кого-то вырывается предсмертный хрип, что за тысячами окон прячется нужда и голодают люди, что существуют больницы, каменоломни и угольные шахты, что на фабриках, в конторах, в тюрьмах бесчисленное множество людей час за часом тянет лямку подневольного труда, и ни одному из обездоленных не станет легче, если кому-то другому взбредёт в голову тоже пострадать, бессмысленно и бесцельно. Стоит только на миг охватить воображением все несчастья, слущающиеся на земле, как у тебя пропадет сон и смех застрянет в горле. Но не выдуманные, не воображаемые страдания тревожат и сокрушают душу — действительно потрясти её способно лишь то, что она видит воочию, сочувствующим взором.
В самом худшем, что случается на свете, повинны не зло и жестокость, а почти всегда лишь слабость.
Даже самая жестокая плеть бьет не так больно, если ты видишь, что она с той же силой обрушивается на спину ближнего.
Стеснительность в любой её форме мешает быть самим собой. В полной мере человек раскрывается лишь тогда, когда чувствует себя непринуждённо.
Любящие обладают каким-то сверхъестественным даром угадывать подлинные чувства любимого, а так как любовь, по извечным законам, всегда стремится к беспредельному, то все обычное, все умеренное претит ей, невыносимо для нее.
Однако сделанный шаг придает силы.
Удачное сочетание противоположностей — наиболее благоприятное условие для гармонии, и то, что поначалу вызывает изумление, потом нередко выглядит совершенно естественным.
Сострадание — хорошо. Но есть два рода сострадания. Одно — малодушное и сентиментальное, оно, в сущности, не что иное, как нетерпение сердца, спешащего поскорее избавиться от тягостного ощущения при виде чужого несчастья; это не сострадание, а лишь инстинктивное желание оградить свой покой от страданий ближнего. Но есть и другое сострадание — истинное, которое требует действий, а не сантиментов, оно знает, чего хочет, и полно решимости, страдая и сострадая, сделать все, что в человеческих силах и даже свыше их. Если ты готов идти до конца, до самого горького конца, если запасешься великим терпением, — лишь тогда ты сумеешь действительно помочь людям. Только тогда, когда принесешь в жертву самого себя, только тогда.
Наши решения в гораздо большей степени зависят от среды и обстоятельств, чем мы сами склонны в том себе признаться, а наш образ мыслей в значительной мере лишь воспроизводит ранее воспринятые впечатления и влияния.
На людей, чьи поступки до такой степени зависят от настроения, нельзя возлагать никакой серьёзной ответственности.
Острое ощущение счастья, как и все хмельное, усыпляет рассудок, и мы, наслаждаясь настоящим, забываем о прошлом.
Ограниченный человек, облеченный властью, всегда невыносим, а в армии особенно.
Иной раз мужество — это слабость навыворот.
— Ведь нельзя же помочь всем..
— Попытаться надо, — сказал он и посмотрел на меня. — Ведь для этого и живёшь. Только для этого…
Все зло в этом мире от половинчатости.
Он лишь принадлежал к тому сорту назойливых людей, что коллекционируют знакомства с таким же усердием, как дети — почтовые марки, чрезвычайно гордясь каждым экземпляром своей коллекции.
Лишь обделенным судьбой, лишь униженным, слабым, некрасивым, отверженным можно действительно помочь любовью. Тот, кто отдает им свою жизнь, возмещает им все, что у них отнято. Только они умеют по-настоящему любить и принимать любовь, только они знают, как нужно любить: со смирением и благодарностью.
О том, каким ты был четверть века назад, можно говорить так, словно это касается кого-то другого.
Между женщиной, которая однажды призналась в своём чувстве мужчине, и этим мужчиной всё становится накалённым, таинственным и опасным, даже воздух.
Сострадание черт возьми, — это палка о двух концах: тому, кто не умеет с ним справляться, лучше не открывать ему доступ в сердце.
Тщеславие тоже одурманивает, благодарность тоже оглушает, нежность тоже кружит голову.
Только неизмеримое, необъятное пугает нас, и, наоборот, всё определённое, всё, что имеет предел, побуждает нас выдерживать испытание, становясь мерой наших сил.
Все возможно, даже невозможное, ибо там, где перед наукой сегодня заперты все двери, завтра может приоткрыться одна из них. Если старые методы оказываются безуспешными, надо искать новые, а где не помогает наука, там всегда еще можно надеяться на чудо.
Но такова уж юность: то, что познается впервые, захватывает ее целиком, до самозабвения, и в своих увлечениях она не знает меры.
Подлинное сочувствие — не электрический контакт, его нельзя включить и выключить, когда заблагорассудится, и всякий, кто принимает участие в чужой судьбе, уже не может с полной свободой распоряжаться своею собственной.
Кто обрел способность искренне сочувствовать людскому горю, хотя бы в одном-единственном случае, тот, получив чудодейственный урок, научился понимать всякое несчастье, как бы на первый взгляд странно или безрассудно оно ни проявлялось.
Хорошенькое дело, сначала свести человека с ума, а потом требовать от него рассудительности!
Человек всего лишь песчинка, и в наши дни его воля вообще не принимается в расчет.
Иной раз мужество — это слабость наизнанку.
Когда не стремишься идти прямым путем, окольный всегда оказывается соблазнительнее.
О силе страсти всегда судят по совершаемым во имя ее безрассудствам.
Иллюзии не стряхнешь, как ртуть в термометре.
Не так уж я глупа, как все вы думаете, и могу выдержать хорошую дозу искренности.
Равнодушие к любви — это уже вина перед нею.
Сильные переживания не могут длиться бесконечно.
Ты был для меня — как объяснить тебе? Любое сравнение, взятое в отдельности, слишком узко, ты был именно всем для меня, всей моей жизнью.
Я опять одинока, одинока, как никогда, у меня ничего нет, ничего нет от тебя: ни ребенка, ни слова, ни строчки, никакого знака памяти, и если бы ты услышал мое имя, оно ничего не сказало бы тебе. Почему мне не желать смерти, когда я мертва для тебя, почему не уйти, раз ты ушел от меня?
Я же в своей гордости хотела, чтобы ты всю жизнь думал обо мне без забот и тревоги. Я предпочитала взять всё на себя, чем стать для тебя обузой, я хотела быть единственной среди любивших тебя женщин, о ком ты всегда думал бы с любовью и благодарностью.
Моя жизнь поистине началась лишь в тот день, когда я тебя узнала. До того дня было что-то тусклое и смутное, куда моя память никогда уже не заглядывала, какой-то пропыленный, затянутый паутиной погреб, где жили люди, которых я давно выбросила из сердца.
Я не хотела себя связывать, хотела в любой час быть свободной для тебя. Где-то, в сокровенной глубине души, все еще таилась давняя детская мечта, что ты еще позовешь меня, хотя бы только на один час. И ради этого одного возможного часа я оттолкнула от себя все, лишь бы быть свободной и явиться по первому твоему зову. Чем была вся моя жизнь с самого пробуждения от детства, как не ожиданием, ожиданием твоей прихоти!
Я не виню тебя, я люблю тебя таким, каков ты есть, пылким и забывчивым, увлекающимся и неверным, я люблю тебя таким, только таким, каким ты был всегда, каким остался и поныне.
Никто не станет лгать в час смерти своего единственного ребенка.
Ничто на свете не может сравниться с потаенной любовью ребенка, такой непритязательной, беззаветной, такой покорной, настороженной и пылкой, какой никогда не бывает требовательная и — пусть бессознательно — домогающаяся взаимности любовь взрослой женщины.
Неполный ответ удваивает интерес.


