Лучшие цитаты из книги Триумфальная арка (500 цитат)

Триумфальная арка — потрясающая история любви и страсти, разворачивающаяся во время Второй мировой войны в Париже. В центре сюжета — талантливый но безнадежный хирург Равель, который влюбляется в прекрасную Жанну, но их любовь сталкивается с множеством препятствий, включая нацистскую оккупацию и личные травмы прошлого. Автор Эрих Мария Ремарк умело передает атмосферу времени и места, а также глубину человеческих чувств и эмоций. Лучшие цитаты из книги Триумфальная арка собраны в данной подборке.

– Весь день вокруг меня бурлило, словно везде били ключи; струи хлестали в затылок и грудь, казалось, я вот-вот зазеленею и покроюсь листьями и цветами… Водоворот втягивал меня все глубже и глубже… И вот я здесь… И ты…
– Знаешь, что я сегодня делала? Жила. Снова жила. Снова дышала. Снова очутилась на земле. У меня снова появились руки. И глаза, и губы…
– Нет. Я хочу сказать, что прекрасное вряд ли стоит драматизировать. Помимо всего прочего, нас ничто не должно разделять, даже цветы.
– Им и там хорошо. Цветы надо любить, это верно, но не следует с ними церемониться.
– Вы самый разумный пациент из всех, какие у меня были. – Он взял розы. – Вот чем я заглажу свою вину – ведь утром ты проснулась одна и ушла без завтрака, – сказал он Жоан и положил розы в машине у ее ног. – Хочешь еще выпить?
– Шестьдесят франков. Для вас. За то, что вы дали мне рецепт против ревматизма.
– Минутку. – Равик подозвал цветочницу, стоявшую у входа. – Мамаша, – сказал он. – Давай все твои розы. Сколько за них? Только не сходи с ума.
Повернув ключ, Равик быстро нажал на ручку двери и распахнул ее. На площадке никого не оказалось. Этого, собственно, он и ожидал. Типы вроде Бобо были ему хорошо знакомы.
– Не бойтесь, встречал и похлеще. Главное – лежать. Последний осмотр показал, что опасаться уже нечего. До свидания, Люсьенна. Я скоро зайду опять.
– Хорошо. На днях я зайду к ней. Не беспокойтесь. – Равик надел пальто. – Что случилось? – спросил он. – Вы, кажется, хотите встать?
– Я не пойду в полицию, – сказал он. – Обещаю вам. Только попытаюсь вернуть деньги, которые вы ей дали. Тогда вы почувствуете себя спокойнее. Сколько вы заплатили?
– Может быть. Посмотрим. Все зависит от того, как вы будете себя вести. А теперь назовите фамилию акушерки, которая сделала вам аборт.
– А что касается денег, – смущенно и торопливо проговорила она, – то это неправда. Не верьте ему. Я отдам. Все выплачу. По частям. Когда я опять смогу работать?
– Недели через две, если не натворите глупостей. И никаких Бобо! Абсолютно ничего, Люсьенна. Иначе вам грозит смерть, понимаете?
Равик посмотрел на нее. Любовь, подумал он. И здесь любовь. Вечное чудо. Она не только озаряет радугой мечты серое небо повседневности, она может окружить романтическим ореолом и кучку дерьма… Чудо и чудовищная насмешка. Внезапно его охватило странное чувство, будто и он косвенным образом повинен во всей этой грустной истории.
Равик оглядел убогую, но чисто прибранную комнатушку. На подоконнике стояло несколько горшков с фуксиями.
– Вам придется лежать еще неделю, Люсьенна. Можете ненадолго вставать и ходить по комнате. Но будьте осторожны: не поднимайте ничего тяжелого и в ближайшие дни не всходите по лестницам. Кто за вами ухаживает, помимо этого Бобо?
– Нет, не в этом дело. Я надела пижаму, знала, что он придет… – Она поглядела на дверь и понизила голос до шепота: – Он все твердит, что я уже выздоровела. Не хочет больше ждать.
– Вот как. Жаль, что я раньше этого не знал. – Равик бросил свирепый взгляд в сторону двери. – Подождет!
– Вы в пижаме? Почему? Ведь это неудобно. Вам еще нельзя много ходить, Люсьенна.
Он снял застиранное бумазейное покрывало и положил на стул. Потом отвернул зеленое одеяло.
– Так ты, конечно, не умеешь, – сказал Равик, толчком распахнул дверь и довольно грубо выставил растерявшегося Бобо. – Любишь драться – иди в солдаты! А пока не научишься, не приставай к взрослым. Тоже мне апаш выискался…
На мгновение Бобо смешался. Глаза его растерянно забегали. Резким рывком Равик сдернул ему до локтей незастегнутый пиджак, лишив возможности двигать руками.
– Сопляк! – сказал Равик. – Жалкий трюк с веревкой. Старо как мир! Больше ничего не сумел придумать? – Он рассмеялся.
Равик медленно пошел прямо на Бобо. Уж очень он ему надоел. Парень вскочил и попятился назад, в руке у него неожиданно оказалась тонкая бечевка. Равик понял его замысел: прыгнуть в сторону, когда противник приблизится, забежать сзади, накинуть бечевку на шею и начать душить. Неплохой прием, если противник с ним не знаком или вздумает прибегнуть к боксу.
Тощий долговязый болван. Тонкая шея с непрерывно двигающимся кадыком повязана шелковым шарфом. Сутулые плечи, непомерно длинный нос, подбородок дегенерата – классический тип сутенера из предместья.
– Очень хорошо, что вы здесь, – сказал Бобо. – Вот я вам все и растолкую. Вы, дорогой мой, воображаете, будто можете всучить нам счет за клинику, операцию и все такое прочее?.. Черта с два! Мы не просили, чтобы ее устроили в клинику, а об операции уж и вовсе не было речи. Так что плакали ваши денежки. Еще скажите спасибо, что мы не требуем возмещения убытков! За насильно сделанную операцию! – Он обнажил гнилые зубы. – Что, съели, а? То-то, Бобо понимает толк в этих делах. Меня не одурачишь.
– Послушайте, вы, – сказал Равик спокойно. – Что-то не похоже, чтобы визиты оплачивались из вашего кармана. Возьму ли я деньги или не возьму, вас это не касается. А теперь проваливайте.
– Это можно и при мне. Мы не так нежно воспитаны. Да и к чему ее осматривать? Ведь только позавчера вы были здесь. Выходит, плати еще за один визит, так, что ли?
– Могла бы и встать, – заявил парень. – Чего разлеживаться? Давно уже поправилась. Работать не работает, а денежки летят.
– Некто, – грубо оборвал парень. – Нечего зря называть имена. – Он откинулся на спинку стула. – Стало быть, вы и есть тот самый доктор.
– Доктор?.. Никак не ждала вас сегодня. – Она взглянула на парня. – Это…
Люсьенна снимала каморку под самой крышей. Она оказалась не одна. Посреди комнаты, лениво развалясь на стуле, сидел молодой человек лет двадцати пяти. На нем была шапочка с длинным козырьком, какие носят велосипедисты; всякий раз, как он открывал рот, торчавшая у него в зубах самокрутка так и оставалась словно приклеенной к нижней губе. Когда Равик вошел, парень и не подумал встать.
Люсьенна жила на улице Клавель. В первом этаже дома находилась мясная лавка. Могучая женщина, ловко орудуя топором, разрубала свиную тушу. На женщине было траурное платье. Две недели назад у нее умер муж. Теперь она вела дело с приказчиком. Равик на ходу окинул ее взглядом. Видимо, вдова мясника торопилась в гости – на ней была шляпа с длинной черной вуалью – и потому лишь в порядке одолжения согласилась отрубить свиную ногу для одной из своих знакомых. Траурный флер развевался над разделанной тушей. Отточенный до блеска топор с треском вонзился в окорок.
Он отвел взгляд от окна. На столе лежал клочок бумаги с адресом Люсьенны Мартинэ. Ее недавно выписали, но мысли о ней не давали ему покоя. Равик навестил Люсьенну два дня назад, и вторичного осмотра пока не требовалось. Но он был свободен и решил навестить ее.
Кровать, которая ни о чем уже не говорит… Сегодня, безжалостно разрывающее вчера, как шакал разрывает тушу антилопы. Леса любви, словно по волшебству выросшие во мраке ночи, теперь снова маячат бесконечно далеким миражом над пустыней времени…
Он неподвижно смотрел в окно. Странное чувство пустоты, вызываемое всяким «после».
Равик закрыл окно. Утром он оперировал чей-то желчный пузырь. Анонимный желчный пузырь, удаленный фирмой Дюрана. Кусок живота неизвестного ему мужчины, которого он оперировал, заменяя Дюрана. Гонорар – двести франков. Потом он проведал Кэт Хэгстрем. У нее была температура. Чересчур высокая. Он пробыл у нее час. Она спала неспокойно. Ничего угрожающего. Но все-таки лучше, если бы этого не было.
Он открыл окно. Над городом стоял хмурый полдень. На крышах чирикали воробьи. Этажом ниже шла перебранка. Наверно, супруги Гольдберг. Муж, оптовый хлеботорговец из Бреслау, был на двадцать лет старше жены. Она жила с эмигрантом Визенхофом, полагая, что никто об этом не знает. В действительности этого не знал только один человек – сам Гольдберг.
Равика покоробило. Он знал, о чем думала в эту минуту горничная: Жоан замужем и не хочет, чтобы ее видели. Раньше он только посмеялся бы над этим, но теперь ему было неприятно. Впрочем, все в порядке вещей, подумал он. Отель есть отель. Тут ничего не изменишь.
– Хорошо, – сказал он. – В следующий раз поступайте так же. Завтрак приносите только в том случае, если я попрошу. И не приходите убирать, пока не убедитесь, что комната пуста.
– Нет. Я ее не видела. А не то бы уж позаботилась. Ведь я запомнила ее… еще с того самого утра.
– Но, помилуйте, мсье Равик! – проговорила горничная и больше ничего не добавила. У нее был такой вид, словно он тяжко оскорбил ее.
– Я и сам вижу. Откуда вы знаете, что здесь кто-то был?
– Да. Въехали позавчера. Наши номера там. – Он показал на коридор третьего этажа. – Нас долго держали в пограничном лагере. В конце концов выпустили. У нас еще были деньги… – Он снова улыбнулся. – А тут кровати. Самые настоящие кровати. Даже портреты наших руководителей на стенах.
– Как будто да. Только не до конца сгибается. – Альварес улыбнулся. – Во всяком случае, переход через Пиренеи она выдержала. Гонсалес погиб.
Ребенок без лица; беременная женщина с животом, развороченным по грудь; старик, робко держащий оторванные пальцы одной руки в другой, – он надеялся, что их можно будет пришить. И над всем – ночь с ее густым ароматом и кристально чистой росой.
На террасе, залитой лунным светом, рядами лежали раненые – жертвы налета немецких и итальянских бомбардировщиков. Дети, женщины, крестьяне, пораженные осколками бомб.
Оркестр заиграл блюз. Более убогой музыки невозможно было вообразить, однако несколько пар все же начали танцевать. Жоан Маду поднялась и направилась к выходу. Она шла так, словно ресторан был пуст. Вдруг Равику вспомнилось, что сказал о ней Морозов. Жоан прошла довольно близко от их столика. Ему показалось, что она заметила его, но ее взгляд равнодушно скользнул куда-то мимо него, и она вышла из зала.
– То же, что и со всеми другими. В наши дни мир полон авантюристов поневоле. Их можно встретить в любом отеле для беженцев. И у каждого своя история, которая была бы прямо-таки находкой для Александра Дюма или Виктора Гюго. А теперь едва начнешь рассказывать, как все уже зевают… Выпейте еще, Кэт… Спокойно прожить жизнь – вот что сегодня кажется самым невероятным приключением.
Луч прожектора скользнул от скрипача к столику около оркестра, и Равик увидел певицу. Это была Жоан Маду. Она сидела за столиком, опираясь на него рукой, и, словно в раздумье, глядела прямо перед собой, будто была совсем одна в этом большом зале. В резком белом свете лицо ее казалось очень бледным. В нем не осталось и следа от бесцветного, стертого выражения, знакомого Равику. Сейчас оно было озарено какой-то волнующей, погибельной красотой, и он вспомнил, что однажды уже видел его таким – ночью, в ее комнате, но тогда он приписал это легкому дурману опьянения, и все тотчас погасло, исчезло. И вот снова то же лицо, теперь еще более прекрасное.
– Ничего. Знакомый напев. Душещипательный неаполитанский романс.
– Меня часто мучает страх, – сказала она. – Внезапный, необъяснимый страх. Кажется, выйдем отсюда и увидим весь мир в развалинах. Вам знакомо такое ощущение?
– Да, Кэт. Оно знакомо каждому. Вот уже двадцать лет, как вся Европа поражена этой болезнью.
– Она никогда не кончится, Кэт. Жизнь слишком серьезная вещь, чтобы кончиться прежде, чем мы перестанем дышать.
