Лучшие цитаты Фрэнсиса Бэкона (200 цитат)

Фрэнсис Бэкон — известный политик и юрист древности. Во многом за свои достижения он должен быть благодарен матери, так как она имела достойное образование и острый ум. Эти же качества она пыталась привить Фрэнсису, благодаря чему он и стал родоначальником эмпиризма и английского материализма. В данной подборке собраны лучшие цитаты Фрэнсиса Бэкона.

Светила полная Луна, небо было ясно и уже пробило девять часов вечера, когда я и четверо моих друзей возвращались из одного дома в окрестностях Парижа. Наше остроумие, очевидно, отточилось о камни мостовой, ибо в какую сторону оно ни обращалось, всюду оно заострялось, и как далека ни была Луна, она не могла от него спастись.
Наши взоры утопали в великом светиле; один принимал его за небесное слуховое окно, сквозь которое просвечивало сияние блаженных, другой, убежденный в истинности старых басен, воображал, что, быть может, это Вакх там вверху содержит таверну и полную Луну повесил как вывеску; третий утверждал, что это гладильная доска, на которой Диана разглаживает воротнички Аполлона, наконец, четвертый – что это, быть может, само Солнце, что оно совлекло с себя одеяние своих лучей и в халате выглядывает сквозь отверстие на то, что творится на свете в его отсутствие.

Что касается меня, воскликнул я, то желая присоединить свои восторги к вашим и не восхищаясь тем острием изнуренного воображения, которым вы погоняете время, чтобы заставить его двигаться быстрей, я думаю, что Луна – это такой же мир, как и наш, и что Земля, в свою очередь, служит ей Луной. Мои спутники ответили мне на это громким взрывом хохота. Точно так же, быть может, продолжал я, там, на Луне, смеются теперь над тем, кто утверждает, что этот земной шар есть мир. Но сколько я ни ссылался на то, что Пифагор, Эпикур, Демокрит, а в наши дни Коперник и Кеплер придерживались такого же мнения, они только громче и громче хохотали.
Однако эта мысль, смелость которой нравилась моему нраву, еще сильнее укрепилась во мне благодаря противоречию и так глубоко в меня запала, что в продолжении всего остального пути я вынашивал в себе тысячу различных определений Луны, однако никак не мог разрешиться ими. По мере того как я подкреплял в себе эту шутливую мысль почти серьезными доводами, я сам чуть было не поверил в нее.
Но послушай, читатель, какое чудо или какая случайность помогли провидению или судьбе утвердить меня на этом пути: вернувшись с прогулки, я вошел в свою комнату, чтобы там отдохнуть, и увидел на столе открытую книгу, которую я туда не клал. Я увидал, что эта книга моя, и потому спросил у своего лакея, на каком основании он принес ее из кабинета; я, в сущности, спросил его только для формы, ибо это был толстый лотарингец, душа которого не выполняла никаких иных функций чем те, которые выполняет душа устрицы в своей раковине. Он мне поклялся, что сюда ее мог доставить только я или черт, что касается меня, я хорошо знал, что я не прикасался к этой книге уже более года.
Я снова взглянул на нее: это была книга Кардано, и хотя я не намеревался ее читать, однако мои глаза как-то невольно упали на то самое место, где у этого философа мы находим такой рассказ: он пишет, что, занимаясь однажды вечером при свете сальной свечи, он увидел входивших сквозь закрытые двери двух высоких стариков; после многих расспросов с его стороны старики ему сказали, что они обитатели Луны, и в ту же минуту исчезли.
Я был так удивлен как тем, что увидел книгу, которая сама себя принесла, так и тем, на какой странице она оказалась открытой и в какую минуту все это произошло, что все это сцепление обстоятельств я считал за внушение свыше, требовавшее от меня, чтобы я разъяснил людям, что Луна – обитаемый мир. Как, думал я, после того как я целый день проговорил об одном предмете, книга, может быть единственная в мире, где специально трактуется об этой материи, летит из моей библиотеки на стол, становится способной рассуждать, открывается на том самом месте, где описано столь чудесное происшествие, насильно притягивает к себе мой взор, внушает моей фантазии нужные соображения, а моей воле нужные намерения. Без сомнения, размышлял я дальше, мою книгу переложили те же старики, которые появились перед этим великим человеком; они же открыли ее на этой странице, чтобы избавить себя от труда держать мне те же речи, которые держали Кардану. Но, прибавил я, как же мне объяснить себе эти сомнения, иначе как поднявшись на Луну? И почему же нет, тотчас же отвечал сам себе. Ведь восходил же Прометей на небо, чтобы похитить огонь. Разве я менее отважен, чем он? И какие же у меня основания не надеяться на такую же удачу?
О том, что состояние наук неблагоприятно и не показывает их роста; и о том, что необходимо открыть человеческому разуму новую дорогу, совершенно отличную от той, которая была известна нашим предшественникам, и дать ему новые средства помощи, чтобы дух мог пользоваться своими правами на природу 47.
Нам кажется, что люди не знают вполне ни своих богатств, ни своих сил, а представляют себе первые большими, а вторые меньшими, чем они есть в действительности.
От этого происходит, что они, придавая непомерную цену унаследованным искусствам, не ищут ничего большего, или, слишком низко ставя самих себя, тратят свои силы на ничтожное, а не испытывают их в том, что важно для существа дела.
Поэтому и у наук есть как бы свои роковые пограничные столбы, и проникнуть далее не побуждает людей ни стремление, ни надежда.
Но так как преувеличенное представление о своем богатстве является одной из главнейших причин бедности и так как доверие к настоящему заставляет пренебречь истинными средствами помощи для будущего, то уместно и даже прямо необходимо в самом начале нашего труда отвести избыток почета и преклонения от всего того, что найдено до сих пор (оставив при этом в стороне околичности и притворство), и надлежащим увещанием достигнуть того, чтобы люди не преувеличивали и не прославляли изобилие и пользу того, что у них имеется.
Действительно, если кто внимательно рассмотрит все то разнообразие книг, в которых превозносятся науки и искусства, то повсюду он найдет бесконечные повторения одного и того же, по способу изложения различные, но по содержанию заранее известные, так что все это, с первого взгляда представлявшееся многочисленным, после проверки окажется скудным.
Что же касается полезности этого, то тут надо сказать открыто, что та мудрость, которую мы почерпнули преимущественно у греков, представляется каким-то детством науки, обладая той отличительной чертой детей, что она склонна к болтовне, но бессильна и не созрела для того, чтобы рождать.
Она плодовита в спорах, но бесплодна в делах; так что как нельзя более живо отражает состояние наук, каково оно ныне, басня о Сцилле, у которой была голова и лицо девы, а у чресл было опоясание из лающих чудовищ. Так и обычные для нас науки показывают общие положения, привлекательные и благообразные, но если обратиться к частностям как рождающим частям, чтобы они подали плоды и дела, то возникают препирательства и злобный лай споров, к которым они приходят и которые заменяют порождение плодов.
Кроме того, если бы науки этого рода не были вполне мертвой вещью, то очевидно менее всего могло бы произойти то, что наблюдается на протяжении уже многих столетий, а именно, что они остаются почти неподвижными на своем месте и не получают приращений, достойных человеческого рода; так что часто не только утверждение остается утверждением, но и вопрос остается вопросом, и диспуты не разрешают его, а укрепляют и питают.
Вся же последовательность и преемственность наук являет образ учителя и слушателя, а не изобретателя и того, кто прибавит к изобретениям нечто выдающееся.
В механических же искусствах мы наблюдаем противоположное: они, как будто восприняв какое-то живительное дуновение, с каждым днем возрастают и совершенствуются; и, являясь у первых основоположников по большей части грубыми и как бы тяжеловесными и бесформенными, в дальнейшем достигают новых способностей и некоей соразмерности, так что скорее прекратятся и изменятся стремления и желания людей, чем эти искусства дойдут до предела своего совершенствования.
Напротив того, философия и науки разума, подобно изваяниям, встречают преклонение и прославление, но не двигаются вперед. Нередко бывает даже, что они наиболее сильны у первого основоположника, а затем вырождаются. Ибо, после того как люди стали послушными учениками и столпились вокруг мнения кого-либо одного (наподобие сенаторов-пешеходов), они не придают более полноты наукам, а занимаются, как прислужники, тем, что разукрашивают и сопровождают того или иного автора.
Пусть никто не возражает, что науки, понемногу подрастая, дошли наконец до некоторого удовлетворительного состояния и только после этого (как бы завершив положенный путь) в трудах немногих людей обрели постоянное место; и что раз ничего лучшего изобрести нельзя, то остается изукрашивать и чтить изобретенное ранее. Хорошо было бы, если бы это было так. Но справедливее и вернее, что это пленение наук порождено не чем иным, как самонадеянностью немногих людей и нерадивостью и косностью остальных.
Ибо после того как науки в своих частях были, может быть, прилежно разработаны и развиты, нашелся кто-нибудь, кто, обладая смелым умом и сумев изящной сжатостью рассуждения снискать общее расположение и похвалу, внешним образом установил основы искусства, а на самом деле извратил труды древних. Но это и оказывается обыкновенно желательным для потомства, потому что такой труд легко доступен, а новое исследование скучно и утомительно.
Между тем, если кто поддается впечатлению от всеобщего и уже укоренившегося согласия – как бы суда времени, – то пусть он знает, что опирается на совершенно обманчивое и шаткое основание. Ведь нам в значительной части неизвестно, чтó было обнаружено и обнародовано в науках и искусствах на протяжении веков и стран; и еще гораздо менее – какие попытки и тайные замыслы принадлежали отдельным людям.
Так остаются вне летописей порождения времени, и здоровые и недоношенные. Самое же согласие и его длительность решительно нельзя высоко ценить. Действительно, в то время как есть много различных родов государственного устройства, у наук есть один-единственный строй, и он всегда был и останется народоправством. А наибольшую силу у народа имеют учения или сварливые и задорные или пышные и пустые, то есть такие, которые приобретают сторонников, или улавливая их в сети или заманивая.
Поэтому несомненно, что лучшие умы во все времена подвергались насилию: люди, обладавшие незаурядными дарованиями и разумом, все же подчинялись суждению современности и толпы, желая возвыситься в ее мнении.
Поэтому, если где-либо и показывались более возвышенные созерцания, то сразу же бывали унесены и угашены ветром ходячих мнений; так что время, подобно реке, донесло до нас то, что легко и надуто, и поглотило то, что полновесно и твердо.
Ведь даже и те самые авторы, которые захватили некую диктатуру в науках и с такой самоуверенностью высказываются о Вещах, время от времени, словно опомнившись, обращаются к сетованиям о тонкости природы, сокровенности истины, темноте вещей, запутанности причин, слабости человеческого Ума, проявляя, впрочем, при этом нисколько не больше скромности, так как предпочитают ссылаться на общее положение людей и вещей, чем признаться в собственном бессилии.
Мало того, у них стало чуть ли не обязательным все то, чего какое-либо искусство не смогло достигнуть, объявлять невозможным, на основании этого самого искусства. Но, конечно, искусство не может оказаться осужденным, если оно само ведет суд и разбирательство.
И вот, их старания направлены к тому, чтобы освободить невежество от бесславия. Что же касается того, что унаследовано и воспринято, то оно примерно таково: в практической части бесплодно, полно нерешенных вопросов; в своем росте медлительно и вяло; тщится показать совершенство в целом, но дурно заполнено в своих частях; по содержанию угождает толпе и сомнительно для самих авторов, а потому ищет защиты и показной силы во всевозможных ухищрениях.
А те, кто решился сам сделать попытку, отдавшись наукам, расширить их пределы, не отважились ни решительно отказаться от воспринятого ранее, ни обратиться к источникам Вещей. Они считают, что достигли чего-то великого, если придадут и добавят хоть что-нибудь свое, благоразумно полагая, что согласием с чужим они проявляют скромность, а добавлением своего утверждают собственную свободу. Но в заботе о мнениях и приличиях эти хваленые посредственности приносят большой ущерб науке.
