Лучшие цитаты Игоря Мироновича Губермана (500 цитат)

Игорь Миронович Губерман – писатель, получивший известность благодаря особой форме стихотворений,известной как «гарики». Они родились как попытка поднять настроение беременной жене,лежащей на сохранении. До двух лет Игорь не разговаривал, а потом резко начал удивлять всех своим качество речи и любознательностью. В данной подборке собраны лучшие цитаты Игоря Мироновича Губермана.

Имея, что друзьям сказать,
мы мыслим — значит, существуем;
а кто зовет меня дерзать,
пускай кирпич расколет хуем.
Споры о зерне в литературе —
горы словоблудной чепухи,
ибо из семян ума и дури
равные восходят лопухи.
Всякий нёс ко мне боль и занозы,
кто судьбе проигрался в рулетку,
и весьма крокодиловы слезы
о мою осушались жилетку.
Мой деловой, рациональный,
с ухваткой, вскормленной веками,
активный ген национальный
остался в папе или в маме.
Гуляка, пройдоха, мошенник,
для адского пекла годясь, —
подвижник, аскет и отшельник,
в иную эпоху родясь.
Замшелым душам стариков
созвучны внешне их старушки:
у всех по жизни гавнюков
их жёны — злобные гнилушки.
От коллективных устремлений,
где гул восторгов, гам и шум,
я уклоняюсь из-за лени,
что часто выглядит как ум.
Клокочет неистовый зал,
и красные флаги алеют…
Мне доктор однажды сказал:
глисты перед гибелью злеют.
Пока присесть могу к столу,
ценю я каждое мгновение,
и там, где я пишу хулу,
внутри звучит благословение.
Время тянется уныло,
но меняться не устало:
раньше всё мерзее было,
а теперь — мерзее стало.
Проходят эпохи душения,
но сколько и как ни трави,
а творческий пыл разрушения
играет в российской крови.
Был я молод и где-то служил,
а любовью — и бредил, и жил;
даже глядя на гладь небосклона,
я усматривал девичьи лона.
Кто книжно, а кто по наитию,
но с чувством неясного страха
однажды приходишь к открытию
сообщества духа и паха.
Я остро ощущаю временами
(проверить я пока ещё не мог),
что в жизни всё случившееся с нами
всего лишь только опыт и пролог.
Уходит чёрный век великий,
и станет нем его гранит,
и лишь язык, живой и дикий,
кошмар и славу сохранит.
Не знаю благодатней и бездонней
дарованных как Божеская милость
двух узких и беспомощных ладоней, в
которые судьба моя вместилась.
Не будь мы вдвоём, одному
пришлось бы мне круто и туго,
а выжили мы потому,
что всюду любили друг друга.
Ушли и сгинули стремления,
остыл азарт грешить и каяться,
тепло прижизненного тления
по мне течёт и растекается.
Уже вот-вот к моим ногам
подвалит ворох ассигнаций,
ибо дерьмо во сне — к деньгам,
а мне большие гавны снятся.
К похмелью, лихому и голому,
душевный пришёл инвалид,
потрогал с утра свою голову:
пустая, однако болит.
Я не искал чинов и званий,
но очень часто, слава Богу,
тоску несбывшихся желаний
менял на сбывшихся изжогу.
Вчера взяла меня депрессия,
напав, как тать, из-за угла;
завесы серые развесила
и мысли чёрные зажгла.
А я не гнал мерзавку подлую,
я весь сиял, её маня,
и с разобиженною мордою
она покинула меня.
Я в зеркале вчера себя увидел
и кратко побеседовал с собой;
остался каждый в тягостной обиде,
что пакостно кривляется другой.
Это был не роман,
это был поебок,
было нежно, тепло, молчаливо,
и, оттуда катясь,
говорил колобок:
до свиданья, спасибо, счастливо.
На любое идейное знамя,
даже лютым соблазном томим,
я смотрю недоверчиво, зная,
сколько мрази ютится под ним.
Слежу без испуга и дрожи
российских событий пунктир:
свобода играет, как дрожжи,
подкинутые в сортир.
Когда остыл душевный жар,
а ты ещё живёшь зачем-то,
то жизнь напоминает жанр,
который досуха исчерпан.
Когда бы сам собой смывался грим
и пудра заготовленных прикрас,
то многое, что мы боготворим,
ужасно опечалило бы нас.
Давно по миру льются стоны,
что круче, жарче и бодрей
еврей штурмует бастионы,
когда в них есть другой еврей.