– Порою мне кажется, что прежняя жизнь кончилась, – сказала она. – Беспечность, надежды – все это уже позади.
– Я даже думать не люблю о себе.
– Так, насколько меня обучил ему Морозов. Главным образом ругательства. В этом смысле русский – просто выдающийся язык.
– Возможно, одна из посетительниц. Здесь это часто бывает.
– Ее не видно отсюда, и среди цыган ее нет. Вероятно, сидит за каким-нибудь столиком.
– Не один раз, Кэт, – сказал он, имея в виду нечто совсем иное и зная, что и это иное не было счастьем.
Равик смотрел на узкое взволнованное лицо женщины, знавшей лишь самую зыбкую разновидность счастья – любовь.
– Я не о том. Я хочу сказать – счастливы по-настоящему, самозабвенно, до потери сознания, всем своим существом.
Кэт ощущала мелодию всей кожей, ей казалось, будто апрельская ключевая вода пощипывает плечи. Захотелось услышать чей-то зов и откликнуться, но никто не звал. Слышалось смутное звучание чьих-то голосов, мелькали обрывки расплывчатых воспоминаний, чудилось сверкание переливчатой парчи, но все уносилось вихрем, и не было никого, и никто не звал. Цыган поклонился. Равик сунул ему кредитку. Кэт встрепенулась.
Цыган, неторопливо пройдя через весь зал, подошел к их столику. Он стоял улыбаясь и прижимая скрипку к подбородку; нагловатые глаза, рассеянно-хищное выражение лица. Без скрипки он походил бы на торговца скотом. Со скрипкой он был посланцем бескрайних степей, чарующих вечеров, необъятных далей – всего, что никогда не станет явью.
Зазвучала музыка. Сначала только цимбалы. Мягкие замшевые молоточки тихо, почти неслышно выхватили из сумрака мелодию, взметнули ее нежным глиссандо и, помедлив, передали скрипкам.
– Можно опьяняться и правдой. Это еще опаснее.
– Вы не похожи на человека, опьяняющего себя мечтой, – сказала Кэт.
– Только мечта помогает нам примириться с действительностью.
– Равик, почему ночью все становится красочнее? Все кажется каким-то легким, доступным, а недоступное заменяешь мечтой. Почему?
– «Шехерезада» – затхлая дыра, здесь все словно нафталином пересыпано, – сказала Кэт и улыбнулась. – Но по ночам она преображается в волшебную пещеру снов и грез.
Кельнер принес небольшой графин водки. Равик наполнил рюмки и одну из них подал Кэт. Она поспешно, словно утоляя жажду, выпила водку, поставила рюмку на стол и огляделась.
– Водку. И пусть играют цыгане. Хватит с меня «Сказок Венского леса» в ритме военного марша. – Она скинула туфли и забралась с ногами на диван. – Усталость уже прошла, Равик, – сказала она. – Несколько часов в Париже – и я совсем другая. Но меня все еще не покидает ощущение, будто я бежала из концлагеря. Представляете себе?
«Шехерезада» была отделана под восточный шатер. Русские кельнеры в красных черкесках, оркестр из русских и румынских цыган. Посетители сидели на диване, тянувшемся вдоль всей стены. Рядом стояли круглые столики со стеклянными плитами, освещаемыми снизу. В зале царил полумрак и было довольно людно.
– У вас русская душа, Катя. Одному Богу известно, почему вам суждено было родиться в Бостоне. Проходи, Равик. – Морозов распахнул входную дверь. – Человек велик в своих замыслах, но немощен в их осуществлении. В этом и его беда, и его обаяние.
– Это я его заставила, Борис. – Кэт обняла Морозова. – Слава Богу, я опять с вами!
– А мне показалось, ты решил больше здесь не бывать.
– Ах вот что! Вы хотите сказать, когда нацисты прибудут сюда как эмигранты?
– Не сейчас и не в подвале. Предпочитаю посмотреть на него, когда все ваши комнаты будут увешаны портретами в том же духе.
– Его оставил какой-то гомосексуалист. По имени Пуци. Приехал сюда в 1934 году, когда в Германии убили Рема и остальных. Все время чего-то боялся и без конца молился. Потом его увез какой-то богатый аргентинец. Хотите взглянуть на Гитлера? Он в подвале.
– Правильно. Можете повесить его вместе с социалистом Муссолини. А из других немцев никого нет?
– Как же! Один Гинденбург, один кайзер Вильгельм, один Бисмарк и… – хозяйка улыбнулась, – даже Гитлер в плаще… Так что мы совсем неплохо укомплектованы.
– Есть несколько портретов Маркса, их больше всего. Затем Лассаль, Бебель… Групповой снимок – Эберт, Шейдеман, Носке и другие. Носке кто-то замазал чернилами. Мне сказали, что он стал нацистом.
– О, разумеется! Есть еще русские – несколько портретов Ленина, в картонных рамках, ведь надо же что-то иметь про запас… И еще есть портреты последнего царя. Остались от русских эмигрантов, которые умерли в моем отеле. Есть даже великолепный оригинал, написанный маслом и оправленный в тяжелую золоченую раму. Его привез один мсье. Потом он покончил жизнь самоубийством. Есть также итальянцы. Два Гарибальди, три короля и слегка подпорченный Муссолини на газетной бумаге. Еще тех времен, когда он был социалистом и жил в Цюрихе. Интересен как уникальный экземпляр. А так его все равно никто не хочет вешать на стенку!
– Можно выбросить. Не имеет никакой цены. Одна половина непрерывно оскорбляет другую. – Она передала репродукцию слуге. – А рамку оставь, Адольф. Она из добротного дуба.
Она распорядилась, как развесить портреты. Троцкого отправила обратно в подвал. Троцкий не внушал ей никакого доверия. Равик осмотрел заклеенный наполовину портрет. Отодрав бумагу, он обнаружил улыбающегося Троцкого. Очевидно, репродукцию заклеил сторонник Сталина.
– Когда эти мсье съехали, я все припрятала, – сказала она. – В настоящее время правительства держатся недолго. Как видите, я не ошиблась, – вот они и пригодились. В нашем деле нужна дальновидность.
Она указала на левую стену коридора, где уже были расставлены новые портреты. Они выстроились в ряд – как раз напротив тех, что вынесли из комнат. Здесь были два портрета Маркса, три портрета Ленина, из которых один был наполовину заклеен бумагой, несколько небольших, вставленных в рамку портретов Негрина и других руководителей республиканской Испании, портрет Троцкого. Эти портреты были скромны, не бросались в глаза, не блистали красками, орденами и эмблемами, как все эти помпезные альфонсы, франко и примо де ривера, стоявшие визави вдоль правой стены. Два мира молча уставились друг на друга в тускло освещенном коридоре, а между ними прохаживалась хозяйка французского отеля, наделенная тактом, опытом и иронической мудростью галльской расы.
– Тех, что висели тут раньше. Эти мсье оставили их здесь, когда пришли к власти и вернулись на родину. Вот посмотрите.
– А сейчас что вы развесите в комнатах? – не без интереса спросил Равик. – Оленей, пейзажи, извержение Везувия и все такое прочее?
– Адольф, поставь портреты сюда. Или лучше к стене, там светлее, пусть стоят рядышком, чтобы их было хорошо видно.
– А как же? В нашем деле требуется большой такт. Иначе никак не завоюешь добрую славу. Особенно если имеешь дело с такими клиентами, как наши; они, откровенно говоря, крайне щепетильны в таких вопросах. Кому понравится, если со стены на тебя гордо взирает намалеванный яркими красками смертельный враг, да еще в золотой рамке? Разве я не права?
– В тяжелые времена у Бога всегда есть какой-то шанс. Не раз я уже видела здесь атеистов за молитвой. – Энергичным жестом хозяйка поправила свою левую грудь. – А вам разве не приходилось молиться, когда вас брали за горло?
– Конечно. Но я ведь не атеист. Я просто маловерующий.
– Когда эмигранты возвращаются на родину, они редко берут с собой портреты, – объяснила хозяйка. – На чужбине эти портреты утешают. А когда возвращаешься, они уже не нужны. Возить с собой громоздкие рамы неудобно, да и стекло легко бьется. Портреты почти всегда остаются в отелях.
Хозяйка прислонила портрет к стене и пошла дальше. В следующем номере висел портрет генерала Франко.
Хозяйка заглянула в одну из комнат. Над кроватью висела цветная литография с изображением короля Альфонса.
– Но, мсье Равик, помилуйте! – Хозяйка удивилась такой непонятливости. – Конечно, были. При диктаторе Примо де Ривера. Тогда им пришлось бежать, и они жили у нас. Когда Испания стала республиканской, они вернулись домой, а сюда прибыли монархисты и фашисты. Теперь их у нас почти нет. Уехали, а республиканцы снова приезжают. Разумеется, те, кто уцелел.
– Господа из враждебного лагеря. Многие из них уже жили здесь. С тех пор прошло немало времени, и кое-кого, конечно, убили. Но остальные находились в Биаррице и в Сен-Жан-де-Люз, дожидаясь, пока освободятся комнаты.
– Ну, их противники, разумеется. Так ведь всегда бывает. – Хозяйка крикнула что-то горничной, убиравшей комнату. – У нас старый отель, – произнесла она не без гордости. – И наши гости охотно приезжают обратно. Они уже дожидаются своих прежних комнат.
Хозяйка посмотрела на него черными блестящими глазами и улыбнулась. В ее улыбке отразилось простецкое знание жизни и бесхитростная ирония.
– Испанцы? – переспросил Равик, не сразу поняв, что она имеет в виду. – Как же так? Ведь они только что уехали.
Хозяйка была сильной женщиной с могучим бюстом и маленькой головкой с короткими черными кудряшками.
На втором этаже отеля «Энтернасьональ» все шло ходуном. Двери многих номеров были распахнуты настежь, горничная и коридорный очертя голову носились из комнаты в комнату, а хозяйка стояла в коридоре и командовала ими.
Равик спустился в лифте и пошел через холл мимо бара. В холле сидело несколько американцев. Посредине стоял стол, а на нем – огромный букет красных гладиолусов. В тусклом рассеянном свете они напоминали запекшуюся кровь, лишь подойдя ближе, он увидел, что цветы совсем свежие.
– Прощайте, Равик. Сейчас я пойду к Мэнбоше и куплю себе вечернее платье. Надо избавиться от этой усталости. И от ощущения, будто я попала в паутину. Ох, уж эта мне Вена, – сказала она с горькой усмешкой. – Город грез…
– Но послушайте, Кэт… Ведь не в первый раз… К тому же это менее опасно, чем операция аппендицита, которую я сделал вам два года назад. – Равик бережно обнял ее за плечи. – Вы были первым человеком, которого я оперировал в Париже. Это как первая любовь. Я буду очень осторожен. К тому же вы мой талисман. Вы принесли мне счастье. Вы и впредь должны мне его приносить.
– Больше не разрешают. Он принял меня тайком, после первого кровотечения. Счастье, что мне нельзя рожать. Ребенок от нациста… – Ее всю передернуло.
Посольство, защита, протекция, подумал Равик. Словно речь шла о какой-то другой планете.
– Он ничего не получил. – Кэт подняла голову. У нее было узкое, безукоризненно очерченное лицо. – Я высказала ему все, что думаю, о нем, о его партии, о его фюрере и предупредила, что теперь буду говорить это открыто. Он пригрозил мне гестапо и концентрационным лагерем. Я высмеяла его. Сказала, что, пока я американка и нахожусь под защитой посольства, со мной ничего не случится, а вот ему не поздоровится, ведь он на мне женат. – Она рассмеялась. – Об этом он не подумал. А тут испугался и перестал чинить мне препятствия.
– Да, и сильнее всего уродующая людей. Потому-то я и развелась. Очаровательный бездельник, за которого я вышла замуж два года назад, вдруг превратился в рычащего штурмфюрера. Он заставлял старого профессора Бернштейна мыть улицы, а сам смотрел и хохотал. Того самого Бернштейна, который год назад излечил его от воспаления почек. И все потому, что гонорар был якобы слишком велик. – Кэт скривила губы. – Гонорар, уплаченный мною, а не им.
– Он требовал двести пятьдесят тысяч шиллингов за развод.
– Дешево, – сказал Равик. – Все, что можно уладить с помощью денег, обходится дешево.
– Почему мне так не по себе? Ведь две недели назад я развелась. Надо бы радоваться. А я такая усталая. Все повторяется, Равик. Почему?
– Дождь, – проговорила она. – Я выезжала из Вены – шел дождь. Проснулась в Цюрихе – по-прежнему дождь. А теперь здесь… – Она задернула портьеры. – Не знаю, что со мной творится. Наверно, старею.
Два года назад Равик удалил ей аппендикс. Это была его первая операция в Париже. Она принесла ему удачу. С тех пор у него все время была работа, и полиция ни разу не беспокоила его. Он считал Кэт Хэгстрем своего рода талисманом.
– На этот раз мне страшно, – сказала она. – Не знаю почему, но страшно.
– Когда хотите. Завтра, послезавтра, когда угодно. Днем позже, днем раньше – не имеет значения.