Едва ли возможно одновременно и преклоняться перед авторами, и превзойти их. Здесь перед нами подобие вод, которые не поднимаются выше того уровня, с какого они спустились. Таким образом эти люди кое-что исправляют, но мало двигают дело вперед, и достигают улучшения, но не приращения.
Были, впрочем, и такие, которые с большей решимостью сочли для себя все подлежащим пересмотру заново и, со стремительной пылкостью ума ниспровергая и сокрушая все предшествующее, расчистили доступ для себя и своих мнений; но произведенный ими шум не принес большой пользы, так как они старались не пополнить философию и искусства трудом и делом, а только заменить одни мнения другими и захватить власть в их царстве, а это, конечно, приносило мало плодов, потому что противоположным заблуждениям свойственны почти одни и те же причины блужданий.
Если же иные, не подчиняясь ни чужим, ни своим собственным мнениям, но желая содействовать свободе, были одушевлены стремлением побудить других к совместным исканиям, то в своих замыслах они заслуживают уважения, но в своих попытках остались бессильны. Ибо они, очевидно, следовали только соображениям вероятности и, увлеченные водоворотом доказательств, подорвали строгость исследования беспорядочной вольностью своих поисков.
Никого мы не находим, кто должным образом остановился бы на самих Вещах и на опыте. С другой стороны, многие пустившиеся в плавание по волнам опыта и почти сделавшиеся механиками все же в самом опыте прибегают к какому-то ложному пути исследования и не подвизаются в нем по определенному закону.
Кроме того, большинство из них поставило перед собой какие-то ничтожные задачи, считая чем-то великим, если им удастся произвести на свет какое-нибудь единственное изобретение – замысел не менее ограниченный, чем неразумный.
Ведь никто не может правильно и удачно исследовать природу какой-либо Вещи, ограничиваясь самой этой вещью; трудолюбиво видоизменяя свои опыты, он не успокаивается после них, а находит предмет для дальнейших исследований.
Но прежде всего нельзя забывать, что всякое усердие в опытах всегда с самого начала с преждевременной и неуместной торопливостью устремлялось на какие-нибудь заранее намеченные практические приложения; оно искало, хочу я сказать, плодоносных, а не светоносных опытов, и не последовало божественному порядку, который в первый день создал только свет и на это уделил полностью один день, не производя в этот день никаких материальных творений, но обратившись к ним лишь в последующие дни.
Те же, кто приписал величайшее значение диалектике, надеясь найти в ней самую верную помощь наукам, вполне справедливо и правильно поняли, что человеческий разум, предоставленный самому себе, не заслуживает доверия.
Но лекарство оказывается слабее болезни, да и само не свободно от болезни.
В самом деле, общепринятая диалектика, будучи вполне применима в гражданских делах и в тех искусствах, которые основаны на речи и мнении, все же далеко не достигает тонкости природы; и пытаясь поймать неуловимое, содействовала скорее укоренению и как бы закреплению ошибок, чем расчистке пути для истины.
Итак, чтобы сделать вывод из сказанного, – до сих пор, по-видимому, людям не подали счастливого света для наук ни посторонняя помощь, ни собственное старание; тем более что и в доказательствах и в опытах, известных доныне, мало пользы.
Здание этого нашего мира и его строй представляет собой некий лабиринт для созерцающего его человеческого разума, который встречает здесь повсюду столько запутанных дорог, столь обманчивые подобия Вещей и знаков, столь извилистые и сложные петли и узлы природ.
Совершать же путь надо при неверном свете чувства, то блистающем, то прячущемся, пробираясь сквозь лес опыта и частных Вещей. Притом же (как мы сказали) вожатые, встречающиеся на этом пути, сами сбиваются с дороги и увеличивают число блужданий и блуждающих.
При столь тяжелых обстоятельствах приходится оставить всякую надежду на суждения людей, почерпнутые из их собственных сил, и также на случайную удачу. Ибо, каково бы ни было превосходство сил Ума и как бы часто ни повторялся жребий опыта, они не в состоянии победить все это.
Надо направить наши шаги путеводной нитью и по определенному правилу обезопасить всю дорогу, начиная уже от первых восприятий чувств. Впрочем, это не должно быть понято так, будто столькими столетиями и такими трудами вовсе ничего не достигнуто. Мы отнюдь не досадуем на то, что уже найдено. Несомненно, в том, что зависит от отвлеченного размышления и от силы ума, древние показали себя людьми достойными удивления.
Но подобно тому как в прежние века, когда люди в морских плаваниях направляли свой путь только посредством наблюдений звезд, они могли, конечно, обойти берега Старого Света или пересечь некоторые малые и окруженные землями моря; по прежде чем переплыть океан и открыть области Нового Света, необходимо было узнать употребление мореходной иглы как более верного и надежного вожатого в пути, точно так же все то, что до сих пор найдено в искусствах и науках, это Вещи такого рода, которые могли быть добыты практикой, размышлением, наблюдением, рассуждением, ибо они близки к чувствам и лежат почти под самой поверхностью обычных понятий; но прежде чем удастся причалить к более удаленному и сокровенному в природе, необходимо ввести лучшее и более совершенное применение человеческого духа и разума.
И вот мы, побежденные вечной любовью к истине, отважились вступить на неизведанный путь среди круч и пустынь; и, полагаясь, и уповая на божественную помощь, противопоставили наш дух и ожесточению, и как бы боевому строю общераспространенных мнений, и собственным внутренним колебаниям и сомнениям, и затемненности, туманности и повсюду представляющимся ложным образам Вещей, чтобы добыть наконец для ныне живущих и для потомства более верные и надежные указания.
И если мы в этом достигнем чего-нибудь, то путь к этому нам открыло не какое-либо иное средство, как только справедливое и законное принижение человеческого духа.
Действительно, ранее нас все, кто обращался к изобретению искусств, бросив поверхностный взгляд на Вещи, примеры и опыт, тотчас же как бы взывали к собственному духу, чтобы он подал им оракул, как будто изобретение – это не что иное, как некое выдумывание.
Мы же, постоянно и добросовестно оставаясь среди Вещей, не отвлекаем разум от вещей далее, чем это необходимо, чтобы могли сойтись изображения и лучи Вещей (как это бывает в случае ощущений); вследствие чего немногое остается на долю сил и превосходства Ума. И той же смиренности, которую мы проявляем в изобретении, мы следуем и в поучении.
Мы не стараемся придать этим нашим изобретениям большой вес триумфами опровержений, взыванием к древности, каким-либо использованием авторитета или наконец покровом затемненности; хотя найти все это было бы не трудно тому, кто пытался бы снискать свет для своего имени, а не для душ других.
Мы не создали, повторяю, и не готовим никакого насилия и никакой западни для суждений людей, а приводим их к самим Вещам и к связям Вещей, чтобы они сами видели, что им принять, что опровергать, что прибавить от себя и сделать общим достоянием.
Если же мы в чем-либо приняли на веру ложное, или задремали и не были достаточно внимательны, или, утомившись в пути, оборвали исследование, то все же мы показываем Вещи обнаженными и открытыми таким образом, что наши ошибки можно отметить и выделить раньше, чем они проникнут в глубину тела науки; и вместе с тем оказывается легким и удобным продолжение наших трудов.
Таким образом, как мы полагаем, мы навсегда укрепили истинное и законное сочетание способностей опыта и рассудка, коих опрометчивое и злополучное расторжение и разлучение создало общее смятение в семье людей.
Поэтому в начале нашего труда мы возносим к Богу Отцу, Богу Слову и Богу Духу смиреннейшие и пламеннейшие моления о том, что не в нашей власти, чтобы они, помня о тяготах рода человеческого и о существовании этой жизни, в коей мы проводим немногие и горькие дни, удостоили подать семье людей через наши руки новый дар своего милосердия.
И еще мы коленопреклоненно молим о том, чтобы человеческое не оказалось во вред Божественному и чтобы открытие путей чувства и яркое возжжение естественного света не породило в наших душах ночь и неверие в Божественные таинства; но чтобы, напротив, чистый разум, освобожденный от ложных образов и суетности и все же послушный и вполне преданный Божественному откровению, воздал вере то, что вере принадлежит.
Наконец, чтобы, отбросив тот влитый в науку змием яд, от коего вспухает и надмевается дух человеческий, мы не возносились мудростью и не шли далее трезвой меры, но в кротости чтили истину.
Совершив моление, мы обратимся к людям со спасительным увещанием и со справедливым требованием.
Прежде всего мы увещеваем их – о чем мы и возносили моления – сдерживать чувство в его деятельности, поскольку дело касается Божественного.
Ибо чувство (наподобие солнца) лицо земного шара открывает, а небесного – замыкает и сокрывает. С другой стороны, пусть они, избегая этого зла, не погрешат противоположной ошибкой, в которую они впадут, если будут думать, что исследование природы в какой-либо части как бы заграждено от них запрещением.
Ведь не то чистое и незапятнанное знание природы, в силу которого Адам дал Вещам названия по их свойствам, было началом и причиной падения; но тщеславная и притязательная жадность морального знания, судящего о добре и зле, – вот она-то была причиной и основанием искушения к тому, чтобы человек отпал от бога и сам дал себе законы.
О науках же, созерцающих природу, говорит святой философ: слава Божья – сокрыть вещь, слава же царская – вещь обрести; не иначе, как если бы божественная природа забавлялась невинной и дружелюбной игрой детей, которые прячутся, чтобы находить друг друга, и, в своей снисходительности и доброте к людям, избрала себе сотоварищем для этой игры человеческую душу.
Наконец, мы хотим предостеречь всех вообще, чтобы они помнили об истинных целях науки и устремлялись к ней не для развлечения и не из соревнования, не для того, чтобы высокомерно смотреть на других, не ради выгод, не ради славы или могущества или тому подобных низших целей; но ради пользы для жизни и практики; и чтобы они совершали и направляли ее в любви.
Ибо от стремления к могуществу пали ангелы, в любви же нет избытка, и никогда чрез нее ни ангел, ни человек не был в опасности.
Итак, и самый порядок доказательства оказывается прямо обратным. До сих пор обычно дело велось таким образом, что от чувства и частного сразу воспаряли к наиболее общему, словно к твердой оси, вокруг которой должны вращаться рассуждения; а оттуда выводилось все остальное через средние предложения – путь, конечно, скорый, но крутой и не ведущий к природе, но уклоняющийся к спорам и приспособленный для них. У нас же постоянно и постепенно устанавливаются аксиомы, чтобы только в последнюю очередь прийти к наиболее общему; и само это наиболее общее получается не в виде бессодержательного понятия, а оказывается хорошо определенным и таким, что природа признает в нем нечто подлинно ей известное и укорененное в самом сердце Вещей.
Но и в самой форме наведения и в получаемом через него суждении мы замышляем великие перемены. Ибо то наведение, о котором говорят диалектики и которое происходит посредством простого перечисления, есть нечто детское, так как дает шаткие заключения, и подвержено опасности от противоречащего примера, и взирает только на привычное, и не обретает выхода.
Между тем для наук нужна такая форма наведения, которая производила бы в опыте разделение и отбор и путем должных исключений и отграничений делала бы необходимые выводы. Но если тот обычный способ суждения диалектиков был так хлопотлив и утомлял такие умы, то насколько больше придется трудиться при этом другом способе, который извлекается из глубин духа, но также и из недр природы?
Но и здесь еще не конец. Ибо и основания наук мы полагаем глубже и укрепляем, и начала исследования берем от бóльших глубин, чем это делали люди до сих пор; так как мы подвергаем проверке то, что обычная логика принимает как бы по чужому поручительству.
Ведь диалектики берут начала наук как бы взаймы от отдельных наук; далее, они преклоняются перед первыми понятиями Ума; и наконец успокаиваются на непосредственных данных хорошо расположенного чувства.
