Игорь Миронович Губерман – писатель, получивший известность благодаря особой форме стихотворений,известной как «гарики». Они родились как попытка поднять настроение беременной жене,лежащей на сохранении. До двух лет Игорь не разговаривал, а потом резко начал удивлять всех своим качество речи и любознательностью. В данной подборке собраны лучшие цитаты Игоря Мироновича Губермана.
мы мыслим — значит, существуем;
а кто зовет меня дерзать,
пускай кирпич расколет хуем.
горы словоблудной чепухи,
ибо из семян ума и дури
равные восходят лопухи.
кто судьбе проигрался в рулетку,
и весьма крокодиловы слезы
о мою осушались жилетку.
с ухваткой, вскормленной веками,
активный ген национальный
остался в папе или в маме.
для адского пекла годясь, —
подвижник, аскет и отшельник,
в иную эпоху родясь.
созвучны внешне их старушки:
у всех по жизни гавнюков
их жёны — злобные гнилушки.
где гул восторгов, гам и шум,
я уклоняюсь из-за лени,
что часто выглядит как ум.
и красные флаги алеют…
Мне доктор однажды сказал:
глисты перед гибелью злеют.
ценю я каждое мгновение,
и там, где я пишу хулу,
внутри звучит благословение.
но меняться не устало:
раньше всё мерзее было,
а теперь — мерзее стало.
но сколько и как ни трави,
а творческий пыл разрушения
играет в российской крови.
а любовью — и бредил, и жил;
даже глядя на гладь небосклона,
я усматривал девичьи лона.
но с чувством неясного страха
однажды приходишь к открытию
сообщества духа и паха.
(проверить я пока ещё не мог),
что в жизни всё случившееся с нами
всего лишь только опыт и пролог.
и станет нем его гранит,
и лишь язык, живой и дикий,
кошмар и славу сохранит.
дарованных как Божеская милость
двух узких и беспомощных ладоней, в
которые судьба моя вместилась.
пришлось бы мне круто и туго,
а выжили мы потому,
что всюду любили друг друга.
остыл азарт грешить и каяться,
тепло прижизненного тления
по мне течёт и растекается.
подвалит ворох ассигнаций,
ибо дерьмо во сне — к деньгам,
а мне большие гавны снятся.
душевный пришёл инвалид,
потрогал с утра свою голову:
пустая, однако болит.
но очень часто, слава Богу,
тоску несбывшихся желаний
менял на сбывшихся изжогу.
напав, как тать, из-за угла;
завесы серые развесила
и мысли чёрные зажгла.
А я не гнал мерзавку подлую,
я весь сиял, её маня,
и с разобиженною мордою
она покинула меня.
и кратко побеседовал с собой;
остался каждый в тягостной обиде,
что пакостно кривляется другой.
это был поебок,
было нежно, тепло, молчаливо,
и, оттуда катясь,
говорил колобок:
до свиданья, спасибо, счастливо.
даже лютым соблазном томим,
я смотрю недоверчиво, зная,
сколько мрази ютится под ним.
российских событий пунктир:
свобода играет, как дрожжи,
подкинутые в сортир.
а ты ещё живёшь зачем-то,
то жизнь напоминает жанр,
который досуха исчерпан.
и пудра заготовленных прикрас,
то многое, что мы боготворим,
ужасно опечалило бы нас.
что круче, жарче и бодрей
еврей штурмует бастионы,
когда в них есть другой еврей.
меня толчёт в житейской ступке:
у человека от невзгод
и мысли выше, и поступки.
любой кошмар как чепуху,
пока огонь пылает вечный
У человечества в паху.
мерзавцы, суки и скоты
читали в детстве те же книги,
что прочитали я и ты.
идущий нам на смену,
откуда что растёт
и что в какую цену.
его судить самодержавен,
я многим жалким графоманам
бывал сиятельный Державин.
и в том немало есть печали:
про то, что раньше ночью делал,
теперь я думаю ночами.
семью и дом любя взахлёб,-
мужик хотя и моногамен,
однако жуткий полиёб.
я полностью растратил пыл удалый,
и общества свободного я член
теперь уже потрёпанный и вялый.
что оборвётся бытиё:
с приходом смерти исчезает
боль ожидания её.
раздумий тягостные муки:
а вдруг по смерти наши души
на небе мрут от смертной скуки?
семейную носим узду,
на нас можно ездить в той мере,
в которой мы терпим узду.
мы в гармонии неги и лени
обсуждаем за рюмкой вина
соль и суть мимолётных явлений.
укрепилось моё убеждение,
что мартышки глядят на людей,
обсуждая своё вырождение.
неся гневливую невнятицу,
то с радостью приму в четверг,
чтобы жалеть об этом в пятницу.
коротая вечер тёмный,
что-то всё ещё бормочет
бедный разум неуёмный.
нету ни святее, ни безбожной,
наши дураки — тупее прочих,
наши идиоты — безнадёжней.
в туманных нежиться томлениях
и вяло мыслями бежать
во всех возможных направлениях.
неведомо жрецам ума и знания,
мы пьём от колебаний и сомнения,
от горестной тоски непонимания.
из городов и площадей,
где бродят призраки и тени
хранимых памятью людей.
люби, покуда любится, и пей,
живущие над пропастью во лжи
не знают хода участи своей.
Господь суров, но прав,
нельзя прожить в России жизнь,
тюрьмы не повидав.
сменив невольно место жительства,
кормлюсь, как волк, через кормушку
и охраняюсь, как правительство.
накопился бы холм небольшой
за года, пока зрело и крепло
все, что есть у меня за душой.
сижу я в каменном стакане,
и незнакомка между столиков
напрасно ходит в ресторане.
Дыша духами и туманами,
из кабака идет в кабак
и тихо плачет рядом с пьяными,
что не найдет меня никак.
и злее травит бытие;
в соседней камере светлее
и воля ближе из нее.
пьяницу, подонка, неудачника, —
как его отец кричал когда-то:
«Мальчика! Жена родила мальчика!»
не стройки сумасшедшего размаха,
а серая стандартная контора,
владеющая ниточками страха.
здесь меня гоняя, как скотину,
я теперь до смерти буду руки
при ходьбе закладывать за спину.