Только одинокие дети могут всецело затаить в себе свою страсть, другие выбалтывают свое чувство подругам, притупляют его признаниями, — они часто слышали и читали о любви и знают, что она неизбежный удел всех людей. Они тешатся ею, как игрушкой, хвастают ею, как мальчишки своей первой выкуренной папиросой.
А ведь нет ничего более ужасного, чем одиночество среди людей.
Я показалась тебе красивой от того, что вся дышала счастьем.
Счастливая, принимала я твои ласки и видела, что твоя страсть не знает разницы между любимой и купленной женщиной, что ты предаешься своим желаниям со всей беспечной расточительностью твоей натуры. Ты был так нежен и чуток со мной, женщиной, приведенной из ночного ресторана, так дружески сердечен и рыцарски почтителен и в то же время так страстен в наслаждении, что я, пьянея от счастья, как десять лет назад, опять со всей силой почувствовала твою неповторимую двойственность высокую одухотворенность в любовной страсти, когда то покорившую меня, полуребенка.
Твоя доброта особого свойства, она открыта для всякого, и всякий волен черпать из нее столько, сколько могут захватить его руки; она велика, безгранична, но, прости меня, — она ленива, она ждет напоминания, просьбы.
Теперь-то я понимаю, <…> как изменчиво для мужчины лицо девушки, женщины, ибо чаще всего оно лишь зеркало, отражающее то страсть, то детскую прихоть, то душевное утомление, и расплывается, исчезает из памяти так же легко, как отражение в зеркале; поэтому мужчине трудно узнать женщину, если годы изменили на ее лице игру света и тени, если одежда создала для нее новую рамку.
Молодые люди домогались моего расположения, но я отталкивала всех с каким-то страстным упорством. Я не хотела быть счастливой, не хотела быть довольной вдали от тебя. Я нарочно замыкалась в мрачном мире самоистязания и одиночества.
Пока мы откладываем жизнь назавтра, она проходит.
Я целовала ручку двери, к которой прикасалась твоя рука, я подобрала окурок сигары, который ты бросил, прежде чем войти к себе, и он был для меня священен, потому что к нему прикасались твои губы.
Поистине мудр только тот, кто покорился своей судьбе.
Ты не любил меня, ты, единственный, кому по праву принадлежало мое тело, а все остальное было мне безразлично.
Признания притупляют чувства.
Наш ребёнок вчера умер — ты никогда не знал его.
Вы, мужчины, все теперь заражены идеологией, политикой, этикой; мы, женщины, чувствуем ещё по-прежнему. Я знаю, что такое родина, но понимаю, во что она обратилась в наши дни: в средоточие убийства и рабства. Можно чувствовать себя частицей своего народа, но если этот народ охвачен безумием, не следует безумствовать с ним вместе. Если для них ты уже стал числом, номером, орудием, пушечным мясом, то я ещё вижу в тебе живого человека, и я тебя им не уступлю. Никогда я не осмеливалась тобой распоряжаться, но теперь я считаю своим долгом защитить тебя; до сих пор ты был разумным, зрелым человеком с твердой волей, теперь, окончательно потеряв волю, ты обратился в негодную, поломанную машину долга, подобно миллионам других жертв. Они завладели твоими нервами, но забыли обо мне; никогда я не была так сильна, как теперь.
Все то, что наполняет теперь ужасом человечество, держится в каждой стране волей десятка людей, и десяток других людей может положить этому конец. Один человек, один-единственный живой человек, не признающий их, может уничтожить эту власть. Но до тех пор, пока вы гнете свои спины и говорите: «Может быть, мне повезёт», — пока вы юлите и хотите проскользнуть, вместо того чтобы нанести удар прямо в сердце, до тех пор вы рабы и лучшей участи не заслуживаете. Нельзя прятаться и сохранять при этом достоинство мужчины, нужно сказать «нет», это теперь единственный ваш долг; но не в том, чтобы дать себя заколоть.
Супружеская измена всегда внушала мне отвращение — но не из нравственного педантизма, не из лицемерного чувства приличия, даже не потому, что прелюбодеяние всегда является воровством, присвоением чужого тела, — но, главным образом, потому, что всякая женщина в такие минуты предает другого человека, каждая становится Далилой, вырывающей у обманутого тайну его силы или его слабости, чтобы выдать его врагу. Предательством кажется мне не то, что женщина отдается сама, но то, что, в свое оправдание, она с другого срывает покрывало стыда; неподозревающего измены, спящего она отдает на посмешище язвительному любопытству торжествующего соперника.
Я готов был колотить себя, я дрожал от злости и разочарования в своем чувстве, которое я отдал ему так быстро и так легкомысленно.
Со мной случилось то же, что с принцем в восточной сказке: срывая одну за другой печати с дверей запертых комнат, он находил в каждой все больше и больше сокровищ и с все возрастающей алчностью обыскивал эти комнаты, горя нетерпением дойти до последней. Точно так же и я бросался от одной книги к другой, не утоляя ими свою безграничную жажду.
Страх — хуже наказания. В наказании есть нечто определенное. Велико ли оно или мало, все лучше чем неопределенность, чем нескончаемый ужас ожидания.
Ты спрашиваешь: неужели мне её не жаль? Сегодня уже нет. После того как её наказали, ей стало гораздо легче, хоть она сейчас и огорчена. По-настоящему несчастна она была вчера, когда злополучная лошадка лежала в печке. Весь дом разыскивал её, а малютка непрерывно дрожала от страха, что пропажу вот-вот обнаружат. Страх хуже наказания. В наказании есть нечто определённое. Велико ли оно, или мало, всё лучше, чем неопределённость, чем нескончаемый ужас ожидания. Едва только она узнала, как её накажут, ей стало легко. Пусть тебя не смущают слёзы — сейчас они только вырвались наружу, раньше они скоплялись внутри. А таить их внутри куда больнее.
Больше всего обвиняемые страдают от утаивания правды, от угрозы ее раскрытия. Как мучительна необходимость защищать ложь от множества скрытых нападок!
Внутри еще тихонько щемило что-то, но это была благотворная боль — так горят раны, прежде чем зарубцеваться навсегда.
Но бывает в воздухе такое затишье, которое будит чувственность не меньше, чем духота и грозы, такая равномерная температура счастья, которая взвинчивает сильнее всякого несчастья. Сытость раздражает так же, как голод, и от надежной, устоявшейся жизни Ирену потянуло к приключению.
Малодушный страх перед решительным словом, на мой взгляд, постыднее всякого преступления.
Что-то бессознательно отталкивало ее в этом человеке, главным образом то новое, непривычное, что собственно и пленило ее.
Допускаю… можно стыдиться посторонних… толпы, которая выуживает из газет чужую беду, смакует ее и облизывается… Но ведь близким-то можно признаться…
Ей хотелось видеть людей, на несколько часов отдохнуть от себя, прервать самоубийственное одиночество страха.
Уже последние минуты близости были отравлены нарастающей тревогой; она торопились уйти, от спешки у неё тряслись руки, она не вникала в слова возлюбленного, нетерпеливо пресекала прощальные вспышки страсти, все в ней уже рвалось прочь, прочь из его квартиры, из его дома, от этого похождения, обратно в свой спокойный, устоявшийся мирок.
Ради одного часа с неведомой женщиной он готов днём и ночью, утром и вечером на любую глупость.
Когда он охвачен вожделением, его не пугает никакая цена, когда он хочет победить — никакие препятствия.
Он согревает, но не сжигает, он побеждает, не разрушая, он соблазняет, не губя, и благодаря тому, что его эротика концентрируется лишь в ткани тела — более крепкой, чем легко уязвимая душа, — его завоевания не дают назреть катастрофам.
Только моногамия стремлений порождает максимум страсти, только слепое следование в одном направлении создаёт совершенные результаты: как музыка для музыканта, создание формы для поэта, деньги для скупца, рекорды для спортсменов, так и для подлинного эротика женщина — ухаживание, домогание и овладение — должна быть важнейшей, нет, единственной ценностью мира.