Мы же утверждаем, что истинная логика должна войти в области отдельных наук с большей властью, чем та, которая принадлежит их собственным началам, и требовать отчета от самих этих мыслительных начал до тех пор, пока они не окажутся вполне твердыми. Что же касается первых понятий разума, то среди того, что собрал предоставленный самому себе разум, нет ничего такого, что мы не считали бы подозрительным и подлежащим принятию лишь только в том случае, если оно подвергнется новому суду, который и вынесет свой окончательный приговор.
Мало того, и данные самого чувства мы подвергаем многообразной проверке.
Ибо чувства неизбежно обманывают, но и указывают свои ошибки; только ошибки близки, а указания на них приходится искать далеко. Недостаточность чувства двояка: оно или отказывает нам в своей помощи, или обманывает нас. Что касается первого, то есть множество вещей, которые ускользают от чувства, хотя бы и хорошо расположенного и нисколько не затрудненного, либо вследствие тонкости самого тела, либо вследствие малости его частей, либо вследствие дальности расстояния, либо вследствие медленности или также и быстроты движения, либо вследствие привычности предмета, либо по другим причинам.
С другой стороны, и тогда, когда чувство охватывает предмет, его восприятия недостаточно надежны. Ибо свидетельство и осведомление чувств всегда основано на аналогии человека, а не на аналогии мира; и весьма ошибочно утверждение, что чувство есть мера Вещей.
И вот, чтобы помочь этому, мы, в своем усердном и верном служении, отовсюду изыскиваем и собираем пособия для чувства, чтобы его несостоятельности дать замену, его уклонениям – исправления.
И замышляем мы достигнуть этого при помощи не столько орудий, сколько опытов.
Ведь тонкость опытов на много превосходит тонкость самого чувства, хотя бы и пользующегося содействием изысканных орудий (мы говорим о тех опытах, которые разумно и в соответствии с правилами придуманы и приспособлены для постижения предмета исследования). Таким образом, непосредственному восприятию чувства самому по себе мы не придаем много значения, но приводим дело к тому, чтобы чувство судило только об опыте, а опыт о самом предмете.
Поэтому мы полагаем, что поставили себя бережными покровителями чувства (от которого нужно всего искать в исследовании природы, если только мы не хотим безумствовать) и не малоопытными истолкователями его вещаний, так что выходит, что другие лишь некиим исповеданием, а мы самим делом чтим и охраняем чувство. Таково то, что мы готовим в качестве светоча, который надо возжечь и внести в природу; и это само по себе было бы достаточно, если бы человеческий разум был ровен и подобен выглаженной табличке.
Но так как умы людей настолько заполнены, что совершенно отсутствует гладкая и удобная почва для восприятия подлинных лучей Вещей, то возникает необходимость подумать об изыскании средства и против этого.
Призраки же, которыми одержим дух, бывают либо Приобретенные, либо Врожденные. Приобретенные вселились в умы людей либо из мнений и учений философов, либо из превратных законов доказательств. Врожденные же присущи природе самого разума, который оказывается гораздо более склонным к заблуждениям, чем чувство.
Действительно, как бы ни были люди самодовольны, впадая в восхищение и едва ли не преклонение перед человеческим духом, несомненно одно: подобно тому как неровное зеркало изменяет ход лучей от предметов сообразно своей собственной форме и сечению, так и разум, подвергаясь воздействию Вещей через посредство чувства, при выработке и придумывании своих понятий грешит против верности тем, что сплетает и смешивает с природой Вещей свою собственную природу.
При этом первые два рода Призраков искоренить трудно, а эти последние вовсе невозможно.
Остается только одно: указать их, отметить и изобличить эту враждебную Уму силу; чтобы не произошло так, что от уничтожения старых сразу пойдут новые побеги заблуждений, в силу недостатков самой природы Ума, и в конечном итоге заблуждения будут не уничтожены, а умножены; но чтобы, напротив того, было наконец признано и закреплено навсегда, что разум не может судить иначе, как только через наведение в его законной форме.
Итак, наше учение об очищении разума для того, чтобы он был способен к истине, заключается в трех изобличениях: изобличении философией, изобличении доказательств и изобличении прирожденного человеческого разума. Когда же все это будет развито и когда наконец станет ясным, что приносила с собой природа Вещей и что – природа Ума, тогда мы будем считать, что при покровительстве Божественной благости завершили убранство свадебного терема Духа и Вселенной. И свадебное пожелание заключается в том, чтобы от этого сочетания произошли средства помощи для людей и поколение изобретений, которые до некоторой степени смягчат и облегчат нужды и бедствия людей.
Требования же, которые мы предъявляем, таковы. О самих себе мы молчим, но для предмета, о котором идет речь, мы хотим, чтобы люди считали его не мнением, а делом и были уверены в том, что здесь полагаются основания не какой-либо секты или теории, а пользы и достоинства человеческого.
Затем, чтобы они, отбросив предубеждения и пристрастия к каким-либо мнениям, со всей непредвзятостью сообща пеклись о своем преуспеянии; и, нашей поддержкой и помощью освобожденные и защищенные от блужданий и препятствий в пути, приняли и сами участие в тех трудах, которые еще предстоят. Наконец, чтобы они прониклись доброй надеждой и не представляли в своем уме и воображении наше Восстановление чем-то бесконечным и превышающим силы смертных, тогда как на самом деле оно есть законный конец и предел бесконечного блуждания; оно не забывает о смертности человеческой, так как совсем не предполагает, что дело может быть завершено на протяжении одного века, но предназначает его для преемственности поколений; наконец, оно не ищет высокомерно науки в кельях человеческого Ума, а смиренно обращается за ними к великому миру.
Но то, что пусто, обыкновенно бывает обширным; твердое же бывает наиболее сжатым и располагается в малом объеме. Наконец мы считаем нужным (чтобы никто не вздумал проявить по отношению к нам несправедливости, опасной для самого дела) потребовать от людей, чтобы они подумали, насколько им позволительно, на основании того, что нам оказалось необходимым утверждать (раз мы хотим быть последовательны), выносить мнение и суждение о том, что мы предлагаем; ибо мы отвергаем все это мышление человеческое, незрелое, предвзятое, опрометчиво и слишком торопливо отвлеченное от Вещей (поскольку оно касается исследования природы), как вещь непостоянную, беспорядочную и дурно построенную. Нельзя требовать, чтобы суд совершался тем, что само должно быть судимо.
Действительно, во-первых, осведомление самого чувства и недостаточное и обманчивое; наблюдение недостаточно тщательное и беспорядочное и как бы случайное; предание суетное и основанное на слухах; практика, рабски устремленная на свое дело; сила опытов слепая, тупая, смутная и незаконченная; наконец естественная история и легковесная и скудная – все это давало разуму лишь совершенно порочный материал для философии и наук.
Затем, при совершенно безнадежном положении дела, пытаются найти запоздалое средство помощи в превратной и суетливой тонкости рассуждений, но это нисколько не улучшает положения и не устраняет заблуждений. Таким образом, вся надежда на больший рост и движение вперед заключена в некоем Восстановлении наук.
Начала его надо почерпнуть в естественной истории; но и сама она должна быть нового рода и состава. Ведь тщетно было бы полировать зеркало, если бы отсутствовали предметы для изображения; и конечно необходимо приготовить для разума подходящий материал, а не только дать ему верные средства помощи. Отличается же наша история (как и наша логика) от ныне существующей весьма многим: целью или задачами, самим содержанием и составом, далее тонкостью, наконец отбором и расположением, учитывающим дальнейшее.
Действительно, прежде всего мы предлагаем такую естественную историю, которая бы не столько развлекала разнообразием предметов или была полезна непосредственными плодами опытов, сколько проливала свет на нахождение причин и дала питающую грудь вскармливаемой философии. Ибо хотя мы более всего устремляемся к практике и к действенной части наук, однако мы выжидаем время жатвы и не пытаемся пожинать мох и зеленые всходы. Ведь мы хорошо знаем, что правильно найденные аксиомы ведут за собой целые отряды практических приложений и показывают их не поодиночке, а целой массой. Преждевременную же и ребяческую погоню за немедленным получением залогов новых практических приложений мы решительно осуждаем и отвергаем, как яблоко Аталанты, задерживающее бег. Такова задача нашей Естественной Истории.
Что касается содержания, то мы составляем Историю не только свободной и предоставленной себе природы (когда она самопроизвольно течет и совершает свое дело), какова история небесных тел, метеоров, земли и моря, минералов, растений, животных; но, в гораздо большей степени, природы связанной и стесненной, когда искусство и служение человека выводит ее из ее обычного состояния, воздействует на нее и оформляет ее. Поэтому мы описываем все опыты механических искусств, действенной части свободных искусств, многих практических приемов, которые не сопоставлены в особое искусство, насколько нам удалось все это исследовать и насколько оно содействует нашей цели. Более того, мы (чтобы высказать все о положении дела), не обращая внимания на высокомерное пренебрежение людей, уделяем этой части гораздо больше труда и внимания, чем той другой; поскольку природа Вещей сказывается более в стесненности посредством искусства, чем в собственной свободе.
При этом мы даем не только Историю Тел, но сочли сверх того необходимым требованием для нашего усердия отдельно составить также Историю самих Качеств (мы говорим о тех, которые могут считаться как бы основными в природе и на которых явно утверждены начала природы, как на первичных претерпеваниях и стремлениях материи, а именно о Сгущенности, Разреженности, Теплоте, Холоде, Плотности, Разжиженности, Тяжести, Легкости и многом другом).
Чтобы сказать теперь о тонкости, – мы стараемся изыскать гораздо более тонкий и простой род опытов, чем те, которые ныне встречаются.
Мы выводим из тьмы и обнаруживаем многое, что никому не пришло бы на ум исследовать, если бы он не устремился верным и прямым путем к нахождению причин; потому что сами по себе эти опыты не приносят никакой особенной пользы, так что совершенно ясно, что их ищут не ради них самих, но они имеют такое же значение для вещей и практики, какое имеют для речи и слов буквы алфавита, которые, будучи бесполезны сами по себе, тем не менее составляют элементы всякой речи.
В выборе же опытов и того, что мы рассказываем, мы позаботились о людях, как мы полагаем, лучше, чем те, кто до сих пор занимался Естественной Историей.
Ибо мы принимаем все лишь в случае очевидной или по крайней мере усматриваемой достоверности, с величайшей строгостью; так что мы не приводим ничего прикрашенного с целью вызвать удивление, но все, что мы рассказываем, свободно и очищено от сказок и суетности.
Более того, некоторые распространенные и прославленные выдумки (которые вследствие какого-то странного попустительства получили силу и укоренились на протяжении многих веков) мы особо упоминаем и клеймим, чтобы они больше не вредили наукам. Ибо, если сказки, суеверия и выдумки, которыми няньки дурманят детей, серьезно извращают их умы, как это разумно заметил кто-то, то и нас это же соображение заставило приложить старание и даже боязливую заботу, чтобы философия, коей как бы младенчество мы воспитываем в Естественной Истории, не привыкла с самого начала к какой-либо суетности.
При этом для каждого нового и несколько более тонкого опыта, хотя бы (как нам кажется) надежного и заслуживающего доверия, мы все же присоединяем, ничего не скрывая, описание способа, которым мы производили опыт; чтобы люди, узнав, как обосновано каждое из наших положений, видели, какая в чем может скрываться и корениться ошибка и побуждались к более верным и более изысканным доказательствам (если таковые имеются); наконец мы повсюду рассыпаем напоминания, оговорки и предупреждения, и в своих опасениях прибегаем чуть ли не к заклинаниям, чтобы устранить и отбросить все ложные представления.
Наконец, зная о том, как опыт и История рассеивают острие человеческого Ума и как трудно (в особенности для умов или слабых или предубежденных) с самого начала привыкнуть к общению с природой, мы часто присоединяем свои замечания, как некие первые обращения и уклонения и как бы просветы от Истории к философии, чтобы в этом был для людей и залог того, что они не всегда будут оставаться в пучинах Истории, и чтобы тогда, когда мы дойдем до дела разума, все было более подготовлено.