– Да. Сначала пела в хоре. А теперь у нее маленький сольный номер. Две-три песенки.
– Только сейчас мне пришло в голову, что ты не был у нас с тех пор, как направил ко мне ту самую женщину. Жоан Маду. Думается, тут не простое совпадение.
– Исключено! Когда Кэт Хэгстрем в Париже, ее штаб-квартира – «Шехерезада».
– На сей раз дело обстоит иначе. Она приезжает, чтобы лечь в клинику. В ближайшие дни ей предстоит операция.
– Только в них и чувствуешь себя в полной безопасности, Борис. Если вести себя как беженец, попадешься в два счета. Уж кто-кто, а ты, обладатель нансеновского паспорта, мог бы это знать.
– Для беспаспортного беженца ты ведешь себя довольно нахально – посещаешь самые элегантные рестораны Парижа.
– Надо идти – распахивать двери перед сливками общества. Почему ты перестал показываться у нас?
– Отвлекает. Шахматы гораздо совершеннее карт. В картах все зависит от случая. Они недостаточно отвлекают. А шахматы – это мир в себе. Покуда играешь, он вытесняет другой, внешний мир. – Профессор поднял воспаленные глаза. – А внешний мир не так уж совершенен.
– Вы долго играли, профессор, – сказал он. – Почти весь день.
– Да. – Морозов сжал свою большую руку в кулак. – Этого я и жду. Ради этого стараюсь жить осмотрительнее. Пью уже не так часто. Может быть, ждать придется еще долго. Мне надо быть сильным. Ведь я не стану ни стрелять, ни колоть.
– От них не избавиться. Со мной это было. Особенно вначале. Первые пять-шесть лет. Хочу добраться еще до троих в России. Их было семеро. Четверых уже нет в живых, двое из них расстреляны своими же. Жду вот уже больше двадцати лет. С 1917 года. Одному из троих, оставшихся в живых, – под семьдесят. Двум другим между сорока и пятьюдесятью. Надеюсь, с ними я еще сведу счеты. За отца.
– Призраки, – сказал Равик. – Я думал, что уже избавился от них…
– Нет, но так похож… Просто чертовски похож. А может, память стала сдавать.
Это лицо, это улыбающееся лицо, которое, как ему показалось, только что мелькнуло перед ним. Нет, видимо, он ошибся! Невозможно, чтобы Хааке был в Париже. Невозможно! Равик отогнал воспоминание. Бессмысленно изводить себя, раз ничего нельзя сделать. Его время придет, когда там все рухнет и можно будет вернуться. А пока…
Равик выпил кальвадос, достал пачку сигарет и закурил. Руки по-прежнему дрожали. Он бросил спичку на пол и заказал еще рюмку кальвадоса.
Берлин. Летний вечер 1934 года; здание гестапо; кровь; комната с голыми стенами без окон; яркие электрические лампы без абажуров; в красных пятнах стол с пристяжными ремнями; ночная ясность возбужденного мозга, десятки раз вздыбленного, вырванного из обморока полуудушающими погружениями головы в ведро с водой; почки, совершенно отбитые и уже не чувствующие боли; искаженное, полное отчаяния лицо Сибиллы; несколько палачей в мундирах держат ее; и другое лицо – улыбающееся, и голос, любезно разъясняющий, что с ней произойдет, если она не сознается… Через три дня Сибиллу вынули из петли… Она якобы повесилась…
Я ошибся, подумал Равик. Залитое дождем, запотевшее стекло – разве разглядишь что-нибудь? Он уставился в окно. Сторожким взглядом, как охотник в засаде, всматривался в каждого прохожего, а в памяти серыми, резкими тенями проносились кадры фильма, клочья воспоминаний…
Медленным шагом Равик вернулся в бистро и сел за свой столик, на котором все еще стояла недопитая рюмка кальвадоса. Было странно видеть ее на прежнем месте…
Женщину с пуделем он давно уже обогнал. Он повернул обратно. Еще издалека завидев женщину с собакой, он остановился на краю тротуара. Сжав в карманах кулаки, он впивался взглядом в каждого прохожего. Пудель задержался у фонарного столба, обнюхал его и медленно задрал заднюю ногу. Потом основательно поскреб мостовую и побежал дальше. Равик вдруг почувствовал, что от напряжения у него взмок затылок. Он осмотрел машины на стоянке. Они были пусты. Тогда он возвратился на авеню Клебер и вошел в метро. Сбежав по лестнице, взял билет и направился вдоль платформы, на которой было довольно много народу. Прежде чем он успел пройти ее до конца, на станцию вкатил поезд, забрал пассажиров и снова исчез в туннеле. Платформа опустела.
На перекрестке авеню Клебер Равик остановился. Женщина… Женщина с пуделем, внезапно вспомнил он. Этот шел следом за ней.
Он спешил дальше и дальше, проталкивался сквозь толпу, хлынувшую из кино, всматривался в лицо каждого мужчины, которого обгонял, заглядывал под шляпы… Ему отвечали кто недоуменным, кто возмущенным взглядом… Дальше, дальше… другие лица, другие шляпы, серые, черные, синие, он обгонял их, он оборачивался, он пристально вглядывался…
Кто-то выругался ему вдогонку. Он опомнился, перешел на шаг и, стараясь не привлекать к себе внимания, пошел быстро, как только мог. Это невозможно, думал он, совершенно невозможно, я сошел с ума. Это невозможно! Лицо, его лицо… видимо, просто случайное сходство, какое-то дьявольское, проклятое сходство, нелепая игра больного воображения… Он не может быть в Париже! Его лицо… он в Германии, в Берлине; оконное стекло залито дождем, ничего нельзя было разглядеть толком – я ошибся, наверняка ошибся…
Равик выхватил из кармана кредитку, сунул ее кельнеру и распахнул дверь. Выбравшись из толпы, он свернул направо за угол и бросился бегом по улице Буасьер.
Сестра ничего не ответила. Она продолжала нещадно надраивать никелированный поднос, и без того уже начищенный до блеска.
– Эжени, не все беженцы евреи. И даже не все евреи – евреи. А иной раз евреем оказывается тот, о ком этого и не подумаешь. Я даже знавал одного негра-еврея. Ужасно одинокий был человек. Любил только одно – китайскую кухню. Вот как бывает на свете.
– Быть девственницей еще не значит быть ясновидящей. А вдруг я ему понадоблюсь? Пробуду там примерно до пяти. Затем отправлюсь к себе в отель.
– Так я и думал. А теперь отправлюсь к дочерям греха. В «Озирис». Сообщаю об этом на всякий случай, – вдруг понадоблюсь доктору Веберу.
– Сомневаюсь, чтобы вы могли ему понадобиться.
– Мсье Равик, – с достоинством произнесла сестра. – Не угодно ли вам не вмешиваться в мою личную жизнь? Иначе мне придется пожаловаться доктору Веберу.
– Вышли бы вы замуж, Эжени, – сказал Равик. – За вдовца с детьми. Или за владельца похоронного бюро.
Эх ты, ходячий катехизис морали, подумал Равик. Омерзительная спесивая ханжа. Что знаешь ты об одиночестве этой маленькой модистки, которая отважилась прийти к акушерке, погубившей ее подругу, – прийти в ту же клинику, где подруга умерла? А сейчас она твердит лишь одно: «А что мне оставалось?» и «Как мне за все расплатиться?..»
– А хотя бы и так! Какие нежности! При ее-то образе жизни…
– Эжени, – сказал Равик, – среди женщин, ни разу не спавших с мужчиной, больше проституток, чем среди тех, для кого это стало горьким куском хлеба. Я уже не говорю о замужних. Кроме того, девушка не насплетничала. Просто вы испортили ей день, вот и все.
– Ах вот оно что! Эта паршивая проститутка уже насплетничала вам…
– Не думал, что я такая важная персона. А вот вам не следовало бы пугать пациентов разговорами о гонорарах и плате за лечение.
В операционной он застал Эжени. Она до блеска начищала никелированные инструменты. Это было одно из ее любимых занятий. Работа поглотила ее настолько, что она не услышала, как он вошел.
– Угрозами ничего не добьетесь. Она железная. Пришлось уплатить ей триста франков. А что получилось?.. – Люсьенна оправила кимоно. – Некоторым просто не везет, – спокойно добавила она, словно говорила не о себе, а о ком-то постороннем.
– Никакой полиции. Мы только пригрозим этой женщине.
Девушка встрепенулась. Всем своим существом она приготовилась к отпору.
– Люсьенна, – сказал он, – попробуем получить что-нибудь с женщины, которая сделала вам аборт. Виновата она. Вы только должны назвать ее.
– Сами ведь все понимаете, доктор! Он только злится. Сказал мне: «Не думал, что ты такая дура! А то не стал бы связываться».
– Тогда легче рассчитать, сколько придется отрабатывать. – Люсьенна посмотрела на свои тонкие, исколотые иглой пальцы. – Еще за комнату надо заплатить. За целый месяц. Я пришла сюда тринадцатого. Пятнадцатого надо было предупредить хозяйку, что я съезжаю. А так придется платить за целый месяц, и хоть бы было за что.
– Сестра не знает всего, Люсьенна. Лучше спросите как-нибудь у доктора Вебера.
– Да. Она сказала, что за операцию и бинты придется платить отдельно. Это дорого?
– Вы думаете, я смогу расплатиться? У меня нет таких денег. Очень уж дорого – тридцать франков в сутки.
Она смотрела в окно. На балконе напротив стоял мужчина в подтяжках. Он держал над собой раскрытый зонтик.
– Сначала у нее была Мари. За неделю до меня. За десять дней.
Равик не сказал того, что хотел сказать. Он посмотрел на маленькое холодное лицо. Когда-то оно было нежным. Как быстро жизнь ожесточила его.
– Она тоже была здесь. Я проводила ее сюда, до самых дверей. Потому и знала адрес.
Равик сел против нее на подоконник. Странно, подумал он. Всегда ждешь, что человек, избежав смерти, будет безмерно счастлив. Но так почти никогда не бывает. Вот и Люсьенна. Свершилось маленькое чудо, а ей только и радости, что не надо выходить под дождь.
– Да. Я работала у мадам Ланвер. Ателье на авеню Матиньон. Мы работали до пяти. А потом надо было разносить заказчицам картонки. Сейчас половина шестого. Самое время бегать со шляпками. – Она посмотрела в окно. – Жаль, дождь перестал. Вчера было лучше. Весь день лило как из ведра. А теперь кому-нибудь другому приходится бегать.
Она сидела в кресле, съежившись, накинув на плечи дешевенькое ситцевое кимоно, – щуплое, неказистое существо с плохими зубами, но для Равика она была в этот момент прекраснее Елены Троянской, кусочком жизни, спасенной его руками. Правда, гордиться особенно было нечем – ведь другую он совсем недавно потерял. Следующую он, наверно, тоже потеряет, в конце концов он потеряет их всех и самого себя. Но эта пока была спасена.
Девушка посмотрела на него, потом в окно – на серый пасмурный день – и снова на него.
Они шли под изморосью вдоль пустой серой улицы, и, когда достигли ее конца, перед ними вновь открылась огромная, безграничная площадь. Посреди нее тяжело вздымалась расплывчатая, отливающая серебром громада Триумфальной арки.
Она улыбнулась и прижалась к нему. Равик почувствовал, как в нем раскрылось и расцвело что-то горячее, нежное и необъятное, будто множество рук потянуло его куда-то вниз… И вдруг стало совсем невыносимым вот так стоять рядом, вытянувшись во весь рост, на узеньких ступнях, с трудом сохраняя равновесие… Надо забыться и уйти куда-то вглубь, уступить стенающей плоти, зову тысячелетий, той поре, когда еще не было ничего – ни разума, ни мук, ни сомнений, а одно лишь темное счастье крови…
– С помощью денег. Самый простой способ. Ночные шоферы – циники. Сразу понял. Отнесся благосклонно, но с оттенком снисходительного презрения.
Равик приблизился и сказал несколько слов шоферу. Тот расплылся в чудесной улыбке, помахал Жоан с галантностью, на какую способен только француз, и уехал.
– Дождя нет. Просто туман. Не хочу я в такси. Хочу идти с тобой рядом.
– Поедем, – сказал Равик. – Он не отвяжется. Профессиональный опыт.
Равик посмотрел на нее. Мы! – подумал он. Какое необычное слово! Самое таинственное на свете.
– Погляди, – сказал Равик. – Он и не догадывается. Не видит, что на нас что-то нашло. Смотрит и не видит, как мы переменились. Ты можешь превратиться в архангела, шута, преступника – и никто этого не заметит. Но вот у тебя оторвалась, скажем, пуговица – и это сразу заметит каждый. До чего же глупо устроено все на свете.
Другое такси, резко затормозив, остановилось у тротуара. Шофер невозмутимо смотрел на них. На плече у него устроилась собачонка в вязаной жилетке.
– Я согласен держать тебя.