на свете нет страшнее ничего,
чем цепкая серьезность идиота
и хмурая старательность его.
не сетуй всуе, милый мой,
жизнь постижима лишь в сравнении
с болезнью, смертью и тюрьмой.
гляжу вперед не дальше дня;
живу беспечно, как в гареме,
где завтра выебут меня.
любая печаль и напасть
спадает быстрее, чем юбка
с девицы, спешащей упасть.
когда живем всего лишь раз,
и небосвод — пустая чаша
всего испитого до нас.
в ней нет ни пагубы, ни скверны,
а есть и крылья, и костыль,
и собутыльник самый верный.
твоей сплоченности, Россия:
своя у каждого стезя,
одна у всех анестезия.
стаканы, снедь, бутыль с прохладцей,
и наши будущие вдовы
охотно с нами веселятся.
живу года в хмельном приятстве;
Господь всеведущ не настолько.
чтобы страдать о нашем блядстве.
ни суета окрестной сволочи,
пока на свете есть напитки
и сладострастье книжной горечи.
И пир вершится повсеместный.
Так Рим когда-то ликовал,
и рос Атилла, гунн безвестный.
ни на мечты, ни на попытки,
из всех сосцов отчизны-матери
сочатся крепкие напитки.
мы б не узнали алкоголя;
а значит, пьянство не порок,
а высшей благости урок.
как можно духом воспарить:
за миг до супа выпить рюмку,
а вслед за супом — повторить.
всюду одна причина:
в жене пробудилась женщина,
в муже уснул мужчина.
муж уходит, шаркая бодро,
треугольник зовут равнобедренным,
невзирая на разные бедра.
вакханки, шлюхи, гейши, киски;
теперь со мной живет жена,
а ночью снится тишина.
Бог даровал совокупление;
а холостые, скинув блузки,
имеют льготу без нагрузки.
нас обращает в желтых он,
а стайку нежных тонких девочек —
в толпу сварливых грузных жен.
жена бывает не права,
об этом позже в мемуарах
скорбит прозревшая вдова.
милосердием, словно веревкой,
Вечный Жид мог быть жутко наказан
сочетанием с Вечной Жидовкой.
наступит Страшный суд,
на нем предстанет мой скелет,
держа пивной сосуд.
и несет холодное вино;
время, кое мы роскошно тратим,
деньги, коих нету все равно.
отлично помню я ее;
но вырос и, дойдя до точки,
пропил заветное белье.
искать дорогу в Божье царство,
и пить прозрачное вино —
от жизни лучшее лекарство.
что пьянство — это враг;
он или глупый инвалид,
или больной дурак.
времяпровождение,
отмеченное пьянкой с двух сторон:
от пьянки, обещающей рождение,
до пьянки после кратких похорон.
лежит Россия недвижимо,
и только жид, хотя дрожит,
но по веревочке бежит.
потом вернусь в семью;
я был бы сволочь и дурак,
ругая жизнь мою.
даже сердце на миг во мне замерло —
всю подряд в ширину и длину
как одну необъятную камеру.
я двигаюсь без жалобы и стона,
теперь мою дальнейшую судьбу
решит пищеварение закона.
в закатных судорогах дня
ко мне уныние приходит,
а я в тюрьме, и нет меня.
история вершит свой самосуд,
а нам сегодня дали макароны,
а завтра — передачу принесут.
и наглость мне совсем не по карману,
но если положить, что Дарвин прав,
то Бог создал всего лишь обезьяну.
сетований, ругани и стонов,
принят я на главный факультет
университета миллионов.
и все забудется, конечно,
но хрип ключа в замочной скважине
во мне останется навечно.
чем в час, когда взошла луна,
в тюремной камере в России
зимой на волю из окна.
где все зеленеет от края до края,
тепло поступает по трубам из ада,
а топливо ада — растительность рая.
сложилась в откровенную тюрьму,
где бродят тени Авеля и Каина
и каждый сторож брату своему.
норовит любой народ:
обосрёт, засыпет розами,
а потом — наоборот.
поскольку мне природой не дана,
то я весьма поверхностный свидетель
эпохи процветания гавна.
о язве и капризах стоматита
текут, почти нисколько не лишая
нас радости живого аппетита.
каждый знает, но молчит:
время жизни в ухе каждого
с разной скоростью журчит.
наладил санок лёгкий бег,
ему кричат: какого хуя,
ещё нигде не выпал снег!
у них и мужество — отдельное:
являть, не пряча боязливо,
живое чувство неподдельное.
полноту ничуть не судит:
если славный человек,
пусть его побольше будет.
а рот — немедля станет пастью;
мы оба в жизни что-то ищем,
но очень разное, по счастью.
так были споры горячи, —
что в нас помимо кровяного
есть и давление мочи.
они не видны в общей массе,
но чувствуют себя мужчинами
не возле бабы, а при кассе.
всегда лежит через тоннель,
откуда лица блядской масти
легко выходят на панель.
в любом хоть раз, но шевелилось:
уйти пешком в такое странствие,
чтоб чувство жизни оживилось.
они, как язвой, тайно мучимы,
что были круто недоношены,
а после — крепко недоучены.
я восхищался многократно,
как дух у них организован
и фарширован аккуратно.
не для покоя и приятства,
а чтобы лично убедиться,
что нету счастья от богатства.
за двести грамм и колбасу —
иду к себе в ума палату
и, пыль обдув, совет несу.
в вагоне оказавшемся бок о бок:
дежурное меню в такой беседе —
истории наёбов и поёбок.
личной жажде сообразно
кто-то всуе ищет Бога,
кто-то — общего оргазма.
окутала быт наших лет:
наружу выходят с оружием
и плачутся в бронежилет.
и я, любуясь нежной птахой,
печально мыслю: где бы лечь нам,
послав печаль и вечность на хуй?
как позор этот был обнаружен:
я узнал, что мерзавка-любовница
изменяла мне с собственным мужем.
За мух? За комаров?
Намного проще:
за летнюю повсюдную игру
в кустах, на берегу и в каждой роще.
переплетенье рук и ног,
и неизбежное смятение,
что снова так же одинок.
Стал угрюмее с некой поры?