При помощи такого рода Естественной Истории (какую мы описываем) мы считаем возможным создать надежный и удобный доступ к природе и доставить разуму доброкачественный и хорошо подготовленный материал.
После того как мы и разум укрепили самыми надежными средствами помощи и поддержки и со строжайшим отбором составили правильный строй божественных дел, не остается, казалось бы, ничего иного, как только приступить к самой философии. Однако в деле столь трудном и рискованном необходимо еще предпослать кое-что, отчасти для поучения, отчасти ради непосредственных применений.
Первое здесь – это дать примеры исследования и нахождения согласно нашему правилу и методу, представленные на некоторых предметах; выбирая преимущественно такие предметы, которые и представляли бы наибольшую важность среди всего, что подлежит исследованию, и были бы наиболее различны между собой, чтобы ни в одной области не отсутствовал пример.
Мы говорим не о тех примерах, которые присоединяются для пояснения к каждому предписанию и правилу (ибо такие примеры мы в изобилии дали во второй части сочинения); мы понимаем под ним настоящие типы и образцы, которые должны на известных предметах, и притом разнообразных и значительных, поставить как бы перед глазами все движение мысли и весь непрерывный ход и порядок нахождения.
Здесь нам приходит на ум, что в математике при наличии прибора доказательство получается легким и наглядным; без этого удобства, напротив, все представляется запутанным и более сложным, чем оно есть на самом деле. Итак, примерам этого рода мы уделяем четвертую часть нашего сочинения, которая в сущности есть не что иное, как обращенное к частному и развернутое применение второй части.
Человек, слуга и истолкователь Природы, столько совершает и понимает, сколько постиг в порядке Природы делом или размышлением, и свыше этого он не знает и не может.
Голая рука и предоставленный самому себе разум не имеют большой силы. Дело совершается орудиями и вспоможениями, которые нужны не меньше разуму, чем руке. И как орудия руки дают или направляют движение, так и умственные орудия дают разуму указания или предостерегают его.
Знание и способность человека совпадают, ибо незнание причины устраняет результат. Природа побеждается только подчинением ей, и то, что в созерцании представляется причиной, в действии представляется правилом.
В действии человек не может ничего другого, как только соединять и разъединять тела природы. Остальное природа совершает внутри себя.
Изучению природы предаются в своих делах механики, математики, врачи, алхимики и маги, но при данном положении вещей успехи слабы и попытки незначительны.
Было бы безумным и в себе противоречивым ожидать, что будет сделано то, чего до сих пор никогда не было, иначе как средствами, никогда доселе не испытанными.
Мы видим в книгах и в предметах многочисленные порождения ума и руки. Но все это разнообразие заключается в дальнейшем изощрении и в развитии немногих уже известных вещей, а не в числе аксиом.
Даже произведенными уже делами люди обязаны больше случаю и опыту, чем наукам. Ибо науки, коими мы теперь обладаем, суть не что иное, как некое сочетание уже известных вещей, а не пути открытия и указания новых дел.
Истинная причина и корень всех зол в науках лежит в одном: в том, что мы обманчиво поражаемся силами человеческого ума, возносим их и не ищем для них истинной помощи.
Тонкость природы во много раз превосходит тонкость чувств и разума, так что все эти прекрасные созерцания, размышления, толкования – бессмысленная вещь, только нет того, кто бы это видел.
Как науки, которые теперь имеются, бесполезны для новых открытий, так и логика, которая теперь имеется, бесполезна для открытия наук.
Логика, которой теперь пользуются, скорее служит укреплению и сохранению ошибок, имеющих свое основание в общепринятых понятиях, чем отысканию истины. Поэтому она более вредна, чем полезна.
Силлогизм не приложим к основам науки, он бесплодно прилагаем к средним аксиомам, так как далек от тонкости совершенства природы. Поэтому он подчиняет себе мнения, а не предметы.
Силлогизмы состоят из предложений, предложения из слов, а слова суть знаки понятий. Поэтому, если сами понятия, составляя основу всего, спутанны и необдуманно отвлечены от вещей, то нет ничего прочного в том, что построено на них. Поэтому единственная надежда – в истинной индукции.
В понятиях нет ничего здравого, ни в логике, ни в физике. Субстанция, Качество, Действие, Страдание, даже Бытие не являются хорошими понятиями. Еще менее того – понятия Тяжелого, Легкого, Густого, Разреженного, Влажного, Сухого, Порождения, Разложения, Притяжения, Отталкивания, Элемента, Материи, формы и прочее такого же рода. Все они вымышлены и плохо определены.
Понятия низших видов – Человек, Собака, Голубь – и непосредственных восприятий чувства – Жар, Холод, Белое, Черное – не обманывают нас заметно, но и они иногда становятся спутанными из-за текучести материи и смешения вещей. Остальные же понятия, которыми люди до сих пор пользуются, суть уклонения, должным методом не отвлеченные от вещей и не выведенные из них.
Есть четыре вида призраков, которые осаждают умы людей 62. Для того чтобы изучить их, мы дали им названия. Назовем первый вид призраков Призраками Рода, второй – Призраками Пещеры, третий – Призраками Рынка и четвертый – Призраками Театра.
Построение понятий и аксиом через истинную индукцию есть несомненно подлинное средство для того, чтобы отвратить и удалить Призраки. Но и перечисление Призраков многому служит. Учение о Призраках представляет собой то же для Истолкования Природы, что и учение об опровержении софизмов – для общепринятой логики.
Призраки Рода находят основание в самой природе человека, в племени или самом роде людей. Ибо ложно утверждать, что чувство человека есть мера Вещей. Наоборот, все восприятия как чувства, так и ума относятся к человеку, а не к миру. Ум человека уподобляется неровному зеркалу, которое, примешивая к природе вещей свою природу, отражает вещи в искривленном и обезображенном виде.
Призраки Пещеры суть заблуждения отдельного человека. Ведь у каждого, помимо ошибок, свойственных роду человеческому, есть своя особая пещера, которая разбивает и искажает свет природы. Происходит это или от особых прирожденных свойств каждого, или от воспитания и бесед с другими, или от чтения книг и от авторитетов, перед какими кто преклоняется, или вследствие разницы во впечатлениях, зависящей от того, получают ли их души предрасположенные или души уравновешенные и спокойные, или по другим причинам. Так что дух человека, смотря по тому, как он расположен у отдельных людей, есть вещь различная и совершенно неустойчивая и как бы случайная. Вот почему Гераклит правильно сказал, что люди ищут знаний в малых мирах, а не в большом или общем мире.
Существуют еще Призраки, которые проистекают как бы из взаимной связанности и сообщества людей. Эти Призраки мы называем, имея в виду порождающее их общение и сотоварищество людей, Призраками Рынка. Люди объединяются речью. Слова же устанавливаются сообразно разумению толпы. Поэтому плохое и нелепое установление слов удивительным образом осаждает разум. Определения и разъяснения, которыми привыкли вооружаться и охранять себя ученые люди, никоим образом не помогают делу. Слова прямо насилуют разум, смешивают все и ведут людей к пустым и бесчисленным спорам и толкованиям.
Существуют, наконец, Призраки, которые вселились в души людей из разных догматов философии, а также из превратных законов доказательств. Их мы называем Призраками Театра, ибо мы считаем, что, сколько есть принятых и изобретенных философских систем, столько поставлено и сыграно комедий, представляющих вымышленные и искусственные миры. Мы говорим это не только о философских системах, которые существуют сейчас или существовали некогда, так как сказки такого рода могли бы быть сложены и составлены во множестве; ведь вообще у весьма различных ошибок бывают почти одни и те же причины. При этом мы разумеем здесь не только общие философские учения, но и многочисленные начала и аксиомы наук, которые получили силу вследствие предания, веры, небрежения. Но я должен распространенно сказать о каждом из этих родов заблуждений в отдельности, чтобы предостеречь разум человека.

Человеческий разум по своей склонности легко предполагает в вещах больше порядка и единообразия, чем их находит. И в то время как многое в природе единично и совершенно не имеет себе подобия, он придумывает параллели, соответствия и отношения, которых нет. Отсюда выдумка о том, что в небесах все движется по совершенным кругам. Спирали же и драконы совершенно отвергнуты, если не считать названий. Отсюда вводится элемент огня со своим кругом для того, чтобы составить четырехугольник вместе с остальными тремя элементами, которые доступны чувству. Произвольно вкладывается в то, что зовется элементами, мера прогрессии один на десять для определения степени разреженности и тому подобные бредни. Эти бесполезные утверждения имеют место не только в философских учениях, по и в простых понятиях.
Разум человека все привлекает для поддержки и согласия с тем, что он однажды принял, – потому ли, что это предмет общей веры или потому, что это ему нравится. Какова бы ни была сила и число обстоятельств, свидетельствующих о противном, разум или не замечает их, или пренебрегает ими, или отводит и отвергает их посредством различений – с большим и пагубным предубеждением, – чтобы достоверность тех прежних заключений осталась ненарушенной. И потому правильно ответил тот, который, когда ему показали повешенные в храме изображения спасшихся принесением обета от опасного кораблекрушения, и при этом добивались ответа, признает ли теперь он могущество богов, – спросил в свою очередь: «А где изображения тех, кто погиб после того как принес обет?» Таково основание почти всех суеверий – в астрологии, в сновидениях, в предзнаменованиях, в божественных определениях и тому подобном. Люди, услаждающие себя подобного рода суетой, отмечают то событие, которое исполнилось, и без внимания проходят мимо того, которое обмануло, хотя последнее бывает гораздо чаще. Еще глубже проникает это зло в философию и в науки. В них то, что раз признано, заражает и подчиняет себе остальное, хотя бы последнее было значительно лучше и тверже. Помимо того, если бы даже и не имела места эта указанная нами пристрастность и суетность, все же уму человеческому постоянно свойственно то заблуждение, что он более поддается положительным доводам, чем отрицательным, тогда как по справедливости он должен был бы одинаково относиться к тем и другим; даже более того: в построении всех истинных аксиом большая сила – у отрицательного довода.
Уклонений и произвола не меньше в построении аксиом, чем в образовании понятий, даже и в тех началах, которые зависят от простой индукции. И еще больше этого в аксиомах и в низших предложениях, которые выводятся посредством силлогизма.
То, что до сих пор открыто науками, лежит почти у самой поверхности обычных понятий. Для того чтобы проникнуть в глубь и в даль природы, необходимо более верным и осторожным путем отвлекать от вещей как понятия, так и аксиомы, и вообще необходима лучшая и более надежная работа разума.
Два пути существуют и могут существовать для отыскания и открытия истины. Один воспаряет от ощущений и частностей к наиболее общим аксиомам и, идя от этих оснований и их непоколебимой истинности, обсуждает и открывает средние аксиомы. Этим путем и пользуются ныне. Другой же путь выводит аксиомы из ощущений и частностей поднимаясь непрерывно и постепенно, пока наконец не приходит к наиболее общим аксиомам. Это путь истинный, но не испытанный.
Разум, предоставленный самому себе, вступает на тот же путь, на какой ведут правила логики, а именно – на первый. Ибо дух стремится подняться к наиболее общему, чтобы там успокоиться, и скоро устает от опыта. Но это зло еще увеличила диалектика своими пышными диспутами.
Разум, предоставленный самому себе, если это ум трезвый и терпеливый и упорный (особенно если ему не мешают усвоенные ранее учения), пытается отчасти идти по второму, истинному пути, но с малым успехом. Ибо разум, если им не управляют и не помогают ему, бессилен и вовсе неспособен преодолеть темноту вещей.