Он ощущал легкие приливы и отливы ее дыхания. Невидимое, оно трепетало, плыло навстречу, нежное, невесомое, полное доверчивости и готовности, – чужая жизнь в чужой ночи. Внезапно он почувствовал, как кровь бьется в его жилах. Она все прибывала и прибывала, это была даже не кровь, а сама жизнь, тысячу раз проклятая, потерянная, железная и обретенная вновь… Лишь час назад – выжженная, голая земля, вчерашний день, полный безутешности… А теперь – снова стремительный поток, близость того загадочного мига, который, казалось, исчез навсегда… Он опять был первобытным человеком на берегу моря, и что-то вставало из глуби вод, белое и яркое, вопрос и ответ, слитые воедино… А кровь все прибывала и прибывала, и разбушевалась буря…
– Я будто только сегодня встретился с тобой, – сказал он. – Раньше ты была другой.
– Раньше вообще ничего не было.
Подъехало такси. Шофер немного выждал. Потом щелкнул языком, со скрежетом включил скорость и поехал дальше.
Запрокинув голову, она смотрела на него снизу вверх. Ее лицо, освещенное фонарем, было совсем близко. В волосах сверкали жемчужинки измороси.
– Что же, теперь доставим вас в отель, – сказал он, когда они вышли из кабачка под тихо моросящий дождь.
Он подал ей манто. Она не надела его, а лишь накинула на плечи. Это была дешевая норка, возможно, даже поддельная, но на ней и такой мех казался дорогим. Дешево только то, что носишь без чувства уверенности в себе, подумал Равик. Ему не раз случалось видеть королевские соболя, которые казались совсем дешевыми.
В зал вошли несколько шоферов. Они уселись за соседний столик и сразу же громко заговорили.
– Это еще неизвестно. Во всяком случае, сигареты нам пригодятся.
– Вы их и в прошлый раз курили, верно? – торжествующе спросил он Равика.
– Понятия не имею. Вам лучше знать. Верю вам на слово.
Кельнер снова наполнил рюмки. Вместе с бутылкой он принес пачку сигарет и положил ее на столик. Это были «Лоран», зеленые.
– Конечно. Одно другому не мешает. Привычка. К тому же я оперирую не каждый день.
– Время у меня есть, – сказал он. – Завтра в девять операция… только и всего.
А с чего, собственно, она взяла, что у меня нет времени? – подумал он, и тут ему вспомнилось, что в последний раз Жоан видела его с Кэт Хэгстрем. Он взглянул ей в лицо. Оно было совершенно бесстрастно.
– Очень просто, именно потому, что оно прошлое, друг. А вы, как видно, не только артист, вы еще и баловень судьбы… Кальвадос тот же? – спросил он Жоан.
– Только не для меня. Ведь это уже прошлое. Как может прошлое превратить жизнь в ад?
– Что позабудешь, того потом не хватает всю жизнь, мсье, – заявил он. По-видимому, для него тема была далеко не исчерпана.
– Ну, может быть, это и не совсем так, – сказал он. – А теперь попробуем кальвадос… Салют!
– Мсье легко забывает, – сказала Жоан Маду кельнеру. – Он мастер забывать. Так же, как вы мастер не забывать.
– Хорошо. Мы и сейчас будем его пить. – Равик обернулся к Жоан. – Как просто разрешаются иные проблемы! А теперь посмотрим, сохранил ли он свой вкус.
– Правильно, – сказал кельнер. Он поиграл мускулами, и танцовщица на его руке задвигалась. – Вы и в тот раз сидели здесь.
Равик без труда нашел кабачок. Почти все столики были свободны. Кельнер с татуировкой на руке мельком взглянул на них, затем вышел из-за стойки, шаркающей походкой подошел к столику и вытер его.
– Слишком элегантная публика. Значит, наверняка кальвадос. Жаль, что нельзя установить точно. Самое простое – отправиться в тот же кабачок. Но ведь сейчас это невозможно.
– В маленьком бистро недалеко от Триумфальной арки. Надо было спуститься по нескольким ступенькам. Там сидели шоферы и две-три девушки. У кельнера на руке была татуировка – женщина.
Жоан не спросила о Кэт Хэгстрем. Она спокойно сидела в углу и курила. Казалось, она вся отдалась курению. Потом пила, медленно и спокойно, и снова казалось, что это полностью поглощает ее. Казалось, все, что бы она ни делала, захватывало ее безраздельно, даже если она делала что-то второстепенное, несущественное. Тогда, подумал Равик, она была само отчаяние. Теперь от отчаяния не осталось и следа. От нее внезапно повеяло теплом и непосредственным, непринужденным спокойствием. Он не знал, объяснялось ли это тем, что в этот миг ее ничто не волновало; он лишь чувствовал тепло, излучаемое ею.
Правда и неправда, подумал он. Тогда ты была измученной женщиной с поблекшим лицом, ты была не ты; потом между нами что-то произошло… И вдруг выясняется – все это неправда.
Он выпил свою рюмку и посмотрел на Жоан. Высокие брови, широко поставленные глаза, губы – все, что было стертым, разрозненным, лишенным связи, вдруг слилось в светлое, таинственное лицо. Оно было открытым – это и составляло его тайну. Оно ничего не скрывало и ничего не выдавало. Как я этого раньше не заметил? – подумал он. Но, быть может, раньше, кроме смятения и страха, ничего в нем и не было.
Однажды мы уже были и здесь, подумал Равик. С тех пор прошла целая вечность. Три недели. Тогда ты сидела, съежившись под плащом, жалкий комочек горя, жизнь, угасающая в полутьме. А теперь…
Он поставил столик на место и наполнил рюмку, принесенную кельнером.
– Благодарю, – сказал он. – Сам справлюсь. Только принесите еще одну рюмку.
Прожектор погас. Оркестр заиграл танго. Снова всплыли освещенные снизу круги столиков и едва различимые лица над ними. Жоан Маду поднялась и стала пробираться между столиками. Несколько раз ей пришлось остановиться – пары выходили танцевать… Равик посмотрел на Жоан, а она на него. Ее лицо не выразило и тени удивления. Она направилась прямо к Равику. Он встал и отодвинул столик в сторону. Один из кельнеров поспешил на помощь.
Метрдотель проследовал дальше. На миг в слепящем свете прожектора резко обозначилась его черная бородка. Затем он растворился в темноте. Равик посмотрел ему вслед и снова налил рюмку.
– Это, конечно, не сенсация. Но вперемежку с другими номерами сойдет.
Он остановился у входа. Подошел кельнер и пододвинул ему столик. Равик продолжал стоять, глядя на Жоан.
Равик вошел в «Шехерезаду». Играл цыганский оркестр. В зале было темно. Только на столик у самого оркестра падал яркий луч прожектора, освещая Жоан Маду.
Равик погасил сигарету и оглянулся. К чему все это? Разве минувший вечер не был кроток, как голубь, мягкий, серый голубь? Мертвых похорони, а сам вгрызайся в жизнь. Время быстротечно. Выстоять – вот что главное. Когда-нибудь ты понадобишься. Ради этого надо сберечь себя и быть наготове.
После той ночи ему стало легче. Он пошел вместе с Катчинским и усвоил данный ему урок. Помогай, пока можешь… Делай все, что в твоих силах… Но когда уже ничего не можешь сделать – забудь! Повернись спиной! Крепись! Жалость позволительна лишь в спокойные времена. Но не тогда, когда дело идет о жизни и смерти. Мертвых похорони, а сам вгрызайся в жизнь! Тебе еще жить и жить. Скорбь скорбью, а факты фактами. Посмотри правде в лицо, признай ее. Этим ты нисколько не оскорбишь память погибших. Только так можно выжить.
– Знаю, что с тобой. Знаю даже, что ты сейчас обо мне думаешь. Но я здесь два года, а ты – две недели. Послушай! Можем мы чем-нибудь помочь Мессману? Нет. Ты ведь знаешь, что мы пошли бы на все, будь хоть один шанс спасти его.
– Хочешь не хочешь, а пойдешь! Будешь упираться – палкой погоню. Сегодня ты нажрешься, налижешься и сходишь в бардак.
– Пошли, – сказал Катчинский. – У баварцев в полевом буфете есть пиво и водка. И колбаса есть.
Равик вспомнил, как они вернулись назад. Отупевший, совершенно уничтоженный, сидел он в бараке. Ему еще ни разу не доводилось видеть что-либо подобное. Здесь его и нашел командир отделения Катчинский, до войны он был сапожником.
Солдаты отнесли Мессмана на брезенте в полевой лазарет, шли напрямик по отлого поднимающемуся жнивью. Они несли его вчетвером на коричневом брезенте; Мессман лежал с раскрытым ртом и бессмысленно вытаращенными глазами, прижимая ладонями белые, жирные, окровавленные внутренности. Целый час он, не переставая, кричал. А еще через час – умер.
Он посмотрел в окно и постарался отогнать мрачные мысли. Если все равно ничего нельзя сделать, незачем доводить себя до безумия. Он вспомнил, когда усвоил этот урок, один из величайших уроков его жизни…
Равик вошел в бистро и сел за мраморный столик у окна. В зале было накурено и шумно. Появился кельнер.
-– Думаю, проспит до утра. Если проснется и спросит, скажите, что все обошлось благополучно. Пусть поспит еще. В случае необходимости дайте снотворное. Если будет метаться во сне, позвоните доктору Веберу или мне. В отеле скажут, где можно меня найти.
– Нет, – ответила краснощекая сестра. – Она еще не совсем пришла в себя и ни о чем не спрашивала.
Ночью он еще раз зашел в клинику. Кэт спала. Вечером она проснулась, ее вырвало, почти целый час она не могла успокоиться, но потом снова уснула.
– Не понимаю, как все это могло развиться в такой короткий срок.
– Мне мадам Хэгстрем не поверит. Ей известно, что оперировали вы, и обо всем она захочет узнать только от вас. Мой приход лишь насторожит ее.
– Придется объяснить, почему мы ее оперировали. Она ожидала, что все будет сделано обычным путем. А правду мы ей сказать не можем.
– Выньте окурок изо рта! – предупредил его Вебер, стоявший у другого умывальника. – Обожжете губы.
Нажав на педаль, Эжени перевела стол в горизонтальное положение и накрыла Кэт простыней. «Шехерезада», подумал Равик. Позавчера… платье от Мэнбоше… вы были когда-нибудь счастливы… не один раз… я боюсь… пустяки, обычное дело… играли цыгане… Он посмотрел на часы над дверью. Двенадцать. Обеденный перерыв. Сейчас везде распахиваются двери контор и фабрик, поток здоровых людей устремляется на улицу. Сестры выкатили тележку из операционной. Равик снял резиновые перчатки и пошел мыть руки.
Он начал зашивать. Ловко, методично, точно, сосредоточив все свое внимание и ни о чем другом не думая. Могила закрывалась. Смыкались слои тканей, вплоть до последнего, самого верхнего; наложив скобки, он выпрямился.
Равик кивнул и снова принялся за работу. Он снял щипцы и зажимы, извлек салфетки. Эжени стояла рядом и пересчитывала инструменты.
Внизу приглушенно зазвонил телефон. Вебер посмотрел на дверь. Равик не обернулся. Он ждал. Наконец вошла сестра.
За экраном он увидел глаза Кэт. Она смотрела на него, но не оцепенелым взглядом, а так, словно все видела и все знала. На мгновение ему показалось, будто она проснулась. Он сделал еще шаг и остановился. Нет! Только показалось… Игра света.
Ребенок. В этом распадающемся теле на ощупь, вслепую пробивалась к свету новая жизнь. И она тоже была обречена. Бессознательный росток, прожорливое, жадно сосущее нечто. Оно могло бы играть в парках. Кем-то стать – инженером, священником, солдатом, убийцей, человеком… Оно бы жило, страдало, радовалось, разрушало… Инструмент, уверенно двигаясь вдоль невидимой стенки, встретил препятствие, осторожно сломил его и извлек… Конец. Конец всему, что не обрело сознания, всему, что не обрело жизни – дыхания, восторга, жалоб, роста, становления. Не осталось ничего. Только кусочек мертвого, обескровленного мяса и немного запекшейся крови.
Он смотрел на открытую брюшную полость, обложенную белыми салфетками. В резком электрическом свете они казались белее свежевыпавшего снега, в котором зиял алый кратер раны. Кэт Хэгстрем, тридцати четырех лет, своенравная, изящная, с загорелым тренированным телом, полная желания жить, – приговорена к смерти чем-то туманным и незримым, исподволь разрушающим клетки ее организма.
– Хорошо. Я полагаю, Вебер, нам нечего больше раздумывать, следует ли оперировать больную без ее согласия. Здесь уже ничего не сделаешь.
– Хорошо. Пошлите ему. Подождем результатов анализа. Это займет не более десяти минут.
– Видите, – сказал Равик. – Эти артерии уже нельзя перехватить зажимами. Ткань очень истончилась. И тут метастазы. Безнадежно…
– Посмотрите-ка сюда… – обратился он к Веберу. – И сюда. Вот широкая связка. Плотная, затвердевшая масса. Здесь уже ничего не поделаешь. Слишком далеко зашло.