Но забавно, как чувствуют бляди,
что уже я ушёл из игры.
предела нету восхищению,
и лишь до слез матросу жалко,
что хвост препятствует общению.
разбираться во взрослых игрушках,
и немало кудрявых волос
на чужих я оставил подушках.
такими яркими в начале:
едва лишь делаясь вчерашними,
они тускнели и мельчали.
и, с дамой заведя пустую речь,
выводим удивительные трели,
покуда размышляем, где прилечь.
понять-постичь довольно просто:
мы ищем бабу идеальную,
а жить с такой — смертельно постно.
и кайф, и спорт, и развлечение.
плыть по течению столетий:
из разных мест сойдясь в одно,
два пола шаркают о третий.
поскольку нет особой сложности
напомнить даме вертикально
горизонтальные возможности.
виясь телами в унисон?
Чем реже мы подругу любим,
тем чаще нас ласкает сон.
но принимаю
стихию женских мыслей и причуд,
а если что пойму, то понимаю,
что понял это поздно чересчур.
на супружества тяжкий обет,
но любовь — это свет наших душ,
а семья — это плата за свет.
мужчины умней их едва ли,
домашние нежные куры
немало орлов заклевали.
но это ценное напутствие:
чтоб жить в согласии с женой,
я спорю с ней в её отсутствие.
память порастает незабудками;
умыслом и помыслом я грешен
больше, чем реальными поступками.
и меня не видишь на пути?
Так ведь и Аттила мимо Рима
мог однажды запросто пройти.
жара на дворе или стужа —
потребность любви так сильна,
что любит она даже мужа.
как иудеев, так и эллинов,
что вид кобылок молодых
туманит взор у сивых меринов.
среди ханжей и мелких равов,
поскольку свято чту я право
участия в упадке нравов.
жарко всюду обсуждают:
почему у наших роз
их шипы не увядают?
в кудрявые года моей распутности,
что строгая одежда на девице
отнюдь не означает недоступности.
и чары отпустив на произвол,
я долго остаюсь под впечатлением,
которое на даму произвёл.
когда палюсь в огне,
я сразу даме признаюсь
в её любви ко мне.
тяжело мужику одному,
а как баба на шее повисла,
так немедленно легче ему.
как лечит нас любовная игра:
потраханная женщина умней
и к миру снисходительно добра.
что я без умышлений негодяйства
завлёк её в постель и перешёл
к совместному ведению хозяйства.
к тёмным и таящимся местам:
всюду, где углы у мироздания,
кто-нибудь весной ебётся там.
на любые пиджаки,
позолоту стёрли с брюха
мимолётные жуки.
влечёт его к чужой постели.
легко тревожа,
где женщины танцуют равнобедренно,
глаза у мужиков
горят похоже:
хочу, и по возможности немедленно.
минуя храм и синагогу,
и многим чёрным кошкам я
перебежал тогда дорогу.
Теперь давно я не жених,
но шелушится в голове,
что были светлые меж них,
и даже рыжих было две.
где ищет злость похлеще фразу,
я побеждаю потому,
что белый флаг подъемлю сразу.
своей особостью гордится,
хотя у всех — одно достоинство:
любой козёл в мужья годится.
а к личным секретам
охоч я и лаком,
я в мысли простой
утвердился с годами:
семья — это тайна, покрытая браком.
нам выйти с неких пор
не удаётся,
поэтому случайная подруга —
нечаянная влага из колодца.
ворчим ли — всюду прохиндеи,
а в нас кипят, не зная устали,
прелюбодейные идеи.
по мере, как судьба согнула,
жизнь у кого-то протекла,
а у другого — прошмыгнула.
лучше нас разбираются в истине:
в их дырявой житейской корзине
спит густой аромат бескорыстия.
иллюзии и сантименты,
однако жизнь — совсем не то,
что думают о ней студенты.
попав из холода в уют,
сначала робко греют пальцы,
а после к бабе пристают.
вторгается в округу тайных сфер,
поскольку ненадолго дураку
стеклянный хер.
растущее техническое знание
к тому, что абсолютный идиот
сумеет повлиять на мироздание.
глух я и не внемлю зову долга,
ибо сокрушители гавна
тоже плохо пахнут очень долго.
в награду за подлянку и коварство
однажды заработал миллион
и весь его потратил на лекарство.
(и дивно морда хороша)
плюгавость может быть в натуре
и косоглазой быть душа.
и запах кремов дорогих
заметно свойственней поганцам,
чем людям, терпящим от них.
утешить мы всегда себя умеем,
что если не имеем ни хера,
то право на сочувствие имеем.
на полях моих житейских,
завтра выросла капуста
из билетов казначейских.
я чистой истины посредник,
и мне совсем не интересно,
что говорит мой собеседник.
тайком от совести моей,
поскольку совесть много чище,
если не пользоваться ей.
если б силами ведал природными,
чтобы несколько тварей известных
были тварями, только подводными.
ведь как науку ни верти,
а у коня есть путь до мерина,
но нет обратного пути.
пустив на чтение запойное,
вдруг ощутил я с интересом,
что проглотил ведро помойное.
желанием, вертясь то здесь, то там,
погладить выдающихся людей
по разным выдающимся местам.
себя всего им подчиняю:
где мысли собственные — грустные,
там я чужие сочиняю.
он вял и еле двигает руками —
скорее в голове его несложной
воюют тараканы с пауками.
презревши мышью суету,
он так заоблачно летает,
что даже гадит на лету.
(а злу — позор и панихида),
мы смерти дерзко возражаем,
творя обряд продленья вида.
поймать тот миг, на миг очнувшись,
когда окрестная земля
собралась плыть, слегка качнувшись.
ты мечешься, волнуешься, кипишь,
а что тебе на самом деле снится,
я знаю, ибо знаю, с кем ты спишь.
что проще уступить, чем отказаться,
они к себе мужчин пускают в спальню
из жалости и чтобы отвязаться.
и тяжко дышалось ему.
есть женщины в русских селеньях —
не по плечу одному.
когда, посплетничать зайдя,
они подруг перебирают,
гавно сиропом разводя.
но если пламя в нем клокочет —
всегда от женщины добьется
того, что женщина захочет.