Оба эти пути исходят из ощущений и частностей и завершаются в высших общностях. Но различие их неизмеримо. Ибо один лишь бегло касается опыта и частностей, другой надлежащим образом задерживается на них. Один сразу же устанавливает некие общности, отвлеченные и бесполезные, другой постепенно поднимается к тому, что действительно более близко природе.
Немалое различие существует между призраками человеческого ума и идеями Божественного разума, то есть между пустыми мнениями и истинными признаками и подлинными чертами созданий природы, как они обнаруживаются.
Никоим образом не может быть, чтобы аксиомы, установленные рассуждением, были пригодны для открытия новых дел, ибо тонкость Природы во много раз превосходит тонкость рассуждений. Но аксиомы, отвлеченные должным образом из частностей, в свою очередь, легко указывают и определяют новые частности и таким путем делают науки действенными.
Аксиомы, которыми ныне пользуются, проистекали из скудного и простого опыта и немногих частностей, которые обычно встречаются, и созданы примерно по их объему и протяжению. Поэтому нечего удивляться, если эти аксиомы не ведут к новым частностям.
Если же открывается пример, который ранее не был известен, аксиому спасают посредством какого-либо прихотливого различения, между тем как истиннее было бы исправить самую аксиому.
Познание, которое мы обычно применяем в изучении Природы, мы будем для целей обучения называть Предвосхищением Природы, потому что оно поспешно и незрело. Познание же, которое должным образом извлекаем из Вещей, мы будем называть Истолкованием Природы.
Предвосхищения составляют достаточно твердое основание для согласия. Ведь если люди станут безумствовать по одному образу и форме, они достаточно хорошо могут прийти к согласию между собой.
Для достижения согласия Предвосхищения даже много сильнее, чем Истолкования, ибо, почерпнутые из немногих примеров и притом из тех, которые чаще всего встречаются, они тотчас захватывают разум и наполняют фантазию, тогда как, напротив, Истолкования, почерпнутые из разнообразных и далеко рассеянных вещей, не могут сразу пронизать наш разум. Поэтому они, для обычных мнений, должны казаться странными и непонятными, как бы подобными таинствам веры.
Пользование Предвосхищениями и диалектикой уместно в науках, основанных на мнениях и воззрениях, потому что им нужно достигнуть согласия, а не знания Вещей.
Если бы умы всех времен сошлись и соединились и сочетали бы свою работу, то Предвосхищения все же не могли бы повести науки далеко вперед, ибо коренные ошибки, сделанные при первых усилиях ума, не излечиваются превосходством последующих действий и лекарств.
Тщетно ожидать большого прибавления в науках от введения и прививки нового к старому. Должно быть совершено обновление до последних основ, если мы не хотим вечно вращаться в кругу с самым ничтожным движением вперед.
Честь старых, да и всех вообще авторов остается нерушимой, ибо производится сравнение не умственной способности или дарования, а путей познания. Я же исполняю здесь не дело судьи, а дело указующего.
Нельзя (скажем это открыто) из Предвосхищения (то есть разумения, коим обычно пользуются) вывести правильное суждение о нашем пути и о том, что этим путем найдено. Ибо не должно прибегать к суду того, что само подлежит суду.
Нелегко найти способ объяснить и передать то, что мы предлагаем. Ибо то, что ново в себе, будет понято только по аналогии со старым.
Борджиа сказал про поход французов в Италию, что они пришли с мелом в руках, чтобы отмечать себе пристанища, а не с оружием, чтобы силой проложить себе дорогу. Таков и наш способ: пусть наше учение постепенно проникает в души, способные и готовые его принять. Споры неуместны там, где мы расходимся в началах, в самих понятиях и даже в формах доказательств.
Нам остается единственный и простой путь передачи. Мы должны привести людей к самим частностям, к их рядам и сочетаниям. Пусть люди на время прикажут себе отречься от своих понятий и пусть начнут свыкаться с самими Вещами.
Рассуждения тех, кто проповедовал акаталепсию, и наш путь в истоках своих некоторым образом соответствуют друг другу. Однако в завершении они бесконечно разъединяются и противополагаются одно другому. Те просто утверждают, что ничто не может быть познано. Мы же утверждаем, что в природе тем путем, которым ныне пользуются, немного может быть познано. Те в дальнейшем рушат достоверность разума и чувств, мы же отыскиваем и доставляем им средства помощи.
Призраки и ложные понятия, которые уже захватили человеческий разум и глубоко в нем укрепились, не только так владеют умом людей, что затрудняют вход истине, но даже тогда, когда вход ей позволен и предоставлен, они снова преградят путь при самом обновлении наук и будут ему препятствовать, если только люди – предостереженные – не вооружатся против них, насколько возможно.
Наиболее заметный пример первого рода являет Аристотель, который своей Логикой испортил естественную философию, так как построил мир из категорий и приписал человеческой душе, благороднейшей субстанции, род устремления второго порядка; действие Плотности и Разреженности, посредством которых тела получают большие и меньшие размеры или протяженность, он определил безжизненным различением Действия и Способности; утверждал, что каждое тело имеет свое собственное единственное движение, если же тело участвует в другом движении, то источник этого движения находится в другом теле; и неисчислимо много другого приписал Природе – по своему произволу. Он всегда больше заботился о том, чтобы иметь на все ответ и словами высказать что-либо положительное, чем о внутренней истине вещей. Это обнаруживается наилучшим образом при сравнении его философии с другими философиями, которые славились у греков. Действительно, Гомеомерии – у Анаксагора, Атомы – у Левкиппа и Демокрита, Земля и Небо – у Парменида, Раздор и Дружба – у Эмпедокла, Растворение тел в безразличной природе огня и возвращение их к плотному состоянию – у Гераклита, – все это имеет в себе что-либо от естественной философии, напоминает о природе вещей, об опыте, о телах. В физике же Аристотеля нет ничего другого, кроме звучания диалектических слов. В своей метафизике он это вновь повторил под более торжественным названием, как будто желая разбирать вещи, а не слова. Пусть не смутит кого-либо то, что в его книгах о животных, в проблемах и в других его трактатах часто встречается обращение к опыту. Ибо его решение принято заранее и он не обратился к опыту, как должно, для установления своих мнений и аксиом; но, напротив, произвольно установив свои утверждения, он притягивает к своим мнениям искаженный опыт, как пленника. Так что в этом отношении его следует обвинить больше, чем его новых последователей (род схоластических философов), которые вовсе отказывались от опыта.
Эмпирическая школа философов выводит еще более нелепые и невежественные суждения, чем школа софистов или рационалистов, потому что эти суждения основаны не на свете обычных понятий (кои хотя и слабы и поверхностны, но все же некоторым образом всеобщи и относятся ко многому), но на узости и смутности немногих опытов. И вот, такая философия кажется вероятной и почти несомненной тем, кто ежедневно занимается такого рода опытами и развращает ими свое воображение; всем же остальным она кажется невероятной и пустой. Яркий пример этого являют химики и их учения. У других это вряд ли встречается теперь, разве только в философии Гильберта. Но пренебречь предосторожностью против такого рода философии не следует. Ибо я уже предчувствую и предсказываю, что если люди, побужденные нашими указаниями и распростившись с софистическими учениями, серьезно займутся опытом, то тогда, вследствие преждевременной и торопливой горячности разума и его стремления вознестись к общему и к началам Вещей, возможно возникнет большая опасность от философий этого рода. Это зло мы должны предупредить уже теперь.
Извращение философии, вызываемое примесью суеверия или теологии, идет еще дальше и приносит величайшее Зло философиям в целом и их частям. Ведь человеческий разум не менее подвержен впечатлениям от вымысла, чем впечатлениям от обычных понятий. Полемическая философия и софистики запутывают разум, другая же философия, полная вымыслов и как бы поэтическая, больше льстит ему. Ибо в людях не меньше честолюбия разума, чем честолюбия воли, особенно в глубоких и высоких дарованиях.
Яркий пример этого рода мы видим у Греков, преимущественно у Пифагора; но у него философия смешана с грубым и обременительным суеверием. Тоньше и опаснее это изложено у Платона и у его школы. Встречается оно и в частях других философий – там, где вводятся отвлеченные формы, конечные причины, первые причины, где очень часто опускаются средние причины и т. п. Этого надо как можно больше остерегаться. Апофеоз заблуждений есть злейшее дело, и поклонение суетному равносильно чуме разума. Однако, погрузившись в эту суету, некоторые из новых философов с величайшим легкомыслием дошли до того, что попытались основать естественную философию на первой главе Книги Бытия, на Книге Иова и на других священных писаниях. Они ищут мертвое среди живого. Эту суетность надо тем более сдерживать и подавлять, что из безрассудного смешения Божественного и человеческого выводится не только фантастическая философия, но и еретическая религия. Поэтому спасительно будет, если трезвый ум отдаст вере лишь то, что ей принадлежит.
Уже достаточно сказано о недостаточной достоверности философий, основанных либо на обычных понятиях, либо на немногочисленных опытах, либо на суеверии. Далее надо сказать о порочном материале созерцания, особенно в естественной философии. Разум человеческий отравляется рассмотрением того, что совершается в механических ремеслах, в которых тела чаще всего изменяются путем соединения или разделения; разум предполагает, будто нечто подобное совершается во всеобщей природе вещей. Отсюда возникла выдумка об элементах и их соединении для образования естественных тел. С другой стороны, если человек созерцает природу в ее свободном состоянии, он встречается с видами вещей, животных, растений, минералов. Отсюда он легко склоняется к заключению, что в природе существуют какие-то первичные формы Вещей, которые природа стремится воспроизвести, и что остальное разнообразие Вещей происходит из препятствий и отклонений, возникающих в процессе творчества природы, или из столкновений различных видов и из пересаживания одного вида в другой. Первое соображение породило для нас идею о первых элементарных качествах, второе о скрытых свойствах и специфических способностях. И то и другое – пустые созерцания, в которых душа успокаивается и отвращается от более твердого знания. Врачи, однако, дали нечто лучшее, говоря о вторичных состояниях и действиях вещей, как протяжение, отталкивание, разрежение, сгущение, расширение, сжимание, раздробление, созревание и т. п. Они преуспели бы больше, если бы двумя вымыслами (о которых я уже говорил) – простых качеств и специфических способностей – не портили того, что было ими намечено правильно относительно вторичных свойств их, сведенных к первым качествам и их тонким несоразмеримым смешениям; и если бы еще более усердным наблюдением довели их до качеств третьей и четвертой степени, вместо того чтобы преждевременно оборвать рассмотрение. Подобные способности (я не говорю те же самые) нужно искать не только в способах врачевания человеческого тела, но и в изменениях других тел природы.
Созерцания природы и тел в их простоте разбивают и расслабляют ум. Созерцания же Природы и тел в их сложности и формах оглушают и парализуют ум. Это более всего заметно в школе Левкиппа и Демокрита, если поставить ее рядом с другими философами. Ибо эта школа так погружена в части вещей, что пренебрегает их построением; другие же так ошеломлены пристальным рассматриванием построения вещей, что не проникают в простоту природы. Поэтому эти созерцания должны чередоваться и сменять друг друга с тем, чтобы разум сделался одновременно проницательным и восприимчивым, и чтобы избежать указанных нами опасностей и тех призраков, которые из них исходят.
Таковой должна быть осмотрительность в созерцаниях, чтобы обратить и удалить Призраки Пещеры, кои преимущественно происходят либо из наблюдения или избытка сопоставления и разделения, либо из склонности к временному, либо из обширности и ничтожности объектов. Вообще пусть каждый созерцающий природу вещей считает сомнительным то, что особенно сильно захватило и пленило его разум. Необходима большая предосторожность в случаях такого предпочтения, чтобы разум остался уравновешенным и чистым.