Младшая операционная сестра уже держала его наготове. Она протянула цепочку с грузом и прикрепила к ней пластинку.
– Не знаю. Может быть. Но согласится ли?.. – Он поправил локтем резиновый фартук, надетый поверх халата. – И все-таки… Пока что попробуем продвинуться дальше. Еще успеем решить, делать ли гистероэктомию. Эжени, нож!
– Надо бы ее предупредить. Получить согласие. Нельзя же так вот взять и искромсать ее… Или как вы считаете?
– Необходимо расширить объем операции – сделать гистероэктомию, – сказал Равик. – Остальное не имеет смысла. Весь ужас в том, что она ничего не знает. Пульс? – спросил он.
Вебер поручил сестре позвонить в лабораторию. Она поспешно исчезла, неслышно ступая на резиновых подошвах.
– Рак, – сказал он. – Несомненно рак! Давно у меня не было таких сложных случаев. Исследование зеркалом ничего не дает, в области таза прощупывается только небольшое размягчение на одной стороне, небольшой инфильтрат, – может быть, киста или миома, – ничего серьезного, но идти снизу нельзя. Пришлось вскрыть брюшную полость, и мы вдруг обнаруживаем рак.
– Вот и прекрасно, – сказал Морозов. – Этого-то мне и хотелось. А теперь хватит разглагольствовать. Кто играет белыми?
– Жить – значит жить для других. Все мы питаемся друг от друга. Пусть хоть иногда теплится огонек доброты… Не надо отказываться от нее. Доброта придает человеку силы, если ему трудно живется.
– Чепуха! Как раз это – самая пустяковая вещь на свете, если нет любви. Одна моя знакомая говорила мне, что легче переспать с мужчиной, чем назвать его по имени. – Морозов наклонился вперед. Свет лампы отражался в его крупном лысом черепе. – Я тебе вот что скажу, Равик: будем подобрее, если только можем и пока можем, ведь нам в жизни еще предстоит совершить несколько так называемых преступлений. По крайней мере мне. Да и тебе, пожалуй, тоже.
– Посуди сам, только теперь она до конца почувствовала свое одиночество. До сих пор рядом с ней был мужчина, пусть даже мертвый. Но он был на земле. Теперь же он под землей… ушел… его больше нет. А вот это, – Морозов показал на Мадонну, – не благодарность. Это крик о помощи.
– Я не благотворительное общество, Борис. Я видел вещи пострашнее и все равно ничего не делал. С чего ты взял, будто ей именно сейчас так тяжело?
– Странное дело – нам всегда кажется, что если мы помогли человеку, то можем отойти в сторону; но ведь именно потом ему становится совсем невмоготу.
– Поставь куда-нибудь. Любую вещь можно куда-нибудь поставить. Места на земле хватает для всего. Только не для людей.
Равик поставил Мадонну на стол. Среди шахматных фигур она выглядела довольно нелепо.
Равик рассмеялся и раскрыл пакет. В нем была маленькая деревянная Мадонна, которую он видел в комнате той самой женщины. Он попытался припомнить имя. Как же ее звали? Мадлен… Мад… забыл. Что-то похожее, во всяком случае. Он осмотрел папиросную бумагу. Никакой записки.
– Вскрой пакет, Равик, – сказал Морозов, – даже если он и не предназначен для тебя. В нашей достойной сожаления жизни мы проделывали вещи и похуже.
– Иногда ко мне действительно приходят дамы, Шарль. Но тебе должно быть известно, что скромность – высшая добродетель отельного служащего. Нескромность пристала только великосветским кавалерам.
– Не совсем так… Она сказала – для врача, который здесь живет. И… в общем, вы знаете эту даму.
Равик разглядывал пакетик. На белой папиросной бумаге, перевязанной ленточкой, адреса не было.
Молодой парень, помощник портье, подошел к столику с небольшим пакетом в руках.
– Чуть было не выплеснул ему в рожу этот замечательный кальвадос. – Морозов взял рюмку и выпил. – Вот кто правит нынче в Европе! Неужели и мы были когда-то такими же болванами?
Испанцы в углу снова загалдели. Затем разом поднялись, раздалось громкое трехкратное «Viva!»[4]. Испанцы со звоном поставили бокалы на стол, и вся группа с воинственным видом удалилась.
– Не с этими. Есть другие, до которых мне хотелось бы добраться.
– Жаль, – сказал Морозов. – Я бы с удовольствием отделал этих молодчиков. К сожалению, нельзя. А все из-за тебя, беспаспортный подкидыш. Ты не жалеешь иногда, что не можешь затеять драку?
Гомес сказал что-то по-испански. Все пятеро повернулись, словно по команде «кругом», и пошли к своему столику.
– Первый раз получила от них на чай, – заявила Кларисса. – Благодарю.
– А теперь оставьте нас в покое. Мы не просили вас приставать к нам. – Затем взял со столика пятифранковую бумажку и положил на поднос. – Это вам, Кларисса. От этих господ.
– Не выставляйте себя на посмешище, – сказал он. – Вы все пьяны. У вас нет ни малейших шансов. Еще минута – и мы из вас бифштексы сделаем. Даже если бы вы были трезвы, у вас все равно ничего бы не вышло.
Ошеломленный Наварро вытирал лицо. Подошли другие испанцы. Их было четверо. Морозов медленно поднялся с места. Он был на голову выше испанцев. Равик остался сидеть. Он взглянул на Гомеса.
– Быть может, это вас протрезвит, – спокойно заметил он. – Запомните на будущее: деньгами не швыряются. А теперь убирайтесь прочь, средневековый идиот!
Кларисса уже стояла у столика с подносом. Он взял рюмку с кальвадосом, посмотрел на нее, покачал головой и поставил обратно. Затем взял с подноса стакан воды и выплеснул Наварро в лицо.
– Полковник Гомес сожалеет, что не может вызвать вас на дуэль. Этой ночью он покидает Париж. Кроме того, его миссия слишком важна, чтобы рисковать неприятностями с полицией. – Он повернулся к Равику: – Полковник Гомес задолжал вам гонорар за консультацию.
– Оно и видно… А вот и следующий. Настоящая процессия. Кто же на сей раз? Уж не сам ли Франко?
– Бравые рубаки. – Равик рассмеялся. – Примитивное мышление и крайне сложные представления о чести. То и другое затрудняет жизнь, ежели человек пьян.
Он встал. Гомес, не сводя глаз с Морозова, отступил на шаг. Затем резко повернулся и пошел к своему столику. Морозов снова сел. Он вздохнул и позвонил официантке.
– Послушайте, милейший, – сказал Морозов с внезапной угрозой в голосе. – Убирайтесь отсюда! Вам следовало это сделать еще несколько лет назад. В Испанию! Воевать! А за вас там воюют немцы и итальянцы. Привет!
– Мы ничего не должны. Мы весьма старомодны. У нас различные взгляды, и все-таки мы не стремимся проломить друг другу череп.
– Но ведь вы, белогвардеец и царский офицер, должны быть против…
– Не будем уточнять, – прервал его Морозов. – Это приведет только к лишним спорам.
– Полковник Гомес, – сказал Равик, начиная терять терпение. – Оставим все так, как есть. Пейте за кого хотите, а я играю в шахматы.
– Но ведь вы наш немецкий союзник… – Полковник был явно озадачен.
Полковник был еще более церемонен, чем его адъютант. Он извинился перед Морозовым за ошибку, допущенную Наварро. Извинение было принято. Теперь, когда недоразумение рассеялось, Гомес с какой-то уже совершенно фантастической церемонностью предложил, в знак примирения, выпить за Франко. На сей раз отказался Равик.
– Перестань болтать, мой мальчик. За всеми этими разговорами я прозевал алехинский вариант. Похоже, слон потерян. – Морозов поднял голову. – Господи, еще один идет. Второй адъютант. Что за публика!
– Он пьян и вдобавок, как многие латиняне, лишен чувства юмора, – сказал Равик. – Но это вовсе не значит, что и у нас его не должно быть. Вот почему я и произвел тебя в полковники. Насколько мне известно, ты был всего-навсего жалким подполковником. Мог ли я допустить, чтобы ты оказался рангом ниже этого Гомеса.
– Вне всяких сомнений. – Равик обернулся к испанцу: – Молодой человек, я думаю, вам лучше всего вернуться к своим. Вы беспричинно оскорбляете полковника Морозова, который никак не связан с сегодняшней Россией.
– Сударь, – холодно ответил Наварро, – мы ожидали, что вы откажетесь. Россия – враг Испании. Приглашение относилось только к доктору Равику. Мы были вынуждены пригласить вас лишь потому, что вы здесь вместе.
– Старший лейтенант Наварро, – сказал он, – сожалею, но вынужден настоять на том, чтобы доиграть партию с доктором Равиком. О результате игры сегодня же необходимо сообщить по телеграфу в Нью-Йорк и Калькутту.
– Мы это знаем, вы немец. – На лице Наварро мелькнула тень заговорщической улыбки. – Именно этим и объясняется желание полковника выпить с вами. Германия и Испания – друзья.
– Старший лейтенант Наварро, – представился он с тяжеловесной серьезностью человека, который много выпил, но не сознает этого. – Адъютант полковника Гомеса. Сегодня ночью полковник покидает Париж. Он отправляется в Испанию, чтобы присоединиться к доблестной армии генералиссимуса Франко. Поэтому он желал бы осушить с вами бокал за свободу Испании и в честь испанской армии.
– Прописал слабительное. Латинские народы весьма дорожат исправным пищеварением.
– Совсем как русские в первые годы эмиграции. Цепляются за свои титулы и манеры, как за спасательный круг. Какую любезность ты оказал этому готтентоту?
– Мой партнер, – ответил Равик не менее церемонно, – уже объяснил вам, что мы должны доиграть эту партию. Поблагодарите полковника Гомеса. Я весьма сожалею.
– Не так давно вы оказали любезность полковнику Гомесу. Поэтому накануне своего отъезда он хотел бы выпить с вами бокал вина.
– Сударь, – ответил Морозов с той же учтивостью. – Мы играем партию чемпионата на первенство семнадцатого округа города Парижа. Благодарим покорно, но присоединиться к вам не можем.
Один из испанцев подошел к столику. У него были узко поставленные глаза. Морозов с недовольством разглядывал его. Испанец едва держался на ногах.
– Ладно, – сказал он, – опустим мой следующий вопрос и твой следующий ответ, который наверняка будет оскорбительным. По мне, так пусть они хоть родились тут. Только бы говорили потише. Вот… добрый старый ферзевый гамбит.
– Похоже, они отмечают зверскую бомбежку Герники. Или победу итальянских и немецких пулеметов над испанскими горняками и крестьянами. Ни разу еще не видел тут этих типов.
– Да, но не на их стороне. К тому же как врач. А это испанские монархисты. Самые что ни на есть махровые фашисты. Жалкие остатки этого сброда, все другие давным-давно вернулись домой. А эти все никак не решатся. Франко, видите ли, для них слишком груб. Что до мавров, истреблявших испанцев, то против них они, разумеется, ничего не имеют.
– Можешь ты мне объяснить, Равик, почему именно сегодня здесь стоит такой галдеж? Почему эти эмигранты не идут спать?
Они играли в шахматы. «Катакомба» была пуста. Только за одним столиком сидели несколько человек; они пили и громко разговаривали, то и дело провозглашая тосты.
Равик и швейцар ночного бара «Шехерезада» Борис Морозов сидели в том углу «катакомбы», который хозяйка именовала Пальмовым залом: здесь в кадке из майолики, стоявшей на тонконогом столике, коротала свой век чахлая пальма. Морозов жил в Париже уже пятнадцать лет. Он был одним из тех немногих русских эмигрантов, которые не выдавали себя за гвардейских офицеров и не кичились дворянским происхождением.
Столовая отеля «Энтернасьональ» находилась в подвале. Поэтому постояльцы называли ее «катакомба». Днем сквозь плиты толстого стекла, которыми была вымощена часть двора, сюда просачивался тусклый свет. Столовая была одновременно курительной, гостиной, холлом, залом собраний и спасительным убежищем для беспаспортных эмигрантов: в случае полицейской облавы они могли улизнуть отсюда во двор, со двора – в гараж, а из гаража – на соседнюю улицу.
Марта и Роланда вышли. Равик смотрел им вслед. Марту обратно не возьмут. Мадам слишком осторожна. Следующий этап в жизни Марты, вероятно, какой-нибудь дешевый публичный дом на улице Блондель. А потом просто улица. Потом кокаин, снова больница, торговля цветами или сигаретами. Или, если повезет, – сутенер, который будет ее избивать, оберет до нитки, пока наконец не вышвырнет вон.
– Мы возьмем тебя обратно. Ты приносишь хороший доход. Мужчины тебя любят.
– Вы не возьмете меня обратно! Я знаю! – заголосила Марта. – Потом… потом вы не возьмете меня обратно!.. Никогда, ни за что!.. Значит, на улицу… И все… и все… из-за этого… гладкого кобеля…
– А я! Я-то! Шесть недель без заработка. Я только что купила в рассрочку черно-бурую лису. Пропущу срок очередного взноса, и все пропало.