нас тешит и греет оно,
и ангел на доме публичном
завистливо смотрит в окно.
такому все легко и задарма,
а нам осталась радость, что ни разу
не мучились от горя от ума.
они, как солдаты в бою,
и в сабельном блеске столовых ножей
вершат непреклонность свою.
красотки улыбаются спесиво;
у женщины красивой больше шансов
на сччастье быть обманутой красиво.
себя для радостей земных,
и чем жену тем больше любим,
тем больше любим дам иных.
уже по жизни я хромаю,
еще я вижу без очков,
но в них я лучше понимаю.
узоры тягот и томлений,
две щелки глаз и вислый нос
с чертами многих ущемлений.
весть, насколько время неотступно,
хоть увидеть эту седину
только для подруг моих доступно.
уже докучное соседство,
поскольку это молодежь
или впадающие в детство.
хоть и понарошке, —
на душе моей скребутся
мартовские кошки.
печаль моя, как мир, стара:
какой подлец везде над краном
повесил зеркало с утра?
нам пословицы нагло врут,
будто годы берут свое…
Это наше они берут!
при всей игре воображения
уже не воодушевит
девицу пылкого сложения.
порядок наводить могу часами,
с годами я привычками оброс,
как бабушка — курчавыми усами.
с тоской в суставах ревматических
теперь расстегивают брюки
без даже мыслей романтических.
перед тем, как укроемся глиной,
лебединая песня козла
остается такой же козлиной.
пространство жизни стало уже,
а если лучше мы едим,
то перевариваем — хуже.
устроить отношенья и дела,
чтоб разума и духа проституция
постыдной и невыгодной была.
и сплетаясь в один орнамент,
утоляют вожди и шлюхи
свой общественный темперамент.
но страсть не утоляя никогда,
у истины в окрестностях пасутся
философов несметные стада.
мир дик, нелеп и бестолков,
и на вопросы есть ответы
лишь у счастливых мудаков.
и понимает остальное,
свободно веет по планете
его дыхание стальное.
расползаются на куски
все сто пять его килограмм
одиночества и тоски.
и напрасно все так огорчаются,
что хороших людей — большинство,
но плохие нам чаще встречаются.
когда труден и выдох и вдох,
то гнусней начинают смотреться
хитрожопые лица пройдох.
и ставишь в душе многоточие…
Все люди бывают гавнами,
но многие — чаще, чем прочие.
любой иллюзии глоток…
Мой пес гордится, что свободен,
держа в зубах свой поводок.
когда в соплях от сантиментов
поет мне песни о любви
хор безголосых импотентов.
взбивая пространство густое,
а к ночи легко понимаю
коней, засыпающих стоя.
присущей именно ему,
способна глупость на зигзаги,
недостижимые уму.
чем вечером, дыша холодной тьмой,
тоскливо закуривши сигарету,
подумать, что не хочется домой.
но полон блага дух Господний,
и нас не он обрек на труд,
а педагог из преисподней.
где плещет жизни кутерьма:
судьба души, фортуна плоти
и приключения ума.
использовав на замыслы лихие,
Бог вылепил Вселенную и нас
из хаоса, абсурда и стихии.
потом я к свету вышел;
нет рая на земле,
но рая нет и выше.
путь безупречен, прям и прост…
Под хвост попавшая вожжа
пускает все коту под хвост.
долги над головой густеют грозно,
а в душу тихо ангел шепчет: жопа ты,
что к этому относишься серьезно.
а те, кто был меня умней,
едят червивые плоды
змеиной мудрости своей.
дух живой выцветает и вянет;
если ждать от судьбы неприятностей,
то судьба никогда не обманет.
расписывать свой день и даже час,
как если бы теченье наших дел
действительно зависело от нас.
мне видится модель везде одна:
столкнулись на огромных скоростях
и лопнули вразлет мешки гавна.
страдать на диете ученой?
Не будет худая корова
смотреться газелью точеной.
если спеша на сцену в зал,
я вместо шейного платка
чулок соседки повязал?
одни лишь дуры и бездарности,
а мы ведь лучше молодых —
у нас есть чувство благодарности.
еще мы не сдались годам,
и глупо, что женщины смотрят на нас
разумней, чем хочется нам.
сменяя страсти воздержанием;
невинность формой хороша,
а грех прекрасен содержанием.
ценил игру их соблюдения;
зима — для пьянства и труда,
а лето — для грехопадения.
Я запнусь и ответа не дам,
ибо много и лет и усилий
положил на покладистых дам.
мы славим жизни шевеление,
то смотрят с ревностью подружки
на наших лиц одушевление.
не только от любви не отвращает,
но каждое любовное слияние
весьма своей игрой обогащает.
и страсти жаркие причуды,
чтобы холодное вино
текло в нагретые сосуды.
пора уже давно;
я пить не брошу, но курить
не брошу все равно.
ибо при знании предела
напитки льются прямо в душу,
оздоровляя этим тело.
денежным смутительным угаром,
я интеллигентен безнадежно,
я употребляюсь только даром.
духовной жаждою томим,
для утоленья интеллекта
распей бутылку молча с ним.
я рюмке приветно киваю
и, чтобы цветок не увял в подлеце,
себя изнутри поливаю.
стекляшка вовсе не простая,
то, как только она пустая —
в душе у нас покой и воля.
охоту мчать, во тьме светясь,
я лежа больше успеваю,
чем успевал бы суетясь.
и максимально безопасно,
рассудок борется победно
со всем что вредно и прекрасно.
и съесть меня тщеславию невмочь,
я творческих десяток вечеров
легко отдам за творческую ночь.
пророчествам и чудесам,
однако свято верю слухам,
которые пустил я сам.
забыв про все стихии за стеной,
а мудро и бестрепетно воруем
дух легкости у тяжести земной.
я по-житейски сор и хлам,
но съем последний хер без соли
я только с другом пополам.
что можно только выть или орать;
я плюнул бы в ранимого эстета,
но зеркало придется вытирать.
(сладостным ручьем они вливаются)
если относиться не со смехом —
важные отверстия слипаются.
когда по телевизору в пивной
вчера весь вечер пела мне красавица,
что мысленно всю ночь она со мной?