Но тягостнее всех – Призраки Рынка, которые проникали в разум вследствие помощи слов и имен. Люди верят, что их разум повелевает словами. Но бывает и так, что слова обращают свою силу против разума. Это сделало науки и философию софистическими и бездейственными. Большая же часть слов имеет своим источником обычное мнение и разделяет вещи по линиям, наиболее очевидным для разума толпы. Когда же более острый разум и более прилежное наблюдение хотят пересмотреть эти линии, чтобы они более соответствовали природе, слова становятся помехой. Отсюда и получается, что громкие и торжественные диспуты ученых часто превращаются в споры относительно слов и имен, а благоразумнее было бы (согласно обычаю и мудрости математиков) с них и начать для того, чтобы посредством определений привести их в порядок. Однако и такие определения не могут излечить это зло в природных и материальных вещах, ибо и сами определения состоят из слов, а слова рождают слова, так что было бы необходимо дойти до частных явлений, их рядов и порядка, как я скоро и скажу, когда перейду к способу и пути установления понятий и аксиом.
Призраки, которые навязываются разуму словами, бывают двух родов. Одни суть названия несуществующих вещей (ведь подобно тому как бывают вещи, у которых нет названия, потому что их не замечают, так бывают и названия, которые лишены вещей, потому что выражают вымысел); другие суть названия существующих вещей, но неясные, плохо определенные и необдуманно и необъективно отвлеченные от вещей. Понятия первого рода суть Судьба, Первое Движение, Круги Планет, элемент Огня и другие выдумки такого же рода, которые проистекают из пустых и ложных теорий. Этот род призраков отбрасывается легче, ибо для их искоренения достаточно постоянного опровержения и устаревания теорий.
Но другой род призраков сложен и глубоко сидит. Это тот, который происходит из плохих и невежественных абстракций. Для примера возьмем какое-либо слово! (хотя бы влажность) и посмотрим, согласуются ли между собою различные случаи, обозначаемые этим словом. Окажется, что это слово влажность есть не что иное, как смутное обозначение различных действий, которые не допускают никакого объединения или сведения. Оно обозначает и то, что легко распространяется вокруг другого тела; и то, что само по себе не имеет устойчивости; и то, что движется во все стороны; и то, что легко разделяется и рассеивается; и то, что легко соединяется и собирается; и то, что легко течет и приходит в движение; и то, что легко примыкает к другим телам и их увлажняет; и то, что легко обращается в жидкое или тает, если перед тем пребывало твердым. Поэтому, если возникает вопрос о применимости этого слова, то, взяв одно определение, получается, что пламя влажно, а взяв другое, – что воздух не влажен. При одном – мелкая пыль влажна, при другом – стекло влажно. И так становится вполне ясным, что это понятие необдуманно отвлечено только от воды и от обычных жидкостей без какой бы то ни было должной проверки.
Все же в словах имеют место различные степени негодности и ошибочности. Менее порочен ряд названий субстанций, особенно низшего вида и хорошо очерченных (так, понятия мел, глина – хороши, а понятие земля – дурно; более порочный род – действия, как производить, портить, изменять; наиболее порочный род – качества (исключая непосредственное восприятие чувств), как тяжелое, легкое, топкое, густое и т. д. Впрочем, в каждом роде одни понятия по необходимости должны быть немного лучше других, смотря по тому, как воспринимается человеческими чувствами множество вещей.
Призраки Театра не врождены и не проникают в разум тайно, а открыто передаются и воспринимаются из вымышленных теорий и из превратных законов доказательств. Однако пытаться опровергнуть их было бы решительно несогласно с тем, что сказано нами. Ведь, если мы не согласны ни относительно оснований, ни относительно доказательств, то невозможны никакие доводы к лучшему. Честь древних остается неизменной, у них ничего не отнимается, потому что вопрос касается только пути. Как говорится, хромой, идущий по дороге, опережает того, кто бежит без дороги. Очевидно и то, что чем более ловок и быстр тот, тем больше будут его блуждания.
Наш же путь открытия наук таков, что он немногое оставляет остроте и силе дарований, но почти уравнивает их. Подобно тому как для проведения прямой линии или описания совершенного круга много значит твердость, умелость и испытанность руки, если действовать только рукой, – мало или совсем ничего не значит, если пользоваться циркулем и линейкой; так обстоит и с нашим методом. Однако, хотя отдельные опровержения здесь не нужны, надо кое-что сказать о видах и классах этого рода теорий. Затем также и о внешних признаках их слабости и наконец о причинах такого злосчастного долгого и всеобщего согласия в заблуждении, чтобы приближение к истине было менее трудным и чтобы человеческий разум охотнее очистился и отказался от заблуждений.
Призраки Театра или Теорий многочисленны, и их может быть еще больше и когда-нибудь их, возможно, и будет больше. Если бы в течение многих веков умы людей не были заняты религией и теологией и если бы гражданские власти, особенно монархические, не противостояли этим новшествам, даже созерцательным, и, обращаясь к этим новшествам, люди не навлекали на себя опасность и ущерб для своего благосостояния, не только не получая награды, но еще и подвергаясь презрению и недоброжелательству, то, без сомнения, были бы введены еще многие философские и теоретические школы, подобные тем, которые некогда в большом разнообразии процветали у греков. Подобно тому, как могут быть измышлены многие предположения относительно явлений небесного эфира, точно так же, и в еще большей степени, могут быть образованы и построены разнообразные догматы относительно явлений философии. Вымыслам этого театра свойственно то, что бывает и в театрах поэтов, где рассказы, придуманные для сцены, более слажены и красивы и скорее способны удовлетворить желаниям каждого, нежели правдивые рассказы из истории. Содержание же философии вообще образуется путем выведения многого из немногого, или немногого из многого, так что в обоих случаях философия утверждается на слишком узкой основе опыта и естественной истории и выносит решения из меньшего, чем следует. Так, философы рационалистического толка выхватывают из опыта разнообразные и тривиальные факты, не познав их точно, не изучив и не взвесив их прилежно. Все остальное они возлагают на размышление и деятельность ума.
На разум человеческий больше всего действует то, что сразу и внезапно может его поразить; именно это обыкновенно возбуждает и заполняет воображение. Остальное же он незаметным образом преобразует, представляя его себе таким же, как и то немногое, что владеет его умом. Обращаться же к далеким и разнородным доводам, посредством которых аксиомы испытываются как бы на огне, ум вообще не склонен и не способен, пока этого не предпишут ему суровые законы и сильная власть.
Жаден разум человеческий. Он не может ни остановиться, ни пребывать в покое, а порывается все дальше. Но тщетно. Поэтому мысль не в состоянии охватить предел и конец мира, но всегда как бы по необходимости представляет что-либо существующим еще далее. Невозможно также мыслить, как вечность дошла до сегодняшнего дня. Ибо обычное мнение, различающее бесконечность в прошлом и бесконечность в будущем, никоим образом не состоятельно, так как отсюда следовало бы, что одна бесконечность больше другой и что бесконечность сокращается и склоняется к конечному. Из того же бессилия мысли проистекает ухищрение о постоянно делимых линиях. Это бессилие ума ведет к гораздо более вредным результатам в раскрытии причин, ибо, хотя наиболее общие начала в природе должны существовать так, как они были найдены, и в действительности не имеют причин, все же ум человеческий, не зная покоя, и здесь ищет более известного. И вот, стремясь к тому, что дальше, он падает к тому, что ближе к нему, а именно к конечным причинам, которые имеют своим источником скорее природу человека, нежели природу Вселенной, и, исходя из этого источника, удивительным образом исказили философию. Но легковесный и невежественный философ есть тот, кто ищет причины для всеобщего, в такой же степени как и тот, кто не стремится к познанию причин низших и подчиненных Вещей.
Человеческий разум не холодный свет, его питают воля и чувства; а это порождает желательное каждому в науке. Человек скорее верит в истинность того, что предпочитает. Он отвергает трудное, потому что нет терпения расследовать; трезвое, – ибо оно угнетает надежду; высшее в природе – из-за суеверия; свет опыта – из-за надменности и презрения к нему, чтобы не оказалось, что ум погружается в низменное и непрочное; парадоксы – из-за общепринятого мнения. Бесконечным числом способов, иногда незаметных, чувство пятнает и портит разум.
Но в наибольшей степени помехи и ошибки человеческого ума происходят от косности, несостоятельности и обмана чувств, ибо то, что возбуждает чувства, предпочитается тому, что сразу чувства не возбуждает, хотя бы это последнее и было лучше. Поэтому созерцание прекращается, когда прекращается взгляд, так что наблюдение невидимых вещей оказывается недостаточным или отсутствует вовсе. Поэтому все движение духов, заключенных в осязаемых телах, остается скрытым и недоступным людям. Подобным же образом остаются скрытыми более тонкие перемещения частиц в твердых телах – то, что принято обычно называть изменением, тогда как это на самом деле движение мельчайших частиц. Между тем без исследования и выяснения этих двух вещей, о которых мы сказали, ничего значительного нельзя достигнуть в природе в отношении практики. Далее, и сама природа воздуха и всех тел, которые превосходят воздух тонкостью (а их много), почти неизвестна. Чувство само по себе слабо и заблуждается, и немногого стоят орудия для расширения и обострения чувств. Всего вернее Истолкование Природы достигается посредством наблюдений и соответствующих, целесообразно поставленных опытов. Здесь чувство судит об опыте, опыт судит о природе и о самой Вещи.
Человеческий ум по природе своей устремляется к отвлеченному и текучее мыслит, как постоянное. Лучше рассекать природу на части, чем отвлекаться от нее. Это и делала школа Демокрита, которая больше чем другие проникла в природу. Следует больше изучать материю, ее внутреннее состояние и изменение состояния, чистое действие и закон действия или движения, ибо формы суть выдумки человеческой души, если только не называть формами эти законы действия.
Таковы те призраки, которые мы называем Призраками Рода. Они происходят или из единообразия субстанции человеческого духа, или из того, что дух занят чем-либо другим, или из его ограниченности, или из неустанного его движения, или из внушения страстей, или из неспособности чувств, или из способа восприятия.
Призраки Пещеры происходят из присущих каждому свойств как души, так и тела, а также из воспитания, из привычек и случайностей. Хотя этот род призраков разнообразен и многочислен, но мы из него покажем то, что требует больше всего осторожности, что больше всего способно совращать и загрязнять ум.
Люди любят или те частные науки и созерцания, авторами и изобретателями которых они считают себя, или те, в которые они вложили больше всего труда и к которым они больше всего привыкли. Если люди такого рода посвящают себя философии и общим созерцаниям, то под воздействием своих предшествующих замыслов они искажают и портят их. Это больше всего заметно в Аристотеле, который свою натуральную философию совершенно предал своей логике и тем сделал ее спорной и почти бесполезной. Химики также основали из немногих опытов в лаборатории свою фактическую и ограниченную философию. Более того, Гильберт, после усердных упражнений в изучении магнита, тотчас придумал философию, соответствующую тому, что составляло для него преобладающий интерес.
Самое большое и как бы коренное различие умов в отношении философии и наук состоит в следующем. Одни умы более сильны и пригодны для того, чтобы замечать различия в вещах, другие – для того, чтобы замечать сходство вещей. Твердые и острые умы могут сосредоточить свои созерцания, задерживаясь и останавливаясь на каждой тонкости различий. А умы возвышенные и подвижные распознают и сопоставляют тончайшие и общие подобия вещей. Но и те и другие умы легко заходят слишком далеко в погоне либо за подразделениями вещей, либо за тенями.
Одни умы склонны к почитанию древности, другие охвачены любовью к восприятию нового. Но немногие могут соблюсти такую меру, чтобы и не отбрасывать то, что правильно положено древними, и не пренебречь тем, что правильно принесено новыми. Это приносит большой ущерб философии и наукам, ибо это скорее следствие увлечения древним и новым, а не суждения о них. Истину же надо искать не в удачливости какого-либо времени, которая непостоянна, а в свете опыта природы, который вечен. И потому эти влечения должны быть устранены и следует смотреть за тем, чтобы они не подчинили себе ум.