Марта не отрывала глаз от Равика. Все проститутки как огня боялись больницы, где их держали под строжайшим надзором. Но иного выхода не было. Находясь дома, они, чтобы хоть немного заработать, через несколько дней, вопреки всем обещаниям, тайком выходили на улицу, охотились за мужчинами и заражали их.
– Посмотрим. Возможно, потом будем лечить тебя на дому… если ты обещаешь…
Равик кивнул. Старая история. Студент-медик заболел триппером и занялся самолечением. Через две недели, не показавшись врачу, решил, что выздоровел.
– Да смотрела я… Но все случилось так быстро, а он заладил свое – студент да студент…
– Вот сволочь! Вот сволочь проклятая! Я сразу ему не поверила… Гадина холеная! Я, мол, студент, я здоров… кому, мол, как не мне, знать… учится на медицинском… Кобель паршивый!
Внезапно в комнате появилась Роланда и взглянула на Марту. Та больше ничего не сказала, но с беспокойством покосилась на Равика. Он внимательно осматривал ее.
– Ничего. Я ведь продала целое море шампанского. По семь бутылок за вечер. Три дельца из Тулузы. Женатые. Все трое были не прочь, но стеснялись друг друга. Каждый боялся – пойдет со мной, а другие возьмут да и раззвонят обо всем дома. Вот и старались друг друга перепить. – Леони рассмеялась и лениво почесалась. – А победитель уж и вовсе не мог встать на ноги.
– Меня можете не осматривать, доктор, – сказала Леони, рыжеволосая гасконка.
Хозяйка отвела на втором этаже специальную комнату для осмотров. Она очень гордилась тем, что вот уже больше года ни один из посетителей «Озириса» ничего не подцепил. Вместе с тем, несмотря на все предосторожности, семнадцать гостей занесли в ее дом венерические болезни.
Девицы в «Озирисе» уже ждали. Их регулярно осматривал муниципальный врач; но хозяйка не удовлетворялась этим. Она не могла допустить, чтобы в ее заведении кто-нибудь заразился, и договорилась с Вебером о вторичном осмотре девушек по четвергам в частном порядке. Иногда Равик заменял Вебера.
– Я еще вчера не разрешила ей работать. Она, конечно, не признается. Но белье…
Равик смотрел в окно. О чем еще думать? У него уже почти ничего не осталось. Он жил, и этого было достаточно. Он жил в неустойчивую эпоху. К чему пытаться что-то строить, если вскоре все неминуемо рухнет? Уж лучше плыть по течению, не растрачивая сил, ведь они – единственное, что невозможно восстановить. Выстоять! Продержаться до тех пор, пока снова не появится цель. И чем меньше истратишь сил, тем лучше, – пусть они останутся про запас. В век, когда все рушится, вновь и вновь, с муравьиным упорством строить солидную жизнь? Он знал, сколько людей терпело крах на этом пути. Это было трогательно, героично, смешно… и бесполезно. Только подрывало силы. Невозможно удержать лавину, катящуюся с гор. И всякий, кто попытается это сделать, будет раздавлен ею. Лучше переждать, а потом откапывать заживо погребенных. В дальний поход бери легкую поклажу. При бегстве тоже…
– Рюмку кальвадоса, – сказал он кельнеру. – Или лучше два кальвадоса в одной рюмке.
Что-то ему мешало. Какой-то неприятный осадок. Его надо было смыть. Но не этой приторной анисовой дрянью. Ей не хватало крепости.
Равик зашел в ближайшее бистро и сел у окна, чтобы видеть улицу. Он любил бездумно сидеть за столиком и смотреть на прохожих. Париж – единственный в мире город, где можно отлично проводить время, ничем, по существу, не занимаясь.
– Непременно. – Равик знал, что не сделает этого. – Как только будет время. Прощайте, Вебер.
– Послушайте, Равик, – сказал он. – Приезжайте как-нибудь вечерком ко мне за город. Поужинаем.
– Правительство должно в первую очередь позаботиться о нескольких миллионах безработных. И такое положение не только во Франции. Везде одно и то же. – Равик встал. – Прощайте, Вебер. Через два часа я снова посмотрю девушку. Ночью зайду еще раз.
– Хорош мир, в котором мы живем, нечего сказать! А правительство? Хоть бы оно что-нибудь сделало…
– Разумеется. У нацистов безупречные документы. И любые визы, какие они только пожелают.
– Если ты умудрен опытом, до вторичного ареста дело не доходит. Высылают под одним именем, а возвращаешься под другим. Границу переходишь по возможности в другом месте. Так избегаешь повторного ареста. Доказать ничего нельзя. Документов у нас нет. Разве что кто-нибудь узнает тебя в лицо. Но это случается крайне редко. Равик – это уже мое третье имя. Пользуюсь им почти два года. И пока все идет гладко! Похоже, оно приносит мне счастье. С каждым днем все больше люблю его. А свое настоящее имя я уже почти забыл.
– И все только потому, что вы не нацист.
– Но позвольте! Вы же сами сказали, что при повторном аресте дают полгода.
– И не однажды. Трижды. Как, впрочем, и с сотнями других. Довольно давно, когда я толком ничего обо всем этом не знал и верил в так называемую гуманность. Случилось это перед поездкой в Испанию, где мне не нужен был паспорт и где я вторично получил практический урок гуманности. Учителями были немецкие и итальянские летчики. Позже, вернувшись обратно, я уже соображал, что к чему.
– Застукают – посадят на несколько недель в тюрьму. Потом высылка за границу. Как правило, в Швейцарию. Вторично поймают – полгода тюрьмы.
– Там они тоже нужны. Но к счастью, в Париже осталось еще несколько отелей, где на регистрации особенно не настаивают. – Равик налил в кофе немного коньяку. – И один из них – «Энтернасьональ». Потому я в нем и живу. Не знаю, как уж там хозяйка выкручивается. Видимо, имеет связи. А полиция либо действительно ничего не знает, либо подкуплена. Во всяком случае, в «Энтернасьонале» я живу уже довольно долго, и никто меня не беспокоит.
– Снимая квартиру, я должен зарегистрироваться в полиции. А для этого необходимы паспорт и виза.
– Вебер, – сказал он. – На вас можно с большим успехом изучать характерную болезнь нашей эпохи – благодушие мышления. Вас искренне огорчает, что я вынужден работать нелегально, и тут же вы удивляетесь, почему я не снимаю квартиру. И все это высказываете на одном дыхании, не смущаясь.
– Одного не пойму, Равик, – сказал он. – Почему вы до сих пор живете в такой дыре, как «Энтернасьональ»? Почему бы вам не снять одну из этих новых квартир вблизи Булонского леса? Немного недорогой мебели вы можете везде купить. Тогда вы по крайней мере будете знать, что у вас что-то есть.
– И все-таки! Какая нелепость! Вы делаете за Дюрана сложнейшие операции, а он делает себе имя вашими руками.
– Да, форменный идиотизм! Такому мастеру своего дела запрещено работать открыто! Его вынуждают скрываться и оперировать подпольно.
Приемная Вебера была забита мебелью стиля ампир – белой, золоченой и хрупкой. Над письменным столом висели фотографии его дома и сада. У стены стоял широкий шезлонг. Вебер спал в нем, когда оставался ночевать в клинике. Клиника принадлежала ему.
– Ладно, ладно! – прервал ее Вебер. – Никто его у вас не отнимает! Вот и сидите себе с ним. А мне пора. Есть дела в приемной. Пошли, Равик. До свидания, Эжени.
– Вера легко ведет к фанатизму. Вот почему во имя религии пролито столько крови. – Он усмехнулся, не скрывая издевки. – Терпимость – дочь сомнения, Эжени. Ведь при всей вашей религиозности вы куда более враждебно относитесь ко мне, чем я, отпетый безбожник, к вам. Разве нет?
– Вы попали в самую точку, Эжени. Но когда у человека уже нет ничего святого – все вновь и гораздо более человечным образом становится для него святым. Он начинает чтить даже ту искорку жизни, какая теплится даже в червяке, заставляя его время от времени выползать на свет. Не примите это за намек.
– Меня вам не обидеть. В вас нет ни капли веры. – Эжени энергично оправила халат на груди. – У меня же вера, слава Богу, есть!
– Ладно, ладно! Все это нам известно. У нас в стране не признают иностранных дипломов. Какой идиотизм! Но откуда вы знаете, что он не снимет квартиру?
– То же самое можно иметь и в другом месте. Например, если снять небольшую квартиру.
– Когда живешь в отеле, Вебер, то по вечерам обычно куда-нибудь уходишь. Сидеть одному в номере не очень-то весело. Особенно в ноябре.
– Да, с той же улицы Клавель. Похоже, они знали друг друга и попали в руки одной и той же акушерки. И даже пришли примерно в одно и то же время, вечером. Хорошо еще, что я застал вас в отеле. Думал, вы уже ушли.
– Второй случай за неделю. Если и дальше так пойдет, ваша клиника станет очагом спасения девушек, которым делают неудачные аборты на Бютт Шомон. Ведь и первая пришла оттуда?
– Не с чем поздравлять. Просто она прибыла к нам раньше, чем та, с золотой цепочкой на ноге, помните? Только и всего.
– Лучше, – сказал он. – Переливание крови сотворило маленькое чудо. Если продержится до утра, – значит, появится надежда.
Лицо девушки выделялось серым пятном на подушке. Накануне вечером ее оперировали. Равик осторожно выслушал сердце. Затем выпрямился.
Температурный лист над кроватью был пуст. Только имя, фамилия и адрес. Люсьена Мартинэ. Бютт Шомон, улица Клавель.
– Перемирие! – проговорила какая-то женщина около Равика. – Моего мужа убили в последнюю войну. Теперь на очереди сын. Перемирие! Кто знает, что еще будет…
Погода была ненастной, и лучи прожекторов отбрасывали на проплывающие облака неясную, стертую и разорванную тень флага. Казалось, там, в медленно сгущавшейся тьме, тонет изодранное в клочья знамя. Где-то играл военный оркестр. Невнятные, жестяные звуки гимна. Никто не пел. Толпа стояла молча.
Он пошел к площади Этуаль. Здесь собралась большая толпа. За Триумфальной аркой стояли прожекторы. Они заливали светом могилу Неизвестного солдата. Огромный сине-бело-красный флаг развевался над ней на ветру. Отмечалась двадцатая годовщина перемирия 1918 года.
Она подала ему руку. Рука была холодной, но пожатие крепким. Хорошо, подумал он. Уже чувствуется какая-то решимость.
– Спасибо. Спасибо за все… не знаю, что бы я делала без вас. Право, не знаю.
– Сразу же ложитесь спать, – сказал он. – Утро вечера мудренее. Звучит глупо и затасканно, но это так. Единственное, что вам теперь нужно, это сон и немного времени. Надо продержаться какой-то срок. Понимаете?
– Все-таки лучше запишу, – сказал он и достал из кармана блокнот с бланками для рецептов. – Вот, напишите, пожалуйста, сами. Так проще.
Он знал, что не запомнит и не станет наведываться. И так как он это знал, ему хотелось соблюсти приличия.
– Ладно. А я теперь пойду. В ближайшие дни наведаюсь. Постарайтесь поскорей заснуть. На всякий случай вот адрес похоронного бюро. Но лучше не ходите туда одна. Думайте о себе. Я наведаюсь к вам.
Равик достал из кармана алюминиевую коробочку и высыпал из нее несколько таблеток.
Женщина присела на кровать. У нее было бледное и словно размытое лицо.
Равик распорядился снести чемоданы вниз и погрузить их в такси. До «Милана» было всего несколько минут езды. Он снял номер и поднялся с женщиной наверх. Это была комната на втором этаже, оклеенная обоями в гирляндах роз, с кроватью, шкафом, столом и двумя стульями.
Женщина посмотрела на него. Он почувствовал, что она прочла его мысли, и ему стало стыдно. Но лучше на мгновение испытать стыд, зато потом наслаждаться покоем.
– Нет, не советую, – сказал он резче, чем хотел. – «Энтернасьональ» всегда переполнен. Беженцы. Лучше всего отправляйтесь в «Милан». Не понравится – в любую минуту сможете переехать.
Этого только не хватало, подумал он. В одном и том же отеле! Я не сиделка для больных. И потом… может быть, она считает, будто у меня уже есть какие-то обязательства перед ней? Ведь и так бывает.
– Да. Я… видите ли… я уже немного его знаю. Все-таки лучше, чем совсем незнакомое место.
– Есть тут неподалеку небольшой отель «Милан», чистый и вполне приличный. Там вы сможете прилично устроиться.
– Вы знаете какой-нибудь другой отель, куда хотели бы переехать?
Когда прибыли полицейские и санитары, Вебер включил свет. После выноса покойника комната казалась более просторной, но вместе с тем и удивительно мертвой, словно тело ушло, а смерть осталась.