да, выпив, я страшней садовых пугал,
но врут, что я ласкал тебя в углу;
по мне, так я ласкал бы лучше угол.
бабы, водка и пироги.
Что же держит меня на свете?
Чувство юмора и долги.
а мудрому предавшись разгильдяйству,
чтоб женщина, с работы возвратясь,
спокойно отдыхала по хозяйству.
все на свете своевременно;
чем невинней дружба с дамой,
тем быстрей она беременна.
коплю серьезность я с утра,
печально видя ночью поздней,
что где-то есть во мне дыра.
они, пройдя свой жизненный экватор,
в постели то слезливы, как дитя,
то яростны, как римский гладиатор.
и вижу внуков без прикрас,
поскольку будущие люди
произойдут, увы, от нас.
порой сгоряча —
в ночи зажигается
жизни свеча.
Какой ни являет
она собой вид,
а тоже свечу запалить норовит.
И тянется так по капризу Творца —
забыто начало, не видно конца.
Покуда слова я увязывал эти,
пятьсот человек появилось на свете.
текли учёные и школьники,
и многим был суждён конец
в её Бермудском треугольнике.
мира устроение духовное,
и в любом отказе от соблазна
есть высокомерие греховное.
где плещет страсть о берега,
и тонковрунные овечки
своим баранам вьют рога.
плут Одиссей. И жутко жалко —
сирен, зазря поющих страстно
в неодолимое пространство.
то муж, отец и дед,
я тихо думаю, что я
скорее жив, чем нет.
с мозгами, выпивкой сожжёнными,
и мы от раннего склероза
с чужими путаемся жёнами.
мудрец и эрудит —
любви сердечный геморрой
тебя не пощадит.
история куда замысловатей,
не знает ни один историк в мире
того, что знают несколько кроватей.
любой мужик весьма знаком:
полгода бегаешь за юбкой —
и век живёшь под каблуком.
и — Боже, их судьбу благослови —
досадуя, что нету проституции,
они нам отдавались по любви.
увлёкшись кошкой драной
(обычно с лёгкой пылью в голове),
томился я потом душевной раной
и баб терпеть не мог недели две.
к упрёкам должны быть готовы;
изъянов не видеть в мужчине
умеют одни только вдовы.
про нежных кралей и зазноб,
а мы при виде юной девки
не в жар впадаем, а в озноб.
каждый убеждался в этом лично —
прочие порочные наклонности
ждут выздоровления тактично.
и дарим радость Божьим сферам,
когда людей воспроизводство
своим поддерживаем хером.
иметь образование не надо.
в этой купле и продаже
девки делают ногами,
что уму не снилось даже.
поскольку он — важнейший клей
и для игры, и для антракта,
и для согласия ролей.
хотя уже я дряхлый и седой,
и, девку по соседству ощутив,
я с пылкостью болтаю ерундой.
ласкаю сустав подагрический,
а где-то с распутной шалавой
гуляет мой образ лирический.
на ветвях души моей,
только рано или поздно
пташки гадили с ветвей.
увы — нам большего не дали,
я женщин искренне ценю
за обе стороны медали.
без жеманства, стыда и надменности
для поимки любовного фарта
оголяются все сокровенности.
с годами вянет благодать
уменья вспыхнуть к первой встречной
и ей себя всего отдать.
эстетской жилки я лишён,
зато сходился я во вкусах
с мужьями очень разных жён.
духовного и плотского смешение,
где мелкое телесное движение
меняет наше к бабе отношение.
уже Сенека замечает:
мужик — животное домашнее,
но с удовольствием дичает.
однако же перечить не рискую:
мужчина, не боящийся жену,
весьма собой позорит честь мужскую.
я оказывал знаки внимания,
потому что с учтивыми жестами
тесно связан успех вынимания.
и по весне, и в ноябре
в любви есть самоутверждение,
всегда присущее игре.
текста я из виду не теряю,
важную главу про поебок
я весьма усердно повторяю.
повсюду видя связи и следы:
любовью мир удержан от распада,
а губят этот мир — её плоды.
на днях читал уже в печати я,
что девки делают аборты
от непорочного зачатия.
туда, где светит согрешение,
а после слабая душа
сама впадает в искушение.
невмочь ни связям, ни протекции
помочь ни в области способностей,
ни в отношении эрекции.
влюбился в рыбу крокодил,
пошёл налево кот учёный
и там котят себе родил.
вид мира и событий, в нём текущих,
одни только любовные объятия —
такие же, как были в райских кушах.
воспринимать её на ощупь.
и слов уже плетётся вязь,
то блекнет весь пейзаж окрестный,
туманным фоном становясь.
томясь душой перед рассветом,
что снюсь, возможно, девам юным,
но не присутствую при этом.
такое, что не снилось даже мистикам.
меня сей миг везут к врачу,
когда вакханку от весталки
я в первый раз не отличу.
и я меж ангелов небесных
Увижу свет первоначальный
и грустно вспомню баб телесных.
что мне пора пред Божье око,
и тут же я смотаю удочки,
и станет рыбкам одиноко.
из дивно зрелых дам
пускай застигнет смерть
меня на ложе,
окликнет Бог меня:
— Ты где, Адам? —
А я ему отвечу:
— Здесь я. Боже!
а носи бутылки,
пусть ебётся молодёжь
на моей могилке.
подвергнув каждый шаг учету,
мы даже малую нужду
справляем по большому счету.
заметишь вряд ли, как не вдруг
душа срастается с желудком
и жопе делается друг.
что оставишь сыну?
Что будет сын тогда ломать?
Остановись, ебена мать!
планета печенью больна,
гавно гавном гавно ругает,
не вылезая из гавна.
и жизнь ценя как чью-то милость,
палач гуляет с тем, кто выжил,
и оба пьют за справедливость.
которой возлелеян и воспитан,
то к ложке ежедневного гавна
относишься почти что с аппетитом.
если колокол звал вечевой;
отзовется сейчас на тревогу
только каждый пузырь мочевой.
стерпеть и пораженья и потери;
добро, одолевающее зло, —
как Моцарт, отравляющий Сальери.