Науки, которые у нас имеются, почти все имеют источником греков. Того, что прибавили римские, арабские или новейшие писатели, не много, и оно не большого значения; да и каково бы оно ни было, оно построено на основе тех наук, которые открыли греки. Но мудрость греков была ораторская и расточалась в спорах, а этот род искания в наибольшей степени противен истине. Поэтому название софистов, которое те, кто хотел считаться философами, пренебрежительно прилагали к древним риторам – Горгию, Протагору, Гиппию, Полу, – подходит ко всему роду – к Платону, Аристотелю, Зенону, Эпикуру, Теофрасту и к их преемникам Хризиппу, Карнеаду и остальным. Разница была лишь в том, что первый род софистов был бродячий и наемный, они проходили по городам, выставляли напоказ свою мудрость и требовали платы; другой же род софистов был более важен и благороден, ибо он состоял из тех, у кого была постоянная оседлость, кто открывал школы и даром поучал своей философии. Но оба эти рода, хотя и неодинаковые в других отношениях, состояли из ораторов. Они низводили дело к спорам и строили и отстаивали некие школы и направления в философии, так что их учения были почти «слова праздных стариков для невежественных юношей», как неплохо пошутил Дионисий над Платоном. Но более древние из греков – Эмпедокл, Анаксагор, Левкипп, Демокрит, Парменид, Гераклит, Ксенофан, Филолай и остальные (Пифагора мы не касаемся как основоположника суеверия), насколько мы знаем, не открывали школ, но с большей сдержанностью, строгостью и простотой, то есть с меньшим самомнением и хвастовством, отдавались отысканию истины. И потому-то они, как мы полагаем, достигли большего. Только труды их с течением времени были вытеснены теми легковесными философами, которые больше соответствуют и более угодны обычному пониманию и вкусу. Время, подобно реке, доносит до нас более легкое и раздутое, поглощая более тяжелое и твердое. Но и эти философы не были вполне свободны от национального недостатка: они слишком склонялись к тщеславию и суетности основания школы и снискания славы в народе. Нельзя надеяться на отыскание истины, когда склоняются к суетностям этого рода. И не должно упускать из виду известное суждение или скорее пророчество египетского жреца о греках: «Они всегда были мальчиками и не владели ни древностью науки, ни наукой древности». И действительно, у них была та детская черта, что они были скоры на болтовню, но не могли создавать. Их мудрость представляется богатой словами, но бесплодной в делах. Итак, признаки для суждения о той философии, которой ныне пользуются, получаемые на основании ее начал и происхождения, неблагоприятны.
Те признаки, которые могут быть почерпнуты из природы времени и века, немногим лучше почерпнутых из природы места и народа. Ибо в тот век знание было слабым и ограниченным как по времени, так и по месту, а это хуже всего для тех, кто все возлагает на опыт. У греков не было тысячелетней истории, которая была бы достойна имени истории, а только сказки и молва древности. Они знали только малую часть стран и областей мира и без различения называли всех живущих на севере скифами, а всех живущих на западе, – кельтами. В Африке они ничего не знали дальше ближайшей части Эфиопии, в Азии ничего дальше Ганга. Тем более ничего они не знали про области Нового Света, хотя бы по слуху или по какой-нибудь твердой и определенной молве. Мало того, многие климаты и зоны, в которых живут и дышат бесчисленные народы, были ими объявлены необитаемыми; наконец странствия Демокрита, Платона, Пифагора, отнюдь не дальние, а скорее пригородные, прославлялись ими как что-то великое. В наше же время становятся известными многие части Нового Света и самые отдаленные части Старого Света и до бесконечности разрослась груда опытов. Поэтому, если мы, подобно астрологам, будем брать признаки из времени происхождения или рождения этих философий, то ничего значительного для них, по-видимому, не найдем.
Среди признаков нет более верного и ясного, чем принесенные плоды. Ибо плоды и практические изобретения суть как бы поручители и свидетели истинности философий. И вот из всех философий греков и из частных наук, происходящих из этих философий, на протяжении стольких лет едва ли можно привести хотя бы один опыт, который облегчал бы и улучшал положение людей и который действительно можно было бы приписать умозрениям и учениям философии. Цельз прямодушно и благоразумно признает это, говоря, что в медицине сначала найдены опыты, а потом люди стали рассуждать о них, искать и приписывать им причины, и не бывало наоборот, чтобы из философии и из самого знания причин открывали и черпали опыты. Поэтому неудивительно, что у египтян, которые наделяли божественностью и святостью изобретателей вещей, больше было изображений неразумных животных, чем людей, ибо неразумные животные открыли многое посредством естественных побуждений, а люди своими речами и рассуждениями произвели мало или ничего не произвели.
Еще большее зло происходит от того, что созерцаются и исследуются покоящиеся основания вещей, из которых, а не движущие, посредством которых происходят вещи. Ибо там речь идет о словах, здесь – о действиях. Ничего не стоят те обычные различения движения, которые известны в общепринятой философии природы, – порождение, вырождение, увеличение, уменьшение, изменение и перемещение. В самом деле они означают следующее. Если тело не изменяется ни в чем другом, но сдвинуто с места, то это перемещение. Если оно остается на своем месте и в своем виде, но меняет состояние, то это изменение. Если же при изменении сама масса и количество тела не остаются теми же, то это движение увеличения или уменьшения. Если же тела меняются настолько, что меняется их самый вид и сущность и они переходят в другие тела, то это есть порождение и вырождение. Но все это вполне вульгарно и никоим образом не проникает в природу, ибо это только меры и периоды, а не виды движения. Они показывают лишь насколько, а не каким образом или из какого источника. Они ничего не указывают ни в отношении устремления тел, ни в отношении продвижения их частей, а только когда движение представляет чувству вещь резко иной, чем она была, устанавливают свои разграничения. А когда эти философы хотят объявить что-либо о причинах движений и на основании этого установить их разделение, они с величайшей беспечностью вводят различие между естественным и насильственным движением. Это различие также всецело относится к вульгарным понятиям, потому что всякое насильственное движение есть также естественная вещь: внешнее действие заставляет природу вещи действовать иным образом, нежели раньше.
Но если бы кто, отбросив все это, заметил, например, что в телах есть стремление ко взаимному соприкосновению, которое не допускает разрыва и разобщения единства Природы и образования пустоты; или сказал бы, что в телах есть стремление к возвращению в свои естественные размеры и протяжения, так что при сжатии или расширении они готовы тотчас возвратиться в свой прежний объем и протяженность; или сказал бы, что в телах есть стремление к соединению с массой той природы, а именно в плотных – к соединению с земным шаром, тонких и разреженных – с окружностью неба, то указал бы на движение физического рода. А те перечисленные выше движения являются логическими и схоластическими, как это и становится очевидным из этого сравнения.
Не меньшее зло состоит и в том, что в их философии и созерцаниях труд направлен на исследование начал вещей и последних оснований природы, в то время как вся польза и пригодность практики заключается в открытии средних истин. Отсюда и получается, что люди продолжают свою абстракцию от природы до тех пор, пока не приходят к потенциальной, бесформенной материи и не перестают рассекать природу до тех пор, пока не приходят к атому. Если бы они даже были истинны, то немногим могли бы содействовать благосостоянию людей.
Надо также предостеречь разум против той неумеренности, с которой философы выражают свое согласие или несогласие о чем-либо. Ибо такого рода неумеренность явно укрепляет Призраки и как бы их увековечивает, так что не остается и доступа для их ниспровержения. Существуют две ошибочные крайности. В одну впадают те, которые легко приходят к окончательным утверждениям и делают науки докторальными и догматическими. В другую – те, кто ввел акаталепсию и смутные расплывчатые умозрения. Ошибка первого рода подавляет разум, ошибка второго рода ослабляет его. Так, философия Аристотеля уничтожила полемическими опровержениями остальные философии, наподобие того, как поступают оттоманские султаны со своими братьями, и обо всем вынесла решение. Она сама заново ставит вопросы, по своему усмотрению разрешает их, так что все оказывается несомненным и определенным. Это сохраняет силу и находит применение и у ее последователей.
Школа же Платона ввела Акаталепсию сначала как бы для забавы и насмешки, из ненависти к старым софистам Протагору, Гиппию и остальным, которые больше всего боялись показаться сомневающимися в чем-либо. Новая же Академия возвела Акаталепсию в догму и открыто провозгласила ее. Хотя это более почтенно, чем выносить произвольные решения, ибо они сами про себя говорили, что они, в отличие от Пиррона и Ефектиков, не отвергают исследование, а следуют за тем, что представляется вероятным, правда, не считая ничего истинным; все же человеческая душа, раз она отчаялась найти истину, становится менее деятельной. Отсюда получается, что люди более склонны к занимательным спорам и разговорам и к блужданию от одной вещи к другой, чем к строгому исследованию. Но, как мы уже вначале сказали и постоянно говорим, не следует лишать значения человеческий разум и чувства, как бы слабы они ни были, и оказывать им помощь.
Итак, мы сказали об отдельных видах Призраков и об их проявлениях. Все они должны быть опровергнуты и отброшены твердым и торжественным решением, и разум должен быть совершенно освобожден и очищен от них. Пусть вход в царство человека, основанное на науках, будет почти таким же, как вход в Царство Небесное, куда никому не дано войти, не уподобившись детям.
Порочные же доказательства суть как бы защита и прикрытие Призраков. Те доказательства, которые мы имеем в диалектике, сводятся почти к тому, что отдают и подчиняют мир человеческим размышлениям, а размышления – словам. Между тем доказательства по силе своей сами суть философии и науки. Ибо каковы они – правильно или плохо построены, – таковы и философия и созерцания, которые за ними следуют. Ложны и невежественны те доказательства, которыми мы пользуемся на том общем пути, что ведет от Вещей и чувств к аксиомам и заключениям. Этот путь состоит из четырех частей и имеет столько же пороков. Во-первых, порочны впечатления самого чувства, ибо чувство и обманывает и вводит в заблуждение, должно заменить то, что вводит в заблуждение, и исправить то, что обманывает. Во-вторых, понятия плохо отвлечены от впечатлений чувств, неопределенны и спутанны, тогда как должны быть определенными и хорошо разграниченными. В-третьих, плоха та индукция, которая заключает об основах наук посредством простого перечисления, не привлекая исключений и разложений, или разделений, которых требует Природа. Наконец матерь заблуждений и бедствие всех наук есть тот способ открытия и проверки, когда сначала строятся самые общие основания, а потом к ним приспособляются и посредством их проверяются средние аксиомы. Но об этом, чего мы теперь касаемся мимоходом, мы будем говорить распространеннее, когда, совершенно очистив и исцелив ум, мы покажем истинный путь истолкования природы.
Самое лучшее из всех доказательств есть опыт, если только он остается в пределах самого предмета испытания. Ибо, если он переносится к другому, что считается сходным, и это перенесение не производится должным образом, то опыт становится обманчивым. Но тот способ пользования опытом, который люди теперь применяют, слеп и бессмыслен. И потому, что они бродят и блуждают без всякой верной дороги и руководствуются только теми вещами, которые попадаются навстречу, они обращаются ко многому, но мало подвигаются вперед. Порою они сильно стремятся, порою рассеиваются; и всегда находят предмет для дальнейших поисков. Можно сказать, что люди легкомысленно и словно забавляясь производят испытания, слегка изменяя уже известные опыты; и если дело не удается, они пресыщаются и оставляют попытку. Но если даже они принимаются за опыты более вдумчиво, с большим постоянством и трудолюбием, они вкладывают свою работу в какой-либо один опыт, например Гильберт – в магнит, алхимики – в золото. Такой образ действий людей и невежествен и беспомощен. Никто не отыщет удачно природу Вещи в самой Вещи, изыскание должно быть расширено до более общего.
Кое-что принесла деятельность алхимиков, но как бы случайно и мимоходом или из некоторого видоизменения опытов (как обычно делают механики), а не из какой-либо теории или науки. Ибо та теория, которую они измыслили, больше вносит путаницу в опыты, чем помогает им. Также и те, кто погрузились в так называемую естественную магию, открыли немногое, да она и легковесна и близка к плутовству.