Судьба не зря за годом год
меня толчёт в житейской ступке:
у человека от невзгод
и мысли выше, и поступки.
Переживёт наш мир беспечный
любой кошмар как чепуху,
пока огонь пылает вечный
У человечества в паху.
Подонки, мразь и забулдыги,
мерзавцы, суки и скоты
читали в детстве те же книги,
что прочитали я и ты.
До точки знает тот,
идущий нам на смену,
откуда что растёт
и что в какую цену.
С тоской копаясь в тексте сраном,
его судить самодержавен,
я многим жалким графоманам
бывал сиятельный Державин.
Наш разум тесно связан с телом,
и в том немало есть печали:
про то, что раньше ночью делал,
теперь я думаю ночами.
В устоях жизни твёрдокамен,
семью и дом любя взахлёб,-
мужик хотя и моногамен,
однако жуткий полиёб.
Неволю ощущая, словно плен,
я полностью растратил пыл удалый,
и общества свободного я член
теперь уже потрёпанный и вялый.
Недолго нас кошмар терзает,
что оборвётся бытиё:
с приходом смерти исчезает
боль ожидания её.
Пришли ко мне, покой нарушив,
раздумий тягостные муки:
а вдруг по смерти наши души
на небе мрут от смертной скуки?
Мы в очень различной манере
семейную носим узду,
на нас можно ездить в той мере,
в которой мы терпим узду.
Вся планета сейчас нам видна:
мы в гармонии неги и лени
обсуждаем за рюмкой вина
соль и суть мимолётных явлений.
В зоопарке под вопли детей
укрепилось моё убеждение,
что мартышки глядят на людей,
обсуждая своё вырождение.
А то, что в среду я отверг,
неся гневливую невнятицу,
то с радостью приму в четверг,
чтобы жалеть об этом в пятницу.
На пороге вечной ночи
коротая вечер тёмный,
что-то всё ещё бормочет
бедный разум неуёмный.
Разумов парящих и рабочих
нету ни святее, ни безбожной,
наши дураки — тупее прочих,
наши идиоты — безнадёжней.
Что я люблю? Курить, лежать,
в туманных нежиться томлениях
и вяло мыслями бежать
во всех возможных направлениях.
Блаженство алкогольного затмения
неведомо жрецам ума и знания,
мы пьём от колебаний и сомнения,
от горестной тоски непонимания.
Даётся близость только с теми
из городов и площадей,
где бродят призраки и тени
хранимых памятью людей.
Друзьями и покоем дорожи,
люби, покуда любится, и пей,
живущие над пропастью во лжи
не знают хода участи своей.
И я сказал себе: держись,
Господь суров, но прав,
нельзя прожить в России жизнь,
тюрьмы не повидав.
Попавшись в подлую ловушку,
сменив невольно место жительства,
кормлюсь, как волк, через кормушку
и охраняюсь, как правительство.
Серебра сигаретного пепла
накопился бы холм небольшой
за года, пока зрело и крепло
все, что есть у меня за душой.
Среди воров и алкоголиков
сижу я в каменном стакане,
и незнакомка между столиков
напрасно ходит в ресторане.
Дыша духами и туманами,
из кабака идет в кабак
и тихо плачет рядом с пьяными,
что не найдет меня никак.
В неволе зависть круче тлеет
и злее травит бытие;
в соседней камере светлее
и воля ближе из нее.
Думаю я, глядя на собрата —
пьяницу, подонка, неудачника, —
как его отец кричал когда-то:
«Мальчика! Жена родила мальчика!»
Страны моей главнейшая опора —
не стройки сумасшедшего размаха,
а серая стандартная контора,
владеющая ниточками страха.
Как же преуспели эти суки,
здесь меня гоняя, как скотину,
я теперь до смерти буду руки
при ходьбе закладывать за спину.
Повсюду, где забава и забота,
на свете нет страшнее ничего,
чем цепкая серьезность идиота
и хмурая старательность его.
Томясь тоской и самомнением,
не сетуй всуе, милый мой,
жизнь постижима лишь в сравнении
с болезнью, смертью и тюрьмой.
Родившись в сумрачное время,
гляжу вперед не дальше дня;
живу беспечно, как в гареме,
где завтра выебут меня.
Когда поднимается рюмка,
любая печаль и напасть
спадает быстрее, чем юбка
с девицы, спешащей упасть.
Какая, к черту, простокваша,
когда живем всего лишь раз,
и небосвод — пустая чаша
всего испитого до нас.