Санитары накрыли труп простыней. Потом подняли носилки. Дверь была узка, в коридоре тоже нельзя было развернуться. Они попытались протиснуться в дверь, но это оказалось невозможным. Носилки были слишком широки.
Он протянул ей Мадонну. Она ее не взяла. Он открыл маленький чемодан и положил туда фигурку.
Санитары – их было двое – сдернули одеяло, придвинули носилки к кровати и положили на них труп. Они работали споро и деловито. Равик стоял рядом с женщиной, на случай если ей станет плохо. Прежде чем санитары накрыли тело простыней, он нагнулся к ночному столику и взял деревянную фигурку Мадонны.
Она сидела, едва различимая в сумерках. Время от времени по ее лицу и рукам пробегал красный луч световой рекламы.
– Я ни о чем не могу думать, пока он здесь, – проговорила она.
– Не вижу в этом ничего отвратительного. Но сама бы я этим заниматься не могла.
– Возможно, сейчас вы и находите все это отвратительным. Но без этого не обойтись. Это важно для вас: сможете продержаться какое-то время.
Равик поставил чемодан на стол у окна и открыл. Бутылки, белье, записные книжки, ящик акварельных красок, кисточки, книга, в боковом отделении парусинового портфеля – две кредитки, завернутые в папиросную бумагу. Он посмотрел их на свет.
Он ожидал, что придется ее уговаривать, но она, не колеблясь, выпила коньяк.
Кельнер принес рюмки и бутылку «Курвуазье». Он с опаской покосился на угол, где стояла смутно белевшая в сумерках кровать.
– Не знаю. Он… он уже недолго пробудет здесь… А я часто… он не был счастлив со мной. Я часто уходила. Теперь я хочу остаться с ним.
– Я могу пойти с вами. Сюда должен зайти один из моих друзей, он уладит все с полицией. Доктор Вебер. Мы можем подождать его внизу.
– Когда умираешь, становишься каким-то необычайно значительным, а пока жив, никому до тебя дела нет. – Он опять взглянул на нее. – Не спуститься ли вам вниз? Там, наверно, есть что-нибудь вроде холла.
– Скоро придет полиция, и его можно будет унести, – сказал Равик и посмотрел на женщину.
Равик заметил слугу, все еще стоявшего в дверях. По его лицу было видно, что он ждет чаевых.
– Накиньте десять процентов за обслуживание и налоги. Иначе не соглашусь.
Поскорее покончить, подумал Равик. Все это известно. А потом – тишина и покойник. Оглушающие удары молчания. Уж лучше так… хоть это и омерзительно. Он взял со стола карандаш и принялся подсчитывать. Потом протянул листок хозяину.
– Постельное белье указано в счете. Кроме того, вы посчитали двадцать пять франков за ужин, который он якобы съел вчера вечером. Вы ели что-нибудь вчера? – спросил он женщину.
– Вот как? – огрызнулся хозяин. – А неприятности? А труп в отеле? А волнения? Все это, по-вашему, пустяки, да? А что у меня опять желчь разыгралась? За все это платить не надо? Вы сами сказали – жильцы сбегут отсюда! Мои убытки куда больше! А постель? А дезинфекция номера? А изгаженная простыня?
Коридорный посмотрел на него, испуганно моргая. Затем вышел и тут же вернулся с костюмом. Равик встряхнул пиджак, брюки. В брюках что-то звякнуло. Равик не сразу решился сунуть руку в карман одежды, принадлежавшей мертвецу, словно вместе с ним умер и его костюм. Глупая мысль. Костюм есть костюм.
– Это счет за две недели. Он оплачен господином… – Равик не сразу назвал фамилию. Ему показалось странным называть покойника господином Рачинским. – Счета оплачивались всегда в срок?
С минуту он глядел в окно. На улице шофер грузовика ругал кучера овощного фургона, запряженного парой лошадей. Мощный двигатель тяжелой машины внушал ему чувство полнейшего превосходства над кучером, и он поносил его с нескрываемым презрением.
– Возьмите деньги и все, что для вас важно. Быстро. Сейчас не время для сантиментов. Вы должны жить. Для этого деньги и предназначены. Не пропадать же им в полиции.
Равик встал. Он осторожно приподнял подушку вместе с головой покойника, извлек черный кожаный бумажник и подал женщине.
– Сперва чемоданы. Пока никто не отказывался платить по счету. Номер еще занят, и в следующий раз, прежде чем войти, потрудитесь постучать. Давайте счет и прикажите принести чемоданы.
– Мне очень жаль, – сказал Равик, – но ничего не поделаешь. Я могу показаться бестактным, но лучше уладить все сразу. Так проще, даже если вы этого сейчас и не понимаете.
– Вы правы, – перебил ее Равик. – В ваши годы остается одно только любопытство. Все же позовите хозяина.
– Есть… они были здесь… вот там, у стены. Еще вчера вечером стояли.
– Закон. Наследство. Полиция выяснит, что принадлежит вам, что – ему. Ваше останется при вас. Его вещи будут конфискованы. Для родственников, если они объявятся. Были у него родные?
Когда Боннэ закрыл за собой дверь, в комнате внезапно сделалось тихо. Гораздо тише, чем бывает, когда уходит всего лишь один человек. Шум автомобилей на улице стал каким-то приглушенным, словно ударялся о стену плотного воздуха и с трудом просачивался сквозь нее. Кончилась суета прошедшего часа, и только теперь присутствие мертвеца стало ощутимым. Дешевый номер отеля наполнился его властным молчанием, и было не важно, что он одет в пижаму из блестящего красного шелка, точно клоун, выряженный в шутовской наряд. Мертвый, он здесь царил. Важно было другое – он не двигался. Все живое движется, а то, что движется, может быть сильным, изящным или смешным, ему недоступно лишь одно – отрешенное величие неподвижного и застывшего. Смерть – в ней было подлинное величие, в ней человек достигал завершенности, да и то на короткое время.
– Сожалею, что вам пришлось все это выслушать, – сказал он женщине. – Но по-другому поступить было нельзя. Этот человек нам нужен.
– Он не уплатил мне гонорара. Да еще вдобавок обозвал стяжателем и коновалом.
– Присядьте-ка. Там, на стуле в углу. И не вставайте. Кельнер, вызывавший врача, здесь?
– Вам незачем идти со мной. Я все сделаю сам.
– Я вам объясню почему. – Равик подошел поближе. – Вы не хотите шума. Боитесь ваших жильцов. Многие съедут, как только узнают об этой истории. Но полиция тут все равно будет – таков закон. И лишь от вас зависит, чтобы все прошло незаметно. Да и не это вас беспокоило. Вы боялись, что от вас сбежали, предоставив вам выпутываться одному. Напрасное опасение. Кроме того, вы опасались, что счет останется неоплаченным. Не волнуйтесь, вам заплатят. А теперь я хочу осмотреть труп. Потом позабочусь и обо всем остальном.
– Неплохая мысль. Почему же полиции до сих пор нет? Ведь у вас в отеле уже несколько часов лежит мертвый человек, и вы это отлично знаете.
– Кто вы? – спросил он спокойнее, с осторожностью, свойственной людям, не желающим ни при каких обстоятельствах оскорбить влиятельное лицо.
– Теперь нам не нужно никакого врача, – снова вскипел он. – Нам нужна полиция.
Владелец отеля «Верден» – толстяк без единого волоска на голове, зато с крашеными черными усами и густыми черными бровями – стоял в вестибюле; за ним – кельнер, горничная и кассирша, плоская, как доска. Он, несомненно, уже все знал и, увидев женщину, тотчас набросился на нее. Его лицо побагровело, он размахивал маленькими пухлыми ручками и клокотал от бешенства и негодования; все же Равик заметил, что их приход принес хозяину облегчение. Когда тот начал разглагольствовать о полиции, иностранцах, подозрительных личностях и тюрьме, Равик перебил его.
Равик вспомнил прошедшую ночь. На мгновение ему стало не по себе. Но это случилось, и теперь было безразлично и ему, и ей. Особенно ей. В эту ночь ей все было безразлично, важно было одно – выстоять. Жизнь – нечто большее, чем свод сентиментальных заповедей. Лавинь, узнав о смерти жены, провел ночь в публичном доме. Проститутки спасли его, а с попами ему было бы худо. Это можно понимать или не понимать. Объяснять тут нечего. Он взял свое пальто.
– Не захотел… Он говорил… говорил… что я стану ему изменять, если его не будет рядом… он… вы не знаете его… ничего нельзя было поделать.
– Не знаю. Врач сказал – воспаление легких… но он не верил… говорил, что все врачи обманщики… Вчера ему стало лучше. И вдруг…
– Других мы не знали. Мы здесь всего три недели. Кельнер вызвал врача… а он не захотел у него лечиться… говорил… ему казалось, что он сам себя вылечит…
– Нет. Третьего дня. Он его… он обругал врача и отказался у него лечиться.
– Вы убили? Уж если вы меня спрашиваете, как вам быть, так расскажите все.
– Когда у вас кто-то умер, – вырвалось у женщины, и она расплакалась. Она не всхлипывала, а плакала тихо, почти беззвучно.
– Это уже много. – Равик взял свое пальто. – А теперь я провожу вас вниз.
– Нет. – Она посмотрела ему в лицо. – Все еще не знаю. Знаю только, что должна что-то сделать. Знаю, что не могу просто сбежать…
Равик вспомнил, что произошло накануне. Было бы просто смешно придавать этому какое-либо значение. Но благодарности он никак не ожидал. Это ему явно не понравилось.
– Извините, – сказала она, вставая. – Вы были… я должна вас поблагодарить… если бы… эта ночь… одна я бы не знала…
– Если вы в стесненных обстоятельствах, я вам охотно помогу.
– В двух шагах отсюда. На улице объясню, как пройти. Мне все равно придется проводить вас мимо портье.
– Тогда выпейте кофе и выкурите сигарету – солдатский завтрак.
Равик встал и позвонил горничной. Потом прошел в ванную. Видимо, женщина заходила сюда. Но все уже было тщательно прибрано, даже несвежие махровые полотенца. Когда Равик чистил зубы, он услышал, как в номер вошла горничная с завтраком. Он поторопился.
– Погодите. Я сейчас оденусь. Вы должны позавтракать. Знаменитый кофе – гордость отеля. У нас еще есть время.
– Я хотела уйти. Сама не знаю, почему я еще здесь.
– Я не могла больше спать. Мне очень жаль, если я вас разбудила.
Он подумал – не попытаться ли снова уснуть, но тогда она все равно станет наблюдать за ним, а это мешает. А не лучше ли вообще отделаться от нее? Если она ждет денег, то все очень просто. Да и вообще все просто. Он выпрямился в постели.
Женщина была одета и сидела на диване. Но она смотрела не на него, а в окно. Он ожидал, что она уйдет задолго до его пробуждения. По утрам он не выносил присутствия людей.
Женщина, глядя на Равика, нервно передернула плечами. Он почувствовал, как схлынула волна смятения, пришла глубокая, невесомая прохлада. Напряжение исчезло. Открылась даль. Словно он провел ночь на другой планете и вернулся на землю. Все вдруг стало простым – утро, женщина… Думать больше было не о чем.
Он посмотрел на ее затылок, на плечи. Чье-то дыхание. Частичка чужой жизни… Но все-таки жизни, тепла… Не окостеневшее тело. Что может дать один человек другому, кроме капли тепла? И что может быть больше этого?
Равик стал под душ. Прохладная вода струилась по коже. Он глубоко вздохнул, потом завернул кран и вытерся. Утешает только самое простое. Вода, дыхание, вечерний дождь. Только тот, кто одинок, понимает это. Тело, благодарное воде. Легкая кровь, стремительно несущаяся по темным жилам. Отдых на лугу. Березы. Белые летние облака. Небо юности. Куда девались все треволнения сердца? Они заглохли в мрачной суетности бытия.
Равик прошел в ванную и открыл кран. В зеркале он увидел свое лицо. Несколько часов назад он точно так же стоял здесь. За это время умер человек. Но что тут особенного? Ежеминутно умирают тысячи людей. Так свидетельствует статистика. В этом тоже нет ничего особенного. Но для того, кто умирал, его смерть была самым важным, более важным, чем весь земной шар, который неизменно продолжал вращаться.
– Сейчас проветрится. А пока что выкурите сигарету.
– Ах вот оно что! Вы, наверно, про эфир, – сказал Равик, которого вдруг осенило. – Эфир?
– Запах? – непонимающе повторил Равик. – Ведь водка не пахнет, вишневка и бренди тоже. А сигареты вы и сами курите. Чего тут пугаться?
Женщина отрицательно покачала головой. Он вгляделся в нее внимательнее.
Равик уже забыл о ней, а когда брал внизу ключ, подумал, что она уже ушла. Он охотно избавился бы от нее. Он изрядно выпил – границы сознания раздвинулись, лязгающая цепь времени распалась, властные и бесстрашные воспоминания и мечты обступили его. Ему хотелось остаться одному.
Он снова явственно ощутил, как хмель мягкими ударами отдается у него в голове.