Кто однажды обрел самого себя, тот уже ничего на этом свете утратить не может. И кто однажды понял человека в себе, тот понимает всех людей.
Друзья покидали меня, женщины приходили и уходили — я ощущал это почти так же, как человек, сидящий в комнате, ощущает дождь, который барабанит в окно. Между мной и окружающим миром была какая-то стеклянная преграда, а разбить ее усилием воли у меня не хватало мужества.
С тех пор как я начал понимать самого себя, я понимаю также многое другое.
О, как легко, чувствовал я, доставить радость и самому возрадоваться этой радости: нужно только открыться, и уже струится от человека к человеку живой поток, низвергается от высокого к низкому и, пенясь, вновь поднимается из глубины в бесконечность.
Мое сердце было так переполнено, что я физически страдал от этого и, задыхаясь, прижимал руку к груди, чтобы унять мучительную боль.
Я верю, что подлинно живет лишь тот, кто живет тайной своей судьбы.
В эту минуту я впервые по-настоящему понял, как далеко во мне подвинулся процесс окостенения: я скользил по жизни, словно по быстро текущей зеркальной воде, нигде не задерживаясь, не пуская корней, и очень хорошо знал, что в этом холоде есть что-то от мертвеца, от трупа — пусть ещё без гнилостного запаха тления, но это душевное окоченение, эта жуткая, ледяная бесчувственность уже словно предваряли подлинную, зримую смерть.
Я и сам толком не знал, чего хочу от людей, мне только стало невыносимо мое одиночество, невыносима сжигающая меня лихорадка.
Человеку духа ничто не может быть более по нраву, чем исключение из общественной, из политической жизни; художник, мыслитель возвращается в свой внутренний нетронутый и несокрушимый мир из той сферы, где нет места чести, а правят лишь насилие и коварство. Любая форма изгнания для человека духа является стимулом к внутренней собранности.
Дух и власть вечно враждуют между собой, и никто не может быть опаснее для диктатуры, чем человек, великолепно владеющий словом.
Я всегда знал, что родился смертным.
Горькую тайну, которую должен в конце концов узнать каждый общественный деятель: на длительное время защитить свободу масс невозможно, защищать можно и нужно лишь собственную внутреннюю свободу.
Шахматы — как и любовь — требуют партнера.
Весьма легко считать себя великим человеком, если ваш мозг не отягощен ни малейшим подозрением, что на свете жили когда-то Рембрандт, Бетховен, Данте и Наполеон.
С утра и до вечера ты все ждал чего-то, но ничего не случалось. Ты ждал, ждал — и ничего не происходило. И так все ждёшь, ждёшь, все думаешь, думаешь, думаешь, пока не начинает ломить в висках. Ничего. Ты по-прежнему один. Один. Один…
Чем теснее рамки, которыми ограничивает себя человек, тем больше он в известном смысле приближается к бесконечному.
Достаточно, однако, немного поразмыслить, чтобы стало ясно, что в шахматах, как чисто мыслительной игре, где исключена случайность, игра против себя самого является абсурдной. Главная прелесть шахмат и заключается, по существу, прежде всего в том, что стратегия игры развивается одновременно в умах двух разных людей, причем каждый из них избирает свой собственный путь.
Разве узкое определение «игра» не оскорбительно для шахмат? Однако это и не наука, и не искусство, вернее, нечто среднее, витающее между двумя этими понятиями, подобно тому как витает между небом и землей гроб Магомета. В этой игре сочетаются самые противоречивые понятия: она и древняя, и вечно новая; механическая в своей основе, но приносящая победу только тому, кто обладает фантазией; ограниченная тесным геометрическим пространством – и в то же время безграничная в своих комбинациях; непрерывно развивающаяся – и совершенно бесплодная; мысль без вывода, математика без результатов, искусство без произведений, архитектура без камня. И, однако, эта игра выдержала испытание временем лучше, чем все книги и творения людей, эта единственная игра, которая принадлежит всем народам и всем эпохам, и никому не известно имя божества, принесшего ее на землю, чтобы рассеивать скуку, изощрять ум, ободрять душу. Где начало ее и где конец?
Я был один, как водолаз в батисфере, погруженный в чёрный океан безмолвия и притом смутно сознающий, что спасительный канат оборван и что его никогда не извлекут из этой безмолвной тишины…
— «И мнится нам покоем в Боге вся мировая толчея», — старина Гёте был прав.
— Как у вас только голова не лопнет от умных книжек? По-моему, вы слишком много читаете.
— Без этой пищи для ума я умру от голода, милая Клара.
— Нет. Нет, нет, не надо. Не делайте этого. Он расставил вам ловушку. Если вы проведёте пешку в ферзи, тогда он пойдёт слоном на C1. А вы ответите ему конём, но тогда он выдвинет пешку на D7, угрожая вашей ладье и даже если вы после этого поставите шах, пойдя конём на E2, вы проиграете!
— Проводите кто-нибудь этого господина к выходу.
— Комбинация почти в точности как у Алёхина с Боголюбовым в 22-ом году…
— Подождите-ка! Что вы там говорили?
— Это ловушка. Если вы пойдёте пешкой, он возьмёт вашу ладью. И вы проиграете.
— А что я тогда по-вашему должен сделать?
— Вам следует уйти в оборону. Не двигайтесь вперёд. Уклоняйтесь от его нападок. А самое главное, выведите из-под удара короля — с G8 на H7. Он переведёт атаку на противоположный фланг. Но вы парируете её ладьёй с С8 на С4. На это уйдёт два хода. Он потеряет пешку и своё преимущество. Останется ваша проходная пешка против его пешки. А это уже ничья. Больше ничего тут не сделаешь.
— Я ни слова из его речи не понял, но говорил он уверенно, как настоящий профессионал! Может у кого-то есть другие предложения? Ну хорошо. Какая разница, как проигрывать? Король с G8 на H7?
— G8 — H7.
[делают ходы и гроссмейстер выставив королей в центр доски, протянул руку для рукопожатия] — Он согласился на ничью? Мы вынудили, самого чемпиона мира согласиться на ничью?!
Грубость — это всего лишь проявление страха. Люди боятся не получить желаемое. Стоит самому мерзкому человеку почувствовать, что его любят, и он раскрывается, как цветок.
Я никогда ему не доверял — он слишком честный.
Когда решается судьба огромного состояния, человеческая алчность разливается по крови, словно яд.
Твоя избранница вызывает восхищение. Плоская, как доска, родимое пятнище в форме Мексики на пол-лица, она часами потеет в душной кухне, а Мендель, хоть он и гений, не нависает над ней, как огромная горилла. Но бесспорно, безусловно, очевидно и несомненно она невероятно красива. Почему? Потому что она чиста.
Ты выглядишь изумительно, дорогая, изумительно! Блестящая работа! Не знаю, что за крем они используют в морге, но мне нужен рецепт. Ей-богу, ты уже много лет не была так свежа.
— Я не сержусь на Сержа. Никому нельзя ставить в укор отсутствие моральной устойчивости. Он малодушный трус. Это не его вина.
— Ну, как посмотреть.
— Всегда уместно сказать: «Как посмотреть». Конечно, как посмотреть.
— Конечно, как посмотреть. А как же еще?
— Не спорю, ты прав. Конечно, как посмотреть. И все-таки я задушу эту болотную крысу.
Слабые проблески человечности еще встречаются на этой варварской бойне, которая некогда была известна как цивилизация. На самом деле этому способствуем мы, по мере наших скромных… А, хрен с ним.
— Ну а где Селина?
— Умерла. И нам читают ее завещание.
— О, да-да, я в курсе.