Как религия предписывает, чтобы вера обнаруживалась в делах, так то же самое наилучшим образом применимо и к философии – судить о ней нужно по плодам и считать суетной ту, которая бесплодна, особенно если вместо плодов винограда и оливы она приносит шипы и чертополох споров и препирательств.
Признаки должно также брать из роста и развития философии и наук. Ибо то, что основано на природе, растет и увеличивается, а то, что на мнении, – меняется, но не растет. Поэтому, если бы эти учения не были подобны растениям, оторванным от своих корней, а держались бы у древа природы и питались бы от него, то никак не случилось бы то, что мы видим совершающимся уже в течение двух тысячелетий: то, что науки не выходят из своей колеи, остаются почти в том же состоянии и не получают заметного увеличения; они даже более процветали у первых создателей, а затем пришли в упадок. В механических же науках, основание которых – природа и свет опыта, мы видим, происходит обратное. Механические науки (с тех пор как они привлекли к себе внимание), как бы исполненные некоего дыхания, постоянно растут и увеличиваются. Сначала они грубы, затем пристойны, потом изощренны и постоянно возрастают.
Должно рассмотреть еще один признак, если только здесь уместно название признака, ибо это скорее свидетельство, притом самое сильное из всех свидетельств. Это – собственное признание сочинителей, за которыми люди ныне следуют. Ведь даже те, кто с такой твердой уверенностью судят о вещах, все же обращаются к жалобам на тонкость природы, смутность вещей и слабость человеческого разума, когда по временам приходят в себя. И если бы это делалось попросту, то могло бы одних, более боязливых, отвратить от дальнейших изысканий, а других, более смелых и более бодрых разумом, побудить и вдохновить к дальнейшему движению вперед. Однако они не довольствуются признанием этого для себя, но ставят вне пределов возможного, что было не познано или не затронуто ими или их учителями, и как бы на основе своей науки объявляют, что это невозможно познать или совершить. Так они с величайшей надменностью и завистью превращают слабость своих открытий в клевету против самой природы и в упадок духа у всех других. Отсюда и получилась школа Новой Академии, которая открыто провозгласила невозможность познания и приговорила людей к вечному мраку. Отсюда и мнение, что формы или истинные различия вещей, которые в действительности суть законы чистого действия, открыть невозможно и что они лежат за пределами человеческого. Отсюда и эти суждения в области действия и практики: что тепло солнца совершенно отличается от тепла огня, то есть что не следует людям думать, будто с помощью огня можно вывести или образовать что-либо подобное тому, что происходит в природе. Отсюда и это суждение: только составление есть работа человека, а смешивание – работа единой природы, то есть люди не должны надеяться посредством науки произвести или преобразовать какое-либо из тел природы. Итак, это свидетельство легко убедит людей в том, что им не следует соединять свою судьбу и труды с учениями, которые не только безнадежны, но и обречены на безнадежность.
Нельзя оставить без внимания и тот признак, что среди философов некогда было столько противоречий и такое разнообразие самых школ. Это достаточно показывает, что дорога от чувств к разуму не была достаточно надежна, так как один и тот же предмет философии (а именно – природа вещей) был подвергнут столь смутным и многообразным блужданиям. И хотя в настоящее время разногласия и противоположности учений относительно самих начал и систем философии в большей части уже угасли, однако еще остаются бесчисленные вопросы и споры относительно отдельных частей философии. А это ясно доказывает, что ни в самих философиях, ни в способе доказательств нет ничего верного или здравого.
Люди полагают, что философия Аристотеля во всяком случае принесла большее единогласие, ибо после того, как она появилась, более древние философии прекратились и отмерли, а в те времена, которые за нею последовали, не было открыто ничего лучшего; так что эта философия столь хорошо построена и обоснована, что покорила себе и прошедшее и будущее время. Но, во-первых, ложно то, что люди думают о прекращении древних философий после издания трудов Аристотеля. Еще долго после того, до самых времен Цицерона и до последовавших за ним веков, существовали труды древних философов. Но позднее, когда по причине нашествия варваров на Римскую империю человеческая наука потерпела как бы кораблекрушение, тогда-то философии Аристотеля и Платона были сохранены потоком времени, как доски из более легкого и менее прочного материала. Обманулись люди и относительно единогласия, если рассмотреть дело острее. Ибо истинное единогласие состоит в совпадении свободных суждений после того, как вопрос исследован. Но величайшее большинство тех, кто пришли к согласию с философией Аристотеля, подчинилось ей по причине составленного заранее решения и авторитета других. Это скорее послушание и подчинение, чем согласие. Но если бы даже это было истинное и широкое согласие, то согласие не только не должно считаться надежным авторитетом, а, наоборот, служит сильным доводом в пользу противного мнения. Общее согласие – самое дурное предзнаменование в делах разума, исключая дела божественные и политические, где есть право подачи голоса. Ибо большинству нравится только то, что поражает воображение и охватывает ум узлом обычных понятий, как сказано выше. Поэтому отлично подходит к делам разума то, что Фокион говорил о нравах: «Люди, если множество людей соглашается с ними или выносит одобрение им, должны тотчас проверять себя, в чем они ошиблись или согрешили». Этот признак принадлежит к самым неблагоприятным. Итак, уже сказано, что признаки для истинности и здравости философий и наук, которыми ныне пользуются, неблагоприятны, – искать ли их из самих начал философии и наук, или из их результатов, или из их движения вперед, или из признания сочинителей, или из общего согласия.
Теперь нужно подойти к причинам заблуждений и такого долгого сохранения их во все века. Причины эти многочисленны и могущественны, и устраняют всякое удивление тому, что все приведенное мною оставалось до сих пор скрытым от людей. Остается удивляться только тому, что оно теперь наконец пришло на ум одному из смертных и возникло в чьей-то мысли. Мы даже считаем, что это скорее дело счастливого случая, чем какой-либо выдающейся способности. Это скорее надо считать порождением времени, чем дарования.
Во-первых, число всех веков, если правильно обдумать дело, сводится к большой скудости. Ибо из двадцати пяти столетий, которые обнимает наука и память людей, едва ли можно выбрать и отделить шесть столетий, которые были бы плодотворны для наук или полезны для их развития. Пустынь и безлюдий не меньше во времени, чем на земле. По справедливости можно насчитать только три периода наук: один – у греков, другой – у римлян, третий – у нас, то есть – у западных народов Европы; и каждому из них можно уделить не более двух столетий. А промежуточные времена мира были несчастливы в посеве и урожае наук. И нет причины для того, чтобы упоминать арабов или схоластов, потому что в эти промежуточные времена они скорее подавляли науку многочисленными трактатами, чем прибавляли ей весу. Итак, первая причина такого ничтожного преуспевания наук по всей справедливости должна быть отнесена к ограниченности времени, которое благоприятствовало им.
И потому пусть люди перестанут удивляться тому, что путь наук еще не пройден, ибо они вовсе сбились с дороги, решительно оставив и покинув опыт или путаясь и блуждая в нем, как в лабиринте. Правильно же построенный порядок неизменной стезей ведет через леса опыта к открытию аксиом.
Указанное зло достигло устрашающих размеров, выросши из некоего укоренившегося исстари надменного и вредоносного мнения или суждения. Оно состоит в том, что достоинство человеческого разума будет умалено, если он долго и много будет обращаться к опыту и частным вещам, подлежащим чувству и определенным в материи, тем более что вещи этого рода требуют прилежного искания и они слишком низменны для того, чтобы о них размышлять, слишком грубы, чтобы о них говорить, слишком неизящны для того, чтобы ими пользоваться, бесконечны количеством и недостаточны совершенством. И вот, дело дошло до того, что истинная дорога не только покинута, но даже закрыта и заграждена, а опыт – в совершенном пренебрежении, не говоря уже о том, что он оставлен или дурно выполнен.
Помимо того, людей удерживало от движения вперед и как бы радовало благоговение перед древностью, влияние людей, которые считались великими в философии, и обусловленное этим единогласие и согласие. О единогласии уже сказано выше.
Что же касается древности, то мнение, которого люди о ней придерживаются, вовсе не обдуманно и едва ли согласуется с самым словом. Ибо древностью следует почитать престарелость и великий возраст мира, а это должно отнести к нашим временам, а не к более молодому возрасту мира, который был у древних. Этот возраст по отношению к нам древен и более велик, а по отношению к самому миру – нов и менее велик. И подобно тому, как мы ожидаем от старого человека большего знания и более зрелого суждения о человеческих вещах, чем от молодого, по причине опыта и разнообразия и обилия вещей, которые он видел, о которых он слышал и размышлял, так и от нашего времени, если только оно познает свои силы и пожелает испытать и напрячь их, следует большего ожидать, чем от былых времен, ибо это есть старшее время мира, собравшее в себе бесконечное количество опытов и наблюдений.
Не должно считать малозначащим и то, что дальние плавания и странствования (кои в наши века участились) открыли и показали в природе много такого, что может подать новый свет философии. Поэтому было бы постыдным для людей, если бы границы умственного мира оставались в тесных пределах того, что было открыто древними, в то время как в наши времена неизмеримо расширились и приведены в известность пределы материального мира – то есть земель, морей, звезд. А что до авторов, то высшее малодушие состоит в том, чтобы воздавать бесконечно много авторам, а у Времени – у этого автора авторов и источника всякого авторитета – отнимать его права. Ибо правильно называют Истину дочерью Времени, а не авторитета. Поэтому не удивительно, что чары древности, писателей и единогласия столь связали мужество людей, что они, словно заколдованные, не смогли привыкнуть к самим вещам.
На втором месте предстает причина, несомненно, величайшего значения. Она состоит в том, что на протяжении тех самых времен, когда человеческий разум и научные занятия процветали в наиболее высокой степени или хотя бы посредственно, естественной философии уделялась самая малая доля человеческих трудов. А между тем именно она должна почитаться великой матерью наук. Ибо все науки и искусства, оторванные от ее ствола, хотя и могут быть обработаны и приспособлены для практики, но совсем не растут. Известно же, что после того как христианская вера была принята и окрепла, преобладающая часть лучших умов посвящала себя теологии. Этому были отданы высшие награды; этому были в изобилии предоставлены средства вспомоществования всякого рода; это занятие теологией преимущественно и поглотило ту треть или тот период времени, который принадлежит нам, западным европейцам. Тем более, что в одно и то же примерно время начали процветать науки и разгораться религиозные споры. В предшествующий же век, в продолжение второго периода, у римлян, лучшие мысли и усилия философов были отданы моральной философии, которая была для язычников как бы теологией. Даже величайшие умы посвящали себя в те времена чаще всего гражданским делам вследствие величины Римской империи, которая нуждалась в работе очень многих людей. Время же, в течение которого естественная философия более всего процветала у греков, было наименее продолжительно. Ибо и в более древние времена все те семеро, что назывались мудрецами, за исключением Фалеса, посвятили себя моральной философии и политике; и в последующие времена, когда Сократ низвел философию с неба на землю, моральная философия приобрела еще большую силу и отвращала разум людей от естественной.
Первые же и древнейшие искатели истины, более добросовестные и более счастливые, обычно укладывали те знания, которые хотели почерпнуть из созерцания и сделать пригодными для пользования, в афоризмы, то есть в короткие изречения, разрозненные и не связанные методом; они не притворялись, что владеют всеобщей наукой, и не обещали этого. А при нынешнем положении не удивительно, если люди ничего не ищут за пределами того, что им было передано как уже давно вполне законченное по совершенству и правильности.

Leave your vote

0 Голосов
Upvote Downvote

Цитатница - статусы,фразы,цитаты
0 0 голоса
Ставь оценку!
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Add to Collection

No Collections

Here you'll find all collections you've created before.

0
Как цитаты? Комментируй!x