– Я думаю, теперь уже можно погасить, – сказал он и повернул выключатель.
Женщина облегченно вздохнула. Равик с трудом мог разглядеть ее. Горящие электрические лампочки и утро, вползавшее в окно, наполняли комнату желтовато-бледным болезненным светом.
– Спокойно, не бойтесь, – сказал Равик. – Это я. Тот самый, кто привел вас сюда несколько часов назад.
Женщина порывисто приподнялась на диване. Она не закричала – только приподнялась с легким, приглушенным возгласом, оперлась на локти и замерла.
Небо над городом посветлело. Дождь прошел. На углах улиц маленькими бронированными башнями стояли писсуары. Швейцар исчез, ночь улетучилась. Начинался день, и толпы торопливых парижан устремлялись к метро, точно к глубокой пропасти, куда бросаешься, чтобы принести себя в жертву некоему сумрачному божеству.
Она доверчиво улыбнулась, соглашаясь с ним. На ее ясном, свежем лице не было и тени усталости, словно она только что проснулась. Она знала, чего хочет. Жизнь не была для нее загадкой.
– Изредка. Время от времени он пишет мне. По другому адресу, разумеется. Он женат, но жена в больнице. Туберкулез. Врачи говорят, еще год-два протянет – не больше. И тогда он свободен.
– Не все, но многое. – Равик почувствовал какую-то тяжесть в висках и стал говорить медленнее. – С меня, пожалуй, хватит, – сказал он, расплачиваясь. – В Туре ты выйдешь замуж, Роланда?
– Да, но никому не известно, где я находилась потом. Если дело пойдет на лад, никто и не станет интересоваться. Деньги прикрывают все.
– Там у меня тетка. У нее дом с магазином. Дважды я платила за него по закладной. Когда она умрет – ей семьдесят шесть, – дом достанется мне. Тогда я перестрою магазин под кафе. Светлые обои в цветочках, три музыканта – пианино, скрипка, виолончель, в глубине – бар. Небольшой, но изящный. Дом расположен в хорошем квартале. Думаю, что за девять с половиной тысяч франков смогу его прилично обставить, приобрету даже гардины и люстры. Кроме того, на первых порах хочется иметь в запасе тысяч пять. Ну и, конечно, квартирная плата с жильцов верхних этажей. Вот о чем я думаю.
– Вот как. И ей двадцать один год. Нет, такие уже не для меня. – Равик снова наполнил свою рюмку. – Роланда, о чем ты думаешь перед сном?
– Чаще всего ни о чем. Слишком устаю.
– Выпьем за коммерцию! Чем бы оказался мир без морали дельцов? Сборищем преступников, идеалистов и бездельников.
– Расточительство! Французы вечно боятся его. А кому нужна бережливость? Тебя ведь тоже никто не бережет.
– Ненавижу недолитые рюмки. Уж лучше не допить.
– Хватит! Больше не хочу.
– Ну, вот и все, – сказала Роланда и подошла к столику Равика. У нее были плотная фигура, ясное лицо и спокойные черные глаза. Черное пуританское платье выдавало в ней распорядительницу и выделяло ее среди полуголых девиц.
Слишком громко? Что могло сейчас казаться слишком громким? Только тишина. Тишина, в которой тебя разносит на куски, как в безвоздушном пространстве.
Роланда включила приемник. Загремели литавры и барабаны. В высоком пустом зале разразилась звуковая буря.
– Налей себе сам. Мне еще надо рассортировать и переписать белье. Сейчас придет машина из прачечной. Не перепишешь каждую тряпку в отдельности, эта банда все разворует, как стая сорок. Шоферня, сам понимаешь. Все они любят делать подарки своим подружкам.
– Равик, – сказала она, нисколько не удивившись. – Так поздно. Чего ты хочешь? Девушку или выпить? Или и то и другое?
Равик сунул швейцару пачку сигарет в карман и через узкую дверь, минуя гардероб, прошел в большой зал. В баре было пусто. Он являл собой обычную картину недавнего ночного кутежа: лужи пролитого вина, опрокинутые стулья, окурки, запах табака, сладких духов и пота.
Заскулил приемник. Танго, гнусавый голос поет дурацкие куплеты. Равик поймал себя на том, что мысленно повторяет весь ход операции. Он проверял и контролировал каждое свое движение. Если бы его вызвали на несколько часов раньше, возможно, что-то и удалось бы сделать. Вебер звонил ему, но его не оказалось на месте. И только потому, что он слишком долго проторчал на мосту Альма, девушке пришлось умереть. Такие операции Вебер самостоятельно делать не умел. Безумие случайности. Нога с золотой цепочкой…
На правой ноге умершей девушки была дешевая узкая цепочка из накладного золота – одна из тех побрякушек, на которые люди падки в молодости, когда они сентиментальны и лишены вкуса; цепочка с маленькой пластинкой, на которой выгравировано: «Toujours Charles»[1], запаянная так, что ее нельзя было снять с ноги; цепочка, рассказывавшая о воскресных днях в лесу на берегу Сены, о влюбленности и глупой молодости, о маленькой ювелирной лавчонке где-нибудь в Нейи, о сентябрьских ночах в мансарде… и вдруг – задержка, ожидание, страх, а Шарля и след простыл… подруга, дающая адрес… акушерка, стол, покрытый клеенкой, жгучая боль и кровь, кровь… растерянное лицо старухи… чьи-то руки поспешно – лишь бы отделаться – подсаживают в такси… дни мучений, когда лежишь, скорчившись, в своей каморке… и наконец карета «скорой помощи», клиника, последние сто франков, скомканные в горячей, потной руке, и… слишком поздно.
Равик не спеша шел по улице Лористон. Будь сейчас лето, он уселся бы где-нибудь в Булонском лесу на скамейке и, греясь на утреннем солнце, бездумно глядел бы на воду и на зеленый лес, пока не ослабло бы напряжение. Затем поехал бы в отель и завалился спать.
– Разумеется. Вечером я вам позвоню. Гонорар, к сожалению, будет невелик. Так, мелочь. Девушка была бедна и, по-видимому, не имела родных. Это мы еще уточним.
Тюльпаны и нарциссы, подумал Равик. Аккуратненькие кругленькие клумбы. Чистенькие дорожки, посыпанные гравием. Тюльпаны и нарциссы – оранжево-золотистая буря весны.
– Я решил не ложиться. Поработаю в своем саду. Буду сажать тюльпаны и нарциссы.
Тюлень, подумал Равик, не слушая его. Похож на пышущего здоровьем тюленя. Но что с того? Зачем все это лезет мне в голову? Опять эта проклятая раздвоенность – делаешь одно, думаешь о другом.
– Да, но есть вещи, к которым не привыкнешь никогда. Тут трудно докопаться до причины. Может быть, все дело в кофе – именно он так сильно возбудил меня. А мы принимаем это за волнение.
– Человек никогда не может закалиться. Он может только ко многому привыкнуть.
– Вы работали великолепно. Я бы так не смог. Но разве спасешь то, что уже испоганил какой-то коновал; уж вы-то здесь ни при чем. Если бы мы рассуждали по-иному, что бы с нами стало?
– Странно, что вы до сих пор расстраиваетесь, когда кто-нибудь умирает у вас под ножом. Ведь вы режете уже пятнадцать лет, и все это вам хорошо знакомо.
На белом столе лежало то, что еще несколько часов назад было надеждой, дыханием, болью и трепещущей жизнью. Теперь это был всего лишь труп, и человек-автомат, именуемый сестрой Эжени и гордившийся тем, что никогда не совершал ошибок, накрыл его простыней и укатил прочь. Такие всех переживут, подумал Равик. Солнце не любит эти деревянные души, оно забывает о них. Потому-то они и живут бесконечно долго.
Равик взглянул на сестру, имевшую определенные обязанности. Она бесстрашно встретила его взгляд. Очки в никелевой оправе придавали ее пустому лицу выражение полной неприступности. Оба они были людьми, но любое дерево казалось ему роднее, чем она.
– Профессор Перье был специалистом по мозговым операциям. Тончайшая, виртуозная техника, Эжени. А мы потрошим животы. Совсем другое дело. – Вебер захлопнул тетрадь с записями и встал. – Вы хорошо поработали, Равик. Но что поделаешь, коли до тебя орудовал коновал?
В маленькой операционной было светло как днем. Комната походила на образцовую бойню. На полу стояли ведра с ватой, пропитанной кровью, вокруг были разбросаны бинты и тампоны, багрово-красный цвет торжественно и громогласно бросал вызов безмолвной белизне. Вебер сидел в предоперационной за лакированным стальным столиком и что-то записывал; сестра кипятила инструменты; вода клокотала, электрический свет, казалось, шипел, и лишь тело, лежавшее на столе, было ко всему безучастным – его уже ничто не трогало.
Жоан ничего не ответила. Равик увидел, что она отпила глоток и снова откинулась на подушку. Было что-то еще… но он слишком устал, чтобы думать. Впрочем, ему все было безразлично. Хотелось спать. Утром предстояла операция. Остальное его не касалось. Он поставил пустую рюмку на пол, рядом с бутылкой. Странно, где только иной раз не приземлишься, подумал он.
– Забудьте об этом. Раскаяние – самая бесполезная вещь на свете. Вернуть ничего нельзя. Ничего нельзя исправить. Иначе все мы были бы святыми. Жизнь не имела в виду сделать нас совершенными. Тому, кто совершенен, место в музее.
– Я… я должна была относиться к нему иначе… я была…
– Потому что он умер! Умер! Был – и вдруг не стало! Не вернуть! Никогда! Умер! Уже никогда ничего не сделать!.. Неужели вы не понимаете? – Жоан приподнялась на локте, пристально всматриваясь в Равика.
Равик не удивился ответу. Есть часы, когда не удивляешься ничему. Человека, вернувшегося в номер напротив, начало рвать. Сквозь дверь доносились приглушенные стоны.
– Рачинский приехал со мной в Париж, потому что мы хотели расстаться, – сказала она наконец.
– Да. Только не так. По-другому. Когда я целыми днями ни с кем не разговаривала и бродила по ночам, и кругом были люди, и они чем-то занимались и куда-то шли, и у них был свой дом… Только у меня ничего… Тогда все постепенно становилось нереальным… будто я утонула и бреду под водой по чужому городу…
Равик поставил бутылку на пол. Тепло комнаты бурой усталостью просачивалось в него. Набегали тени. Взмахи крыльев. Чужая комната. Ночь… А на улице, как далекая барабанная дробь, монотонный стук дождя… слабо освещенная хижина на краю хаоса, крохотный огонек, бессмысленно мерцающий в пустыне, чье-то лицо, глядя в которое говоришь и говоришь…
– Еще не сплю. Но скоро засну. Какая-то часть во мне бодрствует. Она холодна и никак не заснет.
– Это кое-что усложняет, но многое и облегчает. – Он посмотрел в сторону Жоан Маду. – Вы, вероятно, уже совсем спите. Если устали, не отвечайте.
Сквозь тишину с улицы доносился тихий стук, словно в комнату пыталось пробраться нечто серое, безутешное, бесформенное, нечто более печальное, чем сама печаль… Какое-то далекое, безликое воспоминание, бесконечная волна, которая, прихлынув, хочет отнять и похоронить то, что когда-то выплеснула на маленький остров и забыла на нем, – крупицу человека, света, мысли.
Равик улегся на шезлонге. Ему понравилось, что женщина перестала опекать его. Она добилась своего и теперь, слава Богу, не обременяла его чрезмерными проявлениями гостеприимства.
– Надеюсь, вам этого хватит, – сказал он. – Так проще. Мне не придется вставать и наливать вам снова и снова. Бутылку и другую рюмку забираю себе.
Он постелил себе на шезлонге. Ему было безразлично, где спать, – в своем отеле или здесь. В коридоре он обнаружил сносную ванную, а портье дал ему новую зубную щетку. Все остальное было не важно. Жоан была для него чем-то вроде пациентки.
– Сам верну завтра утром. Разбудите меня в половине восьмого. Только стучите тихо. Я услышу… Спокойной ночи.
– Рад, что она вам понравилась. Спокойной ночи, мсье. Завтра спрошу ее у дамы.
– Значит, общение с американцами испортило вас. А кроме того, за такую пижаму сколько ни дай – все мало.
– На одну ночь пижама ваша, мсье. Вам вовсе не обязательно ее покупать.
Портье принес пижаму. Это была не пижама, а мечта. Синий искусственный шелк в золотых звездах. С минуту Равик, совершенно онемев, смотрел на нее. Он хорошо понимал американца.
– Что вы, как раз впору придется. Совершенно новая. Скажу по секрету – получил в подарок от одного американца. А он – от одной дамы. Я таких вещей не ношу. Только ночные рубашки. А пижама совершенно новая, мсье.

Leave your vote

0 Голосов
Upvote Downvote
Цитатница - статусы,фразы,цитаты
0 0 голоса
Ставь оценку!
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Add to Collection

No Collections

Here you'll find all collections you've created before.

0
Как цитаты? Комментируй!x