И великий бард в стихах воспеть сумеет лишь тоску, когда глаза её не видят.
— Попрошу вызвать полицию. Этот преступник двадцать лет изводил нашу семью. Он авантюрист и мошенник, который наживается на слабоумных, старых дамах и, вероятно, их трахает.
— Я сплю со всеми друзьями.
В чем суть, не тяните из нас жилы, это какой-то гребаный кошмар, чтоб меня черти драли, объясните нахрен, в чем дело?!
Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?… В течение жизни одного сердца эта линия перемещается на нем, то теснимая радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру.
Самое главное в жизни, все загадки её – хотите, я высыплю вам сейчас?
Не гонитесь за призрачным – за имуществом, за званиями: это наживается нервами десятилетий, а конфискуется в одну ночь.
Живите с ровным превосходством над жизнью – не пугайтесь беды и не томитесь по счастью. Все равно ведь и горького не до веку и сладкого не дополна. Довольно с вас, если вы не замерзаете и если жажда и голод не рвут вам когтями внутренностей… Если у вас не перешиблен хребет, ходят обе ноги, сгибаются обе руки, видят оба глаза и слышат оба уха – кому вам ещё завидовать? Зависть к другим, больше всего съедает нас же.
Протрите глаза, омойте сердце и выше всего оцените тех, кто любит вас и кто к вам расположен. Не обижайте их, не браните.
Ни с кем из них не расставайтесь в ссоре. Ведь вы же не знаете, может быть, это ваш последний поступок и таким вы останетесь в их памяти.
Вселенная имеет столько центров, сколько в ней живых существ.
Человек, внутренне не подготовленный к насилию, всегда слабей насильника.
Неограниченная власть в руках ограниченных людей всегда приводит к жестокости.
Панамский канал длиною 80 км строился 28 лет, Суэцкий длиной в 160 км — 10 лет, Беломорско-Балтийский в 227 км — меньше 2 лет, не хотите?
Великая ли мы нация, мы должны доказать не огромностью территории, не числом подопечных народов, но величием поступков.
Ревность — это оскорбленное самолюбие. Настоящая любовь, лишившись ответа, не ревнует, а умирает, окостеневает.
И пока не будет в стране независимого общественного мнения — нет никакой гарантии, что всё многомиллионное беспричинное уничтожение не повторится вновь, что оно не начнётся любой ночью, каждой ночью — вот этой самой ночью, первой за сегодняшним днём.
Смирная овца волку по зубам.
Не наказывая, даже не порицая злодеев, мы не просто оберегаем их ничтожную старость — мы тем самым из-под новых поколений вырываем всякие основы справедливости. Оттого-то они «равнодушные» и растут, а не из-за «слабости воспитательной работы».
Высшее достижение суда: когда порок настолько осуждён, что от него отшатывается и преступник.
Или вот говорят о ком-то уехавшем с Архипелага:
— Дали три, отсидел пять, выпустили досрочно.
Никто из людей ничего не знает наперёд. И самая большая беда может постичь человека в наилучшем месте, и самое большое счастье разыщет его — в наидурном.
Идут десятилетия — и безвозвратно слизывают рубцы и язвы прошлого.
Сколько из нас признают: именно в неволе в первый раз мы узнали подлинную дружбу!
Граждане, любящие путешествовать! Не забывайте, что на каждом вокзале есть отделение ГПУ и несколько тюремных камер.
Если уж вы арестованы — то разве еще что-нибудь устояло в этом землетрясении?
Но затмившимся мозгом не способные охватить этих перемещений мироздания, самые изощренные и самые простоватые из нас не находятся и в этот миг изо всего опыта жизни выдавить что-нибудь иное, кроме как:
— Я?? За что?!? — вопрос, миллионы и миллионы раз повторенный еще до нас и никогда не получивший ответа.
Тогда и тяжело говорить, когда слишком много есть, что сказать.
В отношении же себя я еще раз убедился, что неисповедимы пути Господа. Что никогда мы сами не знаем, чего хотим. И сколько уже раз в жизни я страстно добивался не нужного мне и отчаивался от неудач, которые были удачами.
Простая истина, но и ее надо выстрадать: благословенны не победы в войнах, а поражения в них! После побед хочется еще побед, после поражения хочется свободы – и обычно ее добиваются. Поражения нужны народам, как страдания и беды нужны отдельным людям: они заставляют углубить внутреннюю жизнь, возвыситься духовно.
Интеллигент это тот, чья мысль не подражательна.
Ирма Мендель, венгерка, достала как-то в Коминтерне (1926 год) два билета в Большой Театр, в первые ряды. Следователь Клегель ухаживал за ней, и она его пригласила. Очень нежно они провели весь спектакль, а после этого он повез её… Прямо на Лубянку.
И какие же изощрённые злодеи были эти старые инженеры, как же по-разному сатанински умели они вредить! Николай Карлович фон Мекк в Наркомпути притворялся очень преданным строительству новой экономики, мог подолгу с оживлением говорить об экономических проблемах строительства социализма и любил давать советы. Один такой самый вредный его совет был: увеличить товарные составы, не бояться тяжелогруженых. Посредством ГПУ фон Мекк был разоблачён (и расстрелян): он хотел добиться износа путей, вагонов и паровозов и оставить Республику на случай интервенции без железных дорог! Когда же, малое время спустя, новый Наркомпути товарищ Каганович распорядился пускать именно тяжелогруженые составы, и даже вдвое и втрое сверхтяжёлые (и за это открытие он и другие руководители получили ордена Ленина), — то злостные инженеры выступили теперь в виде предельщиков — они вопили, что это слишком, что это губительно изнашивает подвижной состав, и были справедливо расстреляны за неверие в возможности социалистического транспорта.
Продавщица, принимая товар от экспедитора, записывала его на газетном листе, другой бумаги не было. Число кусков мыла пришлось на лоб товарища Сталина. 58-я, 10 лет.
Вероятно, достойный суд есть самый поздний плод самого зрелого общества.
Колыма была — самый крупный и знаменитый остров, полюс лютости этой удивительной страны гулаг, географией разодранной в архипелаг, но психологией скованной в континент, — почти невидимой, почти неосязаемой страны, которую и населял народ зэков.
Матрос продал англичанину зажигалку — «Катюшу» (фитиль в трубке да кресало) как сувенир — за фунт стерлингов. Подрыв авторитета Родины, 58-я, 10 лет.
Политический заключенный — это тот, у кого есть убеждения, отречением от которых он мог бы получить свободу. У кого таких убеждений нет — тот политическая шпана.
Память — это единственная заначка, где можно держать написанное, где можно проносить его сквозь обыски и этапы. Освобожденная от тяжести суетливых ненужных знаний, память арестанта поражает емкостью и может все расширяться. Мы мало верим в нашу память!
Если б это было так просто! — что где-то есть чёрные люди, злокозненно творящие чёрные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?…
Интеллигент — это тот, чьи интересы к духовной стороне жизни настойчивы и постоянны, не понуждаемы внешними обстоятельствами и даже вопреки им. Интеллигент это тот, чья мысль не подражательна.
Не каждому дано, как Ване Левитскому, уже в 14 лет понимать: «Каждый честный человек должен попасть в тюрьму. Сейчас сидит папа, а вырасту я — и меня посадят». (Его посадили двадцати трёх лет.) Большинство коснеет в мерцающей надежде.
Мы увидели всю сцену ярко до мелочей: как присутствующие с ожесточенной поспешностью кололи лед; как, попирая высокие интересы ихтиологии и отталкивая друг друга локтями, они отбивали куски тысячелетнего мяса, волокли его к костру, оттаивали и насыщались.