добра и зла жрецы и жрицы
так безобразно много срали,
что скрыли контуры границы.
но коль ясен Тебе человек,
помоги мне понять и простить
моих близких, друзей и коллег.
историю шьют и кроят,
евреи — козлы отпущения,
которых к тому же доят.
и вездесущ, как мышь,
а мыслит ясно: «Цыц, Арон!»
и «Рабинович, кыш!»
дикий сон морозит царственные яйца:
что китайцы вдруг воюют, как евреи,
а евреи расплодились, как китайцы.
и свет звезды планету греет,
есть обязательная нация
для роли тамошних евреев.
злоумышляет зло злодейства,
есть непременно иудей
или финансы иудейства.
разводят дурманы и блажь,
евреи наш воздух вдыхают,
а вон выдыхают — не наш.
скисая под гласным надзором,
застольные шутки евреев
становятся местным фольклором.
и тонко звякает копейка,
невдалеке сидит еврей
или по крайности еврейка.
странный рок на ней лежит:
Петр пробил окно в Европу,
а в него сигает жид.
Царь-пушка не стреляет, мать ети;
и ясно, что евреи виноваты,
осталось только летопись найти.
жалел сирот, больных и вдов,
слегка стыдясь, что это чувство
не исключает и жидов.
где каждый счастлив, если пьян,
евреи так ожидовели,
что пьют обильнее славян.
туман легенд развеяв:
евреям жить всего трудней
среди других евреев.
что в мире от евреев нет спасения,
науке только все еще не ясно,
как делают они землетрясения.
но прежние мечтания любя,
евреи эмигрируют в Израиль,
чтоб русскими почувствовать себя.
мы в России нисколько не тужим,
потому что весь ум ихней нации
никому здесь и на хер не нужен.
всюду и в любое время года
длится, где сойдутся два еврея,
спор о судьбах русского народа.
Еда была сыра и несогрета.
Еврей произошел от обезьяны,
которая огонь добыла где-то.
и творческим занявшись действом,
вливают в ее плодоносный состав
растворы с отравным еврейством.
дни земные ничуть не постылы,
только вид человеческих слабостей
отнимает последние силы.
неразрывные в их парности —
как весёлость одарённости
и уныние бездарности.
когда в игры уже отыграли,
для утехи душевного беса
учат юных уму и морали.
спутаны концами и началами,
самые жестокие бои
были у меня с однополчанами.
да будет их роль не забыта —
свидетели нашей эпохи,
участники нашего быта.
из неизведанных глубин,
и в оголтелом разъебае
вдруг объявляется раввин.
совсем не вредных и не злых,
мы травим, в сущности, знакомых,
соседей, близких и родных.
натура дикая моя,
на симфоническом концерте —
и то, бывало, пукал я.
я земное мелкое творение,
из явлений духа моего
мне всего милей пищеварение.
что от мудрой его правоты
кисло в женской груди молоко
и бумажные вяли цветы.
однако же нисколько не калеки,
балбесы, обормоты, охламоны —
отменные бывают человеки.
да так охотно, Господи прости,
что кажется — не знают лучшей доли,
чем семенем сквозь рабство прорасти.
еврей, озаряемый улицей,
извечно хлопочет о супе,
в котором становится курицей.
плетя о нас такие тары-бары,
как если сочиняли бы татары
о битве Куликовской мемуары.
затворник судеб мировых,
еврей, живя в чужих историях,
невольно вляпывался в них.
живет еврей, терпя обиды,
еврейской мудрости зловредной
в эфир сочатся флюаиды.
еврея слышно сразу от порога,
евреев очень мало на планете,
но каждого еврея — очень много.
сдержав поползновение рыдать,
в последнее повисшее мгновение
сумеют еще что-нибудь продать.
даже несколько за краем
мы играем роль свою
даже тем, что не играем.
никак нельзя назвать растлением,
мы бескорыстно ценим лесть
за совпаденье с нашим мнением.
но не ослабляя хватки прыткой,
ты похож на девичью невинность,
наскоро прихваченную ниткой.
от липкого глаза лихих сторожей,
и стали расти безопасности ради
колючки вовнутрь у наших ежей.
весьма рационально мы живём,
и все наши дела идут отлично,
а песни мы — унылые поём.
всех политических страстей
влечёт к себе потоки срани
различных видов и мастей.
её холопы и фанаты —
глухую чувствуют эрекцию,
чужие видя экспонаты.
выдано Творцом для утешения
дьявольское чувство солидарности
и хмельная пена мельтешения.
и мудрецы, и прохиндеи:
они пластичны, как лоза,
когда им виден ствол идеи.
хотящие в награду за усердствие
протиснуться в истории анналы,
хотя бы сквозь анальное отверстие.
и ранен мельчайшим лишением —
завидует ярким страданиям
и даже высоким крушениям.
легко понять посредством нюха,
что слитный запах коллектива —
отнюдь не есть единство духа.
и просто видно трезвым глазом,
что кто романтик, а не циник,
тому запудрить легче разум.
мыслительный бум,
на днях колосившийся тучно;
решили, как видно,
властители дум
насиживать яйца беззвучно.
едина личная черта,
есть люди —
видно по походке,
что плохо пахнет изо рта.
есть тихие люди живучие —
то ветки сплетают лавровые,
то петлю завяжут при случае.
хотя бы раз, но навсегда —
к раздаче, к должности, к медали,
к делёжке с запахом стыда.
себя хотящие сберечь
и вдоль по жизни тихо капать,
а не кипеть и бурно течь.
тоньше нюх, чем у собаки,
они вдыхают запахи и ждут;
едва лишь возникают сучьи знаки,
они уже немедля тут как тут.
дурак — орудие судьбы —
стрижёт кудрявые деревья
под телеграфные столбы.
всё на свете ясно всем вокруг,
так умудрена бывает дева,
истину познав из первых брюк.
поневоле вздохнёшь со смущением,
что мечта наша в детях продлиться
так убога своим воплощением.
за безудержный размах:
всем Венерам паранджу
он готов надеть на пах.
забудь о встрече с этой мразью…
Но что-то хрустнуло внутри,
и день заляпан липкой грязью.
накачивая сталь мускулатуры,
чтоб вырезать свои инициалы
на дереве науки и культуры.