По долгой кривой улице нашей жизни мы счастливо неслись или несчастливо брели мимо каких-то заборов, заборов, заборов — гнилых деревянных, глинобитных дувалов, кирпичных, бетонных, чугунных оград. Мы не задумывались — что за ними? Ни глазом, ни разумением мы не пытались за них заглянуть… мы не замечали в этих заборах несметного числа плотно подогнанных, хорошо замаскированных двёрок, калиток. Все, все эти калитки были приготовлены для нас!
Совокупный страх приводил к верному сознанию своего ничтожества и отсутствия всякого права.
Слишком долго у нас всяким делом ведали и руководили те, кто ничего в нем не понимают. Наконец каждое дело должны вести знающие.
Седьмой пункт: подрыв промышленности, транспорта, торговли, денежного обращения и кооперации. В 30-е годы этот пункт сильно пошёл в ход и захватил массы под упрощённой и всем понятной кличкой «вредительство». Действительно, всё перечисленное в пункте Седьмом с каждым днём наглядно и явно подрывалось — и должны же были быть тому виновники?… Столетиями народ строил, создавал, и всегда честно, даже на бар. Ни о каком вредительстве не слыхано было от самых Рюриковых. И вот когда впервые достояние стало народным, — сотни тысяч лучших сынов народа необъяснимо кинулись вредить. (Вредительство в сельском хозяйстве пунктом не предусматривалось, но так как без него нельзя было разумно объяснить, почему поля зарастают сорняками, урожаи падают, машины ломаются, то диалектическое чутьё ввело и его.)
А я — я молчу ещё по одной причине: потому, что этих москвичей, уставивших ступеньки двух эскалаторов, мне все равно мало — м а л о! Тут мой вопль услышат двести, дважды двести человек — а как же с двумястами миллионами?… Смутно чудится мне, что когда-нибудь закричу я двумстам миллионам…
И в предтюремные, и в тюремные годы я тоже долго считал, что Сталин придал роковое направление ходу советской государственности. Но вот Сталин тихо умер — и уж так ли намного изменился курс корабля? Какой отпечаток собственный, личный он придал событиям — это унылую тупость, самодурство, восхваление. А в остальном он точно шёл стопой в указанную ленинскую стопу, и по советам Троцкого.
Мы не отличаем намерения от самого преступления и в этом превосходство советского законодательства перед буржуазным!
Если бы чеховским интеллигентам, всё гадавшим, что будет через двадцать-тридцать-сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, опускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в анальное отверстие («секретное тавро»), медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде самого лёгкого — пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое мясо, — ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом.
И ничего святого нет во время обыска! При аресте паровозного машиниста Иношина в комнате стоял гробик с его только что умершим ребенком. Юристы выбросили ребенка из гробика, они искали и там.
С конца 1929 начинается знаменитая золотая лихорадка, только лихорадит не тех, кто золото ищет, а тех, из кого его трясут.
Молиться можешь ты свободно, но так, чтоб слышал Бог один.
Дурные человеческие поступки сопровождаются изобилием моральных оправданий.
Все моральные учения основываются на идее, что действие оправдывается или перечеркивается своими последствиями.
Лишь сочетание самоочевидных истин с уравновешивающим их сердечным горением может открыть нам доступ одновременно и к душевному волнению и к ясности.
Начать думать — это начать себя подтачивать.
Быть счастливым не стыдно. Но ныне король — глупец, а глупцом я называю того, кто боится наслаждаться жизнью. Нам так много говорили о гордости: вы ведь знаете, это сатанинский грех. Берегитесь, кричали нам, вы погубите себя и свои живые силы! С тех пор я узнал, что известного рода гордость действительно… Но в иные минуты я не могу не настаивать на своем праве гордиться жизнью, ибо весь мир вступает в заговор, чтобы вселить в меня это чувство.
Я самозабвенно люблю эту жизнь и хочу безудержно говорить о ней: она внушает мне гордость за мою судьбу — судьбу человека. Однако мне не раз говорили: тут нечем гордиться. Нет, есть чем: этим солнцем, этим морем, моим сердцем, прыгающим от молодости, моим солоноватым телом и необъятным простором, где в желтых и синих тонах пейзажа сочетаются нежность и величие.
Есть чувство, которое испытывают актеры, когда они сознают, что хорошо сыграли свою роль, то есть что их поступки в самом точном смысле слова совпадали с поступками воплощаемых ими идеальных персонажей, что они в некотором роде вселились в заранее сделанный рисунок и оживили его биением своего сердца. Именно это я и чувствовал: я хорошо сыграл свою роль.
Море, поля, тишина, запахи этой земли… Я вбирал в себя полную аромата жизнь и надкусывал уже зрелый плод прекрасного мира, с волнением чувствуя, как его сладкий и густой сок течет по моим губам. Нет, дело было не во мне и не в мире, а лишь в гармонии и тишине, рождавшими между мною и миром любовь. Любовь, на которую я не имел слабости притязать как на свою исключительную привилегию, с гордостью сознавая, что разделяю ее с целым племенем, рожденным от солнца и моря и полным жизненных сил, — племенем, которое черпает свое величие в своей простоте и, стоя на взморье, отвечает понимающей улыбкой на лучезарную улыбку неба.
Мы живем в эпоху мастерски выполненных преступных замыслов. Современные правонарушители давно уже не те наивные дети, которые ожидают, что их, любя, простят. Это люди зрелого ума, и у них есть неопровержимое оправдание — философия, которая может служить чему угодно и способна даже превратить убийцу в судью.
Если ни во что не веришь, если ни в чем не видишь смысла и не можешь утверждать никакую ценность, все дозволено и ничто не имеет значения. Нет доводов «за», нет доводов «против», убийцу невозможно ни осудить, ни оправдать. Что сжигать людей в газовых печах, что посвящать свою жизнь уходу за прокаженными — разницы никакой. Добродетель и злой умысел становятся делом случая или каприза. И вот приходишь к решению вообще не действовать, а это означает, что ты, во всяком случае, миришься с убийством, которое совершено другим. Тебе же остается разве что сокрушаться о несовершенстве человеческой природы. А почему бы еще не подменить действие трагическим дилетантизмом? В таком случае человеческая жизнь оказывается ставкой в игре. Можно, наконец, замыслить действие не совсем бесцельное. И тогда, за неимением высшей ценности, направляющей действие, оно будет ориентировано на непосредственный результат. Если нет ни истинного, ни ложного, ни хорошего, ни дурного, правилом становится максимальная эффективность самого действия, то есть сила. И тогда надо разделять людей не на праведников и грешников, а на господ и рабов. Так что, с какой стороны ни смотреть, дух отрицания и нигилизма отводит убийству почетное место.
Принимая или отвергая одно, неизбежно принимаешь или отвергаешь другое.
Жизнь была для него «фарсом, в котором играют все без исключения». Но вот что выкрикивает он сестре в смертный час: «Я буду гнить в земле, а ты, ты будешь жить и наслаждаться солнцем!»
Человека нельзя считать полностью виновным — ведь не с него началась история.
Самоубийца думает, что он все уничтожает и всё уносит с собой в небытие, но сама его смерть утверждает некую ценность, которая, может быть, заслуживает, чтобы ради неё жили.
Абсолютная свобода становится тюрьмой абсолютных обязанностей.
Поскольку угнетаемый молчит, люди полагают, что он не рассуждает и ничего не хочет.
Есть преступления, вызванные страстью, и преступления, продиктованные бесстрастной логикой.
Ум, закованный в кандалы, насколько утрачивает в ясности, настолько выигрывает в страстности.
Живший дотоле ежедневными компромиссами, раб в один миг («Потому что как же иначе…») впадает в непримиримость — «Все или ничего». Сознание рождается у него вместе с бунтом.
Ребёнок — это невинность и забвение, возобновление, игра, колесо, катящееся само по себе, перводвижение, священный дар говорить «да».
Первоначальный душевный надрыв рискует, таким образом, стать комфортабельным. Рана, растравляемая с таким усердием, в конце концов может стать источником наслаждений.
Идя до конца, восставший готов к последнему бесправию, каковым является смерть, если будет лишен того единственного священного дара, каким, например, может стать для него свобода.
Мир божествен, поскольку беспричинен. Вот почему только искусству, столь же безосновному, дано понять его. Никакое суждение не дает представления о мире, но искусство может научить нас повторять мир, как повторяется он сам в вечных возвращениях. На одном и том же песке изначальное море неутомимо пишет одни и те же слова и выбрасывает на берег одни и те же существа, изумленные самим фактом своего существования. И по крайней мере тот, кто согласен возвращаться и согласен с мыслью о том, что все возвращается, тот, кто стал эхом, и эхом радостным, — тот причастен к божественности мира.
Если мы стремимся устоять среди абсурда, не подозревая при этом, что абсурд — это жизненный переход, отправная точка, экзистенциальный эквивалент методического сомнения Декарта Абсурд сам по себе есть противоречие. Он противоречив по своему содержанию, поскольку, стремясь поддержать жизнь, отказывается от ценностных суждений, а ведь жизнь, как таковая, уже есть ценностное суждение. Дышать — значит судить.
По видимости, есть бунтари, желающие умереть, и есть другие, желающие умерщвлять.
Всю историю русского терроризма можно свести к борьбе горстки интеллектуалов против самодержавия на глазах безмолвствующего народа.
Шекспир, отрицающий сапожника, служит оправданием тирании. А сапожник, отрицающий Шекспира, подпадает под власть тирании, если не способствует ее распространению. Всякое творчество самим своим существованием отрицает мир господина и раба.
Чтобы не возненавидеть себя самого, надо было бы объявить себя невинным — смелость, невозможная для одинокого человека; помехой служит то обстоятельство, что он себя знает.
С того момента, когда по слабохарактерности преступник прибегает к помощи философской доктрины, с того момента, когда преступление само себя обосновывает, оно, пользуясь всевозможными силлогизмами, разрастается так же, как сама мысль. Раньше злодеяние было одиноким, словно крик, а теперь оно столь же универсально, как наука. Еще вчера преследуемое по суду, сегодня преступление стало законом.
Я не знаю иной любви, кроме той смеси желания, нежности и интеллекта, что привязывает меня к данному конкретному существу.
Человека делает человеком в большей мере то, о чем он умалчивает, нежели то, что он говорит.
Человек есть цель в себе. И он является своей единственной целью. Если он и желает быть кем-то, то в этой жизни.
Не заслужить привилегий ни на земле, ни на небесах тому, кто довел почти до совершенства овечью кротость.
Этот абсурдный и безбожный мир населен утратившими надежду и ясно мыслящими людьми.
В жизни должна быть любовь — одна великая любовь за всю жизнь, это оправдывает беспричинные приступы отчаяния, которым мы подвержены.
У нас нет времени быть самими собой. У нас хватает времени только на то, чтобы быть счастливыми.
Красота приводит нас в отчаяние, она — вечность, длящаяся мгновенье, а мы хотели бы продлить её навсегда.
Разве для того, чтобы любить сильно, необходимо любить редко?
Молчать — верить самому себе.
Сжимать в объятьях тело женщины — то же, что вбирать в себя странную радость, которая с неба нисходит к морю.
Любовь, которая не выдерживает столкновения с реальностью, — это не любовь. Но в таком случае неспособность любить — привилегия благородных сердец.
Воля — тоже одиночество.
Самый опасный соблазн: не походить ни на кого.
До сих пор я любил тебя всем своим «я», а теперь буду любить тебя всего-навсего так, как ты того хочешь.
Стремление всегда быть правым — признак вульгарного ума.
Выражение, процитированное Грином в его «Дневнике»: «Не надо бояться смерти — слишком много чести для нее».
Рано или поздно мне всегда удается изучить человека досконально. Надо только не жалеть времени. Всегда наступает момент, когда я чувствую разлад. Любопытно, что это происходит в ту минуту, когда мое внимание что-то отвлекает и мне становится «неинтересно».
Когда умирает писатель, начинают переоценивать его творчество. Точно так же, когда умирает человек, начинают переоценивать его роль среди нас. Значит, прошлое полностью сотворено смертью, которая населяет его иллюзиями.
Познать себя до конца — значит умереть.
Я с радостью умру за нее, — сказал П. — Но пусть она не требует от меня, чтобы я продолжал жить.
Что невыносимо и постыдно, так это суесловие.
Чем больше счастья в жизни человека, тем трагичнее его свидетельские показания. Подлинно трагическим произведением искусства (если считать произведение искусства свидетельским показанием) окажется произведение человека счастливого. Потому что оно будет полностью сметено с лица земли смертью.
Опыт делает человека не мудрым, а сведущим.
В смерти игра и героизм обретают свой подлинный смысл.
Тому, кто путешествует очень скромно, нужно гораздо больше энергии, чем тому, кто строит из себя торопливого путешественника.
Все идет на пользу тому, кто этой пользы ищет.
Нет нужды изгонять меланхолию, но есть необходимость изжить в себе пристрастие к трудному и роковому.
Своеобразный, хотя и естественный механизм: она объясняла страдания человека, которого любила, как раз теми обстоятельствами, которые были для нее наиболее мучительны.
Сознательно или бессознательно женщины всегда пользуются чувством чести и верности данному слову, которое так сильно развито у мужчин.
На пляже человек, раскинувший руки, — распятый на солнце.
Невинность существа есть полная приспособленность к миру, в котором он живет. Невинен тот, кто ничего не стремится доказать.
Чистая любовь — мертвая любовь, если понимать под любовью любовную жизнь, создание определенного жизненного уклада, — в такой жизни чистая любовь превращается в постоянную отсылку к чему-то иному, о чем и нужно условиться.
Я удалился от мира не потому, что имел врагов, а потому, что имел друзей. Не потому, что они вредили мне, как это обычно бывает, а потому, что они считали меня лучшим, чем я есть. Этой лжи я вынести не мог.
Бывают минуты, когда внезапная искренность равносильна непростительной потере контроля над собой.
Покойнее всего было бы любить молча. Но в дело вступают сознание и личность; приходится разговаривать. И любовь превращается в ад.
Самоубийство старушки-англичанки. В дневнике уже много месяцев она каждый день записывала одно и то же: «Сегодня не приходил никто».
Бывают мысли, которых не выскажешь вслух, но которые поднимают тебя высоко надо всем, в вольный свежий воздух.
С плохой репутацией жить легче, чем с хорошей, ибо хорошую репутацию тяжело блюсти, нужно все время быть на высоте-ведь любой срыв равносилен преступлению. При плохой репутации срывы простительны.
Я не люблю чужих секретов. Но мне интересны чужие признания.
Я не верю людям, которые говорят, что пустились в удовольствия от отчаянья. Подлинное отчаянье всегда ведёт либо к тяжёлым переживаниям, либо к бездеятельности.
Пойми их всех. Люби и выделяй немногих.
С некоторыми людьми мы строим отношения на правде. С другими — на лжи. И эти последние не менее прочны.
Мы хотим пережить определённые чувства ещё до того, как в самом деле их испытаем. Мы же знаем, что они есть. И традиция, и наши современники беспрестанно сообщают нам о них — совершенную, впрочем, чушь. Но мы тем не менее переживаем их, как бы по доверенности. И даже используем — так ни единожды не испытав.
Самой холодной зимой я узнал, что внутри меня — непобедимое лето.
Вечное искушение, против которого я непрестанно веду изнурительную борьбу, — цинизм.