можно много чего насмотреться;
омерзение — тоже забава,
только зябко в душе и на сердце.
и может вспыхнуть, как чума,
слиянный сок душевной бедности
и ярой пылкости ума.
смотрел в экран от делать нечего,
а ночью штопал отношения,
в семье сложившиеся вечером.
в ком есть апломб и убеждения;
чем личность мельче, тем крупней
её глобальные суждения.
и то, как люди мельтешат,
забавно думать, что животные
нисколько в люди не спешат.
вдруг замечаешь тайным взглядом,
что мы живём отнюдь не вместе,
а только около и рядом.
такая к худу в нас готовность,
что вдруг душа уходит в пятки
и в пах уносится духовность.
по месту, в коем нахожусь, —
то я кажусь умней, чем есть,
то я умней, чем я кажусь.
томятся, вырастая, и скучают,
потом их держат быта берега,
где чахнут эти люди и мельчают.
заново и снова,
что поживший идиот
мягче молодого.
везде, где чинно и серьёзно,
внутри меня большой тулуп
надет на душу, чтоб не мёрзла.
былые сокрушая упования:
не знали мы,
что при благополучии
угрюмее тоска существования.
бурлят уже вдоль носоглотки,
поскольку разум бедный мой —
не безразмерные колготки.
чтоб не являлась пена злая;
когда не знаю, то молчу,
или помалкиваю, зная.
и чисто на житейском небосводе,
подонков и мерзавцев имена
в душе моей болят к сырой погоде.
я бормочу себе под нос,
что время — сказочное средство
для выпадения волос.
но безразличнее — стократ:
и руку жму я всякой падле,
и говорю, что видеть рад.
трудились лучшие умы:
дерьмо сегодня благовонно
намного более, чем мы.
от опыта жизни простого:
гулять после полного дня
приятней, чем после пустого.
от жизни кряканья утиного,
и в сон тогда плывут видения,
и все про бегство до единого.
доступна всякому уму,
что стало спорить бесполезно
и глупо думать самому.
а в общую не мелемся муку,
у всех национальные мозоли
чувствительны к чужому башмаку.
когда однажды — смех и плач —
везде наступит воскресение,
и с жертвой встретится палач.
давно мы с Богом собеседники;
Он весь играет светом чистым,
но как темны Его посредники!
колышется страх среди белого дня:
а что, если те, кто меня сторожили,
теперь у котла ожидают меня?
ботинки снял
и с ними спал в соседстве,
а память в лабиринте полушарий
соткала грустный сон
о бедном детстве.
не кинусь, распахнут и счастлив —
я знаю себя, и поэтому
с людьми я не сух, но опаслив.
досуг невеликий — на две сигареты,
но мы холоднее к житейским недугам
когда наши души случайно согреты.
игра чужих культур
на шумных площадях земной округи
и дивное различие фактур
у ручек чемодана и подруги.
о многом — ядовиты словопрения,
поэтому всё чаще я молчу,
в немые погрузившись умозрения.
мухи памяти дремлют в черниле;
ностальгия — смешная тоска
по тому, что ничуть не ценили.
и нам поделать с этим нечего,
когда оплошность или скотство
мы совершаем опрометчиво.
и беганья за истиной гурьбой,
я больше почерпнул из разговоров,
которые веду с самим собой.
знакомых вижу временами,
тяжёлый дух благополучия
висит уныло между нами.
особо заботясь о том,
чтоб нелюди, нечисть и нежить
собой не поганили дом.
обо всём, ибо тесно знаком,
дело славное — в этом затмении
величаво прожить мудаком.
что может огорчать и даже злить:
испытываешь приступ юдофобства,
а чувство это некому излить.
уже на гибельной ступени,
но страшно мне лишь умозрительно,
а чисто чувственно — до фени.
вершить высоколобый устный блуд
ведут меня на умный разговор,
как будто на допрос меня ведут.
и жизнь вокруг совсем не та:
зло демоническое редко,
а больше — мразь и сволота.
есть у любви, семьи, разлуки —
Творец, лишённый жизни личной,
играет нашими со скуки.
упрямо сочится звучание,
доносится каждое слово,
и слышится даже молчание.
духовных высот верхолазам
в дороге к незримым вершинам
обузой становится разум.
и наблюдая свой интим,
что не дано сполна постичь нам,
чего от жизни мы хотим.
(и белоснежность поразительна) —
по жизни мне встречались нелюди,
что красота мне подозрительна.
с мудростью чистой,
её глубина мне близка и видна,
однако для жизни,
крутой и гавнистой,
она бесполезна и даже вредна.
и всуе тужится наука,
но стойкость к самым лютым бедам
хотел бы видеть я у внука.
что время увядания
скукоживает нас весьма непросто,
чертами благородного страдания
то суку наделяя, то прохвоста.
как ровно журчат за столом
живые обмены незнанием
и вялым душевным теплом.
при любых переменах погоды
ощущаю я токи тревоги,
предваряющей смутные годы.
гипотезе, идее, доказательству,
но более всего я верю блату,
который возникает по приятельству.
что творится вовне?
Это вряд ли, ведь было и хуже.
Просто смутное время
клубится во мне,
крася в чёрное всё, что снаружи.
и прозябает в мудрой хмурости,
зато блажен, кто сохранил
в себе остатки юной дурости.
моя незримая граница:
решая, быть или не быть,
я выбрал быть, но сторониться.
в ней очень редки скалы или горы,
зато у всех у нас на пятой стопке —
о кручах и вершинах разговоры.
полезно помнить каждой личности
что такт ума с душевным тактом —
две очень разные тактичности.
не страшно мне плохое мнение,
поскольку слушаю вполуха
и мне противно вдвое менее.
и всуе предостережения,
когда подземный дух клоаки
созрел для самовыражения.
в нас от ветра и тьмы непроглядной
проступила внутри и снаружи
узловатость лозы виноградной.
как устроены разумы наши,
только разум крутого замеса
мы легко отличаем от каши.
почти повсюдный вид недуга,
творят искусные мучения
душа и тело друг для друга.
надобны ухватка и замашка,
каждый — повар счастья своего,
только подобрать продукты тяжко.