Постоянно такое чувство, словно я в открытом море: неизъяснимое счастье с привкусом опасности.
Беда нашего века. Ещё недавно в оправдании нуждались дурные поступки, теперь в нём нуждаются поступки добрые.
Отчего люди пьют? Оттого, что после выпивки всё наполняется смыслом, всё достигает высшего накала. Вывод: люди пьют от беспомощности или в знак протеста.
Стремление отгородиться — от глупости ли, от жестокости ли других — всегда бессмысленно. Невозможно сказать: «Я об этом ничего не знаю». Приходится либо сотрудничать, либо бороться.
Много лет я жил, следуя всеобщей морали. Заставлял себя жить, как все, походить на всех. Произносил слова, служившие объединению, даже когда чувствовал свою отдаленность. И вот, как завершение всего этого, катастрофа. Сейчас я брожу среди обломков, неприкаянный, разорванный пополам, одинокий и смирившийся с одиночеством, равно как с моей непохожестью на других и с моими физическими недостатками. И мне надлежит восстановить истину — после того, как вся жизнь прожита во лжи.
Каждое поколение уверено, что именно оно призвано переделать мир. Моё, однако, уже знает, что ему этот мир не переделать. Но его задача, быть может, на самом деле ещё величественнее. Она состоит в том, чтобы не дать миру погибнуть.
Я и в Бога не верую, и не атеист.
Хоть театр выручает. Пародия всё-таки лучше, чем ложь: она не так далека от истины, которая в ней обыгрывается.
Об одной и той же вещи утром мы думаем одно, вечером другое. Но где истина — в ночных думах или в дневных размышлениях? Два ответа, два типа людей.
Пара в поезде. Оба некрасивы. Она льнет к нему, хохочет, кокетничает, завлекает его. Он хмурится, он смущен: все видят, что его любит женщина, которой он стыдится.
Малодушие всегда найдет себе философское оправдание.
Три года, чтобы написать книгу, пять строчек, чтобы ее осмеять, – перевирая при цитировании.
Для меня: если бы любое из моих чувств было единственным, я подчинился бы ему. Мною всегда владеют одновременно два противоположных чувства.
Главное, что должен уметь писатель, – претворять те чувства, которые он испытывает, в те, которые он хочет внушить. Поначалу ему это удается случайно. Но затем на место случая должен прийти талант. Значит, у истоков гения стоит случайность.
Для того чтобы мысль преобразила мир, нужно, чтобы она сначала преобразила жизнь своего творца.
Грубое физическое желание вспыхивает мгновенно. Но желание вкупе с нежностью требует времени. Приходится пройти через всю страну любви, чтобы загореться желанием. Не потому ли вначале так нехотя вожделеешь ту, которую любишь?
Грубое физическое желание вспыхивает мгновенно. Но желание вкупе с нежностью требует времени. Приходится пройти через всю страну любви, чтобы загореться желанием. Не потому ли вначале так нехотя вожделеешь ту, которую любишь?
Империи, близящиеся к гибели, изобилуют законами.
Что означает это внезапное пробуждение – посреди этой темной комнаты, в шуме города, ставшего вдруг чужим? И всё мне чужое, всё, ни одного близкого существа и негде залечить рану. Что я делаю здесь, к чему эти жесты, эти улыбки?
Я не из этих краев – и не из других.
И окружающий мир – всего лишь незнакомый пейзаж, где сердце мое уже не находит опоры. Посторонний: кто в силах понять, что значит это слово.
Чуждо, признать, что все мне чуждо.
Женщина с верхнего этажа покончила с собой, выбросившись из окна. Ей было тридцать один год, сказал один из жильцов, – этого довольно, и если она успела пожить, то можно и умереть. В доме ещё бродит тень драмы. Иногда она спускалась и просила у хозяйки позволения поужинать с ней. Внезапно она принималась целовать её – из потребности в общении и теплоте. Кончилось всё это шестисантиметровой вмятиной на лбу. Перед смертью она сказала: «Наконец-то!»
Мне не уступят даже мою собственную смерть. А между тем мое самое заветное желание на сегодня — тихая смерть, которая не заставила бы слишком переживать дорогих для меня людей.
Язык, подчеркивающий в слове «страсть» его родство со страданием, прав, хотя в повседневном употреблении, говоря «страсть», мы подразумеваем скорее судорожный порыв, удивляющий нас, и забываем, что речь идет о душевном страдании.
Все ревностно исполняли свой долг, а сегодня на плитах, призванных увековечить их совершенства, дети играют в чехарду.
Как жить, не имея нескольких серьёзных причин для отчаяния!
Демократия — не закон большинства, но защита меньшинства.
Слишком поздно находишь в себе мужество смириться с тем, что знаешь.
Справедливости нет, есть только пределы.
Фауст наоборот. Молодой человек просит у черта богатств этого мира. Черт мягко замечает ему: «Ведь богатства этого мира тебе и так принадлежат. Того, чего тебе не хватает, ты должен просить у Бога. Ты заключишь сделку с Богом и за богатства мира иного продаешь ему свое тело». Помолчав, дьявол закуривает английскую сигарету и добавляет: «И это будет тебе вечной карой».
Раз уж я и так завял, точно в пустыне, нужно довести это иссушение до конца, достичь предела и перейти его, так или иначе. Либо безумие, либо большее самообладание.
Ничтожество и величие этого мира: в нём совсем нет истин, только любовь.
Царство Абсурда, спасение от которого — в любви.
В больнице. Больной туберкулезом; врач сказал, что через пять дней он умрет. Он решает сократить срок и перерезает себе горло бритвой. Он не может жить пять дней, это очевидно. «Не пишите об этом в ваших газетах, – говорит санитар журналисту. – Он и так настрадался».
Ценность путешествию придает страх. Потому что в какой-то момент, вдали от родной страны, родного языка, нас охватывает смутный страх и инстинктивное желание вернуться к спасительным старым привычкам. Это самая очевидная польза путешествий. В это время мы лихорадочно возбуждены, впитываем всё, как губка. Ничтожнейшее событие потрясает нас до глубины души. В луче света мы прозреваем вечность. Поэтому не следует говорить, что люди путешествуют для собственного удовольствия. Путешествие вовсе не приносит удовольствия. Я скорее склонен видеть в нем аскезу. Люди путешествуют ради культуры, если понимать под культурой извлечение из-под спуда самого глубокого нашего чувства – чувства вечности. Удовольствия отдаляют нас от себя самих, как у Паскаля развлечения отдаляют нас от Бога. Путешествие как самая великая и серьезная наука помогает нам вновь обрести себя.
«Я презираю интеллект» на самом деле означает: «Я не в силах выносить свои сомнения».
Медицина и Религия: два ремесла, которые на первый взгляд вполне сочетаются друг с другом. Но сегодня все разъясняется, становится понятно, что они несовместимы – и что следует выбрать что-то одно: либо относительное, либо абсолютное. «Если бы я верил в Бога, я не стал бы лечить людей. Если бы я думал, что людей можно вылечить, я не стал бы верить в Бога».
Ложь усыпляет или погружает в мечты, иллюзия тоже. Правда — это единственная настоящая сила, бодрая, неистощимая. Вот если бы мы могли жить только правдой и ради неё одной: юная и неумирающая энергия внутри нас. Человек правды не стареет. Еще усилие — и он никогда не умрёт.
Главная способность человека — способность к забвению. Но справедливости ради следует заметить, что он забывает даже то добро, которое сам сотворил.
Отметить, например, что почти невозможно смотреть на стрелку часов в течение пяти минут – так это долго и безысходно.
Я до сих пор не могу забыть охватившего меня отчаяния, когда мать объявила мне, что «я уже вырос и буду теперь получать к Новому году полезные подарки».
Меня до сих пор коробит, когда мне дарят подарки такого рода. Конечно, я прекрасно знал, что её устами говорит любовь, но почему любовь избирает порой столь жалкий язык?
Пленник пещеры, я остался один на один с тенью мира.
Всякий раз, как я слышу или читаю речи наших политиков, я с ужасом обнаруживаю, что в них нет ни единого человеческого слова. Вечно одни и те же фразы, повторяющие одну и ту же ложь. И если люди к этому привыкают, если народ ещё не растерзал марионеток, это, по моему убеждению, доказывает только одно: люди ни в грош не ставят своё правительство и превращают в игру — да-да, именно в игру — немалую часть своей жизни и своих так называемых жизненных интересов.
Теперь я жажду не счастья, но лишь осознания.
Тема: мир смерти. Трагическое произведение — удавшееся произведение.
… — Но, судя по вашему тону, эта жизнь вам не по душе, Мерсо.
— Она мне не по душе, потому что я скоро лишусь ее — вернее, она не слишком мне по душе, поэтому я чувствую весь ужас предстоящей утраты.
— Не понимаю.
— Не хотите понять.
— Быть может.
Патрису пора уходить.
— Но, Патрис, а как же любовь?
Он оборачивается, лицо его искажено отчаянием.
— Любовь существует, — говорит Патрис, — Но ведь она принадлежит этому миру.
Мы живем по-настоящему лишь несколько часов нашей жизни.
То, что мною было сказано, сказано для всеобщего блага и той частью меня, которая принадлежит обыденности. Но другая часть меня владеет тайной, открыть которую невозможно — и с которой придется умереть.
Память слабеет с каждым днём. Надо решиться вести дневник. Делакруа прав: все дни, которые не описаны, словно бы и не прожиты. Может быть, начну в апреле, когда вновь обрету свободу.
В ближайшем кинотеатре продают мятные леденцы с надписями: «Вы на мне женитесь?», «Вы меня любите?» И там же ответы: «Сегодня вечером», «Очень» и т. д. Их передают соседке, и она отвечает тем же манером. Совместная жизнь начинается с обмена леденцами.
В тот день, когда выяснится, на что способен человек, встанет вопрос о Боге. Но не раньше, ни в коем случае не раньше того дня, когда возможность будет исчерпана до конца. Великие деяния преследуют единственную цель – умножить творческие силы человека.
Она прожила в незнании всего — кроме разве что страдания и терпения, — и даже теперь так же кротко продолжает впитывать физические страдания. Существа, не тронутые ни газетами, ни радио, никакой другой техникой. Они были такими и сто лет назад, и любой социальный контекст бессилен их изменить.
Два слепца выходят на улицу между часом и четырьмя ночи. Потому что они уверены, что никого не встретят на улицах. Если они наткнутся на фонарь, они смогут всласть посмеяться. Они и смеются. А днем чужая жалость мешает им веселиться.
«Писать, – говорит один из слепцов. – Но это никого не трогает. Трогает в книге только отпечаток волнующей жизни.
А с нами ничего волнующего не случается».
Я связан с миром каждым моим движением, с людьми – всей моей благодарностью.
Иметь значение или не иметь. Созидать или не созидать. В первом случае все оправдано. Все, без исключения. Во втором случае – полный Абсурд. Остается выбрать наиболее эстетичное самоубийство: женитьба + 40-часовая рабочая неделя или револьвер.
Я согласился бы и на худшее. Быть слепым и лишенным всякой чувствительности, быть немым и не иметь контактов с внешним миром — только ради того, чтобы чувствовать в себе этот мрачный сжигающий меня огонь, ибо он и есть я, я живой — благодарный жизни за то, что она позволила мне гореть.
Коммунизм — логическое следствие христианства. Это христианская история.
Согласно Бейлю, не следует судить о человеке ни по тому, что он говорит, ни по тому, что он пишет. Я добавлю: ни по тому, что он делает.
Жить страстями может только тот, кто подчинил их себе.
Мир прекрасен, и в этом все дело. Он терпеливо разъясняет нам великую истину, состоящую в том, что ум и даже сердце – ничто. А камень, согретый солнцем, или кипарис, который кажется еще выше на фоне ясного неба, очерчивают единственный мир, где понятие «быть правым» обретает смысл, – природу без человека. Этот мир меня уничтожает. Он стирает меня с лица земли. Он отрицает меня без гнева. А я, смирившийся и побежденный, устремляюсь на поиски мудрости, которой все уже подвластно, – только бы слезы не застилали мне взор и только бы громкое рыдание поэзии, распирающее мне грудь, не заставило меня забыть о правде мира.
Гуманизм пока еще не наскучил мне: он мне даже нравится. Но он мне тесен.
Моё милосердие скорее зовётся безразличием.
Было трудно изображать мир и людей и в то же время жить с ними.
Как только у Луизы родился первый ребенок, ее всецело поглотили заботы о нем, а потом и о других детях. Она еще пыталась помогать мужу, но у нее не хватало времени.
Молодые не знают, что опытность — это поражение и надо все потерять, чтобы немного узнать.
Моя беда в том, что я всё понимаю.
Что ж, наденем маски. Вооружимся каждый своей ложью. Покроемся для беседы, как для боя, щитами и латами.
Всем людям в жизни даётся хотя бы немного ласки. Это помогает им жить. И именно ласки ожидают они, когда чувствуют, что устали.
Этот мир, такой, какой он есть, выносить нельзя. Поэтому мне нужна луна, или счастье, или бессмертие, что-нибудь пускай безумное, но только не из этого мира.
Этот мир лишён смысла, и тот, кто осознал это, обретает свободу.
Любовь — болезнь такого сорта, что не щадит ни мудрецов, ни идиотов.
Но как все, у кого нет души, вы не можете выносить тех, у кого её слишком много.
Любить – это значит соглашаться стареть с другим человеком.
Ревность — это так некрасиво! Страдать из-за самолюбия и слишком живого воображения!
Есть один способ сравняться с богами: достаточно быть столь же жестоким.
Люди плачут потому, что вещи не такие, какими должны быть.
Было время, когда я думал, что дошёл до пределов страдания. Но нет, можно идти ещё дальше. За рубежами страны отчаяния лежит счастье, бесплодное и величественное.
Ничего нет! Честь, совесть — как там ещё? — мудрость нации — всё исчезло перед лицом страха! Страх, Цезония, это прекрасное чувство; без примесей, чистое, бескорыстное, животное чувство! Одно из тех редких чувств, которые лишают человека всякого благородства.
Счастье великодушно. Оно не истребляет других, чтобы жить.
Думают, что человек страдает от того, что любимое им существо однажды умирает. Но истинное страдание намного ничтожней: больно замечать, что больше не страдаешь. Даже страдание лишено смысла.
Тиран — это тот, кто приносит целые народы в жертву своим идеалам или своему честолюбию.
Свободны всегда за чей-то счет. Это прискорбно, но в порядке вещей.
Если мне легко убивать, то потому, что мне и умереть не трудно.
Ты же знаешь, я никогда не думаю. Для этого я слишком умен.
Это очень простая и ясная истина, немного нелепая, но её трудно открыть для себя и тяжело выносить. Люди умирают, и они несчастны.
Окружающих было бы гораздо легче выносить, если бы они могли время от времени менять физиономии.
Руфий — это всадник, который должен умереть. Вы не спрашиваете у меня, почему он должен умереть? Ну, я вижу, вы поумнели. Наконец-то вы поняли. Чтобы умереть, вовсе не обязательно в чем-то провиниться.

Leave your vote

0 Голосов
Upvote Downvote

Цитатница - статусы,фразы,цитаты
0 0 голоса
Ставь оценку!
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Add to Collection

No Collections

Here you'll find all collections you've created before.

0
Как цитаты? Комментируй!x