творит судьбе немало хамства,
но личной жизни траектория —
рисунок личного упрямства.
и жду с надеждой весть благую,
но в каждой мысли вижу плешь,
а то и лысину нагую.
чем то мгновение в пути,
когда любуешься харчевней,
а внутрь — не на что войти.
любя её ручьи и реки,
что я по трём порою фразам
судить могу о человеке.
к волненьям склонны гомерическим,
то в нём достаточно событий,
равновеликих историческим..
если выпало так по судьбе,
мы сначала их жителям странны
а чуть позже мы странны себе.
в порывах радости и страсти
лобзали разные места
за исключеньем зада власти.
ещё покуда хвори не полезли,
а приступы беспочвенной тоски —
естественность пожизненной болезни.
когда про нас забудут даже дети?
Мне кажется, найдётся кто-нибудь,
живущий на обочине в кювете.
описать, исключая подробности,
человек — это то, что он врёт,
во вранье проступают способности.
и чуждо общественным ломкам,
расходуешь чувства весьма экономно,
но тихо становишься волком.
Страсть к телесной чистоте
зря людьми так ценится:
часто моются лишь те,
кто чесаться ленится.
тревогой расползаясь неуёмной,
большое обещает извержение
скопившейся по миру злобы тёмной.
чувствительную совесть не колыша,
глухое ощущает торжество,
о праведном возмездии услыша.
пользуясь успехами прогресса,
как-то ухватить земную ось —
он её согнёт из интереса.
цвело везде туземно и приблудно,
однако же большое сукинсынство
творится потаённо и прилюдно.
в меру современной технологии
вытворит над нами своеволие
и к нему примкнувшие убогие.
учительского дарования,
но просвещения плоды
гниют ещё до созревания.
и мы вокруг напрасно кружим:
Творец даёт лицу единственность,
непостижимую снаружи.
любым и всяким людям риска —
я знаю, как живут и пахнут
герои, видимые близко.
горя огнём актёрской страсти,
смотрю на зал я сверху вниз,
хотя в его я полной власти.
Повсюду, где случалось поселиться ~
а были очень разные места, —
встречал я одинаковые лица,
их явно Бог лепил, когда устал.
устройство созидательного рвения:
безденежье (когда не безнадёжно) —
могучая пружина вдохновения.
тревожится дух мой еврейский,
в его генетическом коде
ковчег возникает библейский.
чаще, дальше, все мои скитания случайны,
только мне нигде уже,
как раньше,
голову не кружит запах тайны.
крайне прост:
мы нервы треплем —
ради, чтобы, для —
и скрытые недуги в бурный рост
пускаются, корнями шевеля.
в разговоре сквозит
идея (хвалебно, по делу),
что русский еврей —
не простой паразит,
а нужный хозяйскому телу.
испарилась из меня —
нету соли, нету яда,
нету скрытого огня.
мы уже кусаем удила,
многие готовы ради денег
делать даже добрые дела.
те, кого улучшил, врут безбожно;
опыт — это знание того,
что уже исправить невозможно.
жалеть имеют право лишь кастраты.
не в силах был я отличить,
хотя отменно знал еврея,
который брался научить.
и жалобы, что жребий их жесток:
застенчивый досвадебный бутон
в махровый распускается цветок.
потом воюет с ярлыками,
а рядом режут балыки
или сидят за шашлыками.
как весом измеряется капуста,
духовность — это просто состояние,
в котором одиночество не пусто.
чуть менее полощешься в гавне.
наживы хищные ростки,
и травят газы выхлопные
душ неокрепших лепестки.
но знают нынче все, кто не дурак:
действительность
загадочней реальности,
а что на самом деле — полный мрак.
кипят азарт и спесь,
а кто сажал и кто сидел —
уже неважно здесь.
мечты древнеримских трудящихся:
хотевшие хлеба и зрелищ
едят у экранов светящихся.
об удаче скоротечной,
осенила душу осень
духом праздности беспечной.
напоминает лишь о том,
что я покуда, слава Богу,
ни духом слаб, ни животом.
от пыла вещать охрани,
достаточно мудрые люди
уже наболтали херни.
досадной жизненной превратностью;
моя башка без лишних знаний
полна туманом и приятностью.
я симфонию льющихся дней;
где семья получилась удачной,
там жена дирижирует ей.
как говорил мудрец Эразм,
любое бегство от соблазна
есть больший грех,
чем сам соблазн.
что увяло тело,
а давала не тому,
под кого хотела.
не более того, хоть и не менее,
а если не художник он, а блядь,
то блядство и его благословение.
в годы любованья мирозданием,
лучшее на свете этом грустном
создано тоской и состраданием.
и правы древние пророки:
великим делают народ
его глубинные пороки.
я в жестах этих вижу лицемерие,
за веру ты принять согласен муки,
а я принять готов их — за неверие.
гораздо хуже наш удел:
на небе станут нагло жрать
нас те, кто нас по жизни ел.
в горести недавнего прозрения:
самая большая скверна в мире —
подлые разумные творения.
ибо всё, что больно,
то нормально,
а любое наше удовольствие —
либо вредно, либо аморально.
и было дел у ней немало:
что на себя она надела,
потом везде она снимала.
скрытых под сознанием,
жопа связана со всем
Божьим мирозданием.
по горло полон горьким опытом,
но вдруг дохнёт на душу лаской,
и снова всё пропало пропадом.
приносит вирши графомана,
бываю рад я, как раввины —
от ветра с запахом свинины.
я в рай никак не попаду,
зато легко я буду узнан
во дни амнистии в аду.
по слову, тону, жесту, взгляду —
на тех, кому я сам налью,
и тех, с кем рядом пить не сяду.
я не останусь без призора:
меня отыщут в куче мусора
и переложат в кучу сора.
стал отшельник, монах и бирюк,
но на улицах вижу такое,
что душа моя рвётся из брюк.
понял я, по памяти скользя,
были с несомненностью родители:
я узнал от них, чего нельзя.
я чувствую живое обожание
к тому, что содержимое бутыли
меняет наших мыслей содержание.
он её и сильней, и умней,
но душа если выпить решит,
ум немедля потворствует ей.