Напрасно врач бранит бутыль,
в ней нет ни пагубы, ни скверны,
а есть и крылья, и костыль,
и собутыльник самый верный.
Понять без главного нельзя
твоей сплоченности, Россия:
своя у каждого стезя,
одна у всех анестезия.
Налей нам, друг! Уже готовы
стаканы, снедь, бутыль с прохладцей,
и наши будущие вдовы
охотно с нами веселятся.
Не мучась совестью нисколько,
живу года в хмельном приятстве;
Господь всеведущ не настолько.
чтобы страдать о нашем блядстве.
Не тяжелы ни будней пытки,
ни суета окрестной сволочи,
пока на свете есть напитки
и сладострастье книжной горечи.
Как мы гуляем наповал!
И пир вершится повсеместный.
Так Рим когда-то ликовал,
и рос Атилла, гунн безвестный.
Чтоб дети зря себя не тратили
ни на мечты, ни на попытки,
из всех сосцов отчизны-матери
сочатся крепкие напитки.
Не будь на то Господня воля,
мы б не узнали алкоголя;
а значит, пьянство не порок,
а высшей благости урок.
Известно даже недоумку,
как можно духом воспарить:
за миг до супа выпить рюмку,
а вслед за супом — повторить.
Тому, что в семействе трещина,
всюду одна причина:
в жене пробудилась женщина,
в муже уснул мужчина.
Если днем осенним и ветреным
муж уходит, шаркая бодро,
треугольник зовут равнобедренным,
невзирая на разные бедра.
Был холост — снились одалиски,
вакханки, шлюхи, гейши, киски;
теперь со мной живет жена,
а ночью снится тишина.
Цепям семьи во искупление
Бог даровал совокупление;
а холостые, скинув блузки,
имеют льготу без нагрузки.
Господь жесток. Зеленых неучей,
нас обращает в желтых он,
а стайку нежных тонких девочек —
в толпу сварливых грузных жен.
Когда в семейьых шумных сварах
жена бывает не права,
об этом позже в мемуарах
скорбит прозревшая вдова.
Если б не был Создатель наш связан
милосердием, словно веревкой,
Вечный Жид мог быть жутко наказан
сочетанием с Вечной Жидовкой.
Когда, замкнув теченье лет,
наступит Страшный суд,
на нем предстанет мой скелет,
держа пивной сосуд.
Вон опять идет ко мне приятель
и несет холодное вино;
время, кое мы роскошно тратим,
деньги, коих нету все равно.
Да, да, я был рожден в сорочке,
отлично помню я ее;
но вырос и, дойдя до точки,
пропил заветное белье.
Нам жить и чувствовать дано,
искать дорогу в Божье царство,
и пить прозрачное вино —
от жизни лучшее лекарство.
Не верь тому, кто говорит,
что пьянство — это враг;
он или глупый инвалид,
или больной дурак.
Весь путь наш — это
времяпровождение,
отмеченное пьянкой с двух сторон:
от пьянки, обещающей рождение,
до пьянки после кратких похорон.
В объятьях водки и режима
лежит Россия недвижимо,
и только жид, хотя дрожит,
но по веревочке бежит.
Еда, товарищи, табак,
потом вернусь в семью;
я был бы сволочь и дурак,
ругая жизнь мою.
Из тюрьмы ощутил я страну —
даже сердце на миг во мне замерло —
всю подряд в ширину и длину
как одну необъятную камеру.
Прихвачен, как засосанный в трубу,
я двигаюсь без жалобы и стона,
теперь мою дальнейшую судьбу
решит пищеварение закона.
Там, на утраченной свободе,
в закатных судорогах дня
ко мне уныние приходит,
а я в тюрьме, и нет меня.
Империи летят, хрустят короны,
история вершит свой самосуд,
а нам сегодня дали макароны,
а завтра — передачу принесут.
Мой ум имеет крайне скромный нрав,
и наглость мне совсем не по карману,
но если положить, что Дарвин прав,
то Бог создал всего лишь обезьяну.
Я теперь вкушаю винегрет
сетований, ругани и стонов,
принят я на главный факультет
университета миллионов.
С годами жизнь пойдет налаженней
и все забудется, конечно,
но хрип ключа в замочной скважине
во мне останется навечно.
Не знаю вида я красивей,
чем в час, когда взошла луна,
в тюремной камере в России
зимой на волю из окна.
Для райского климата райского сада,
где все зеленеет от края до края,
тепло поступает по трубам из ада,
а топливо ада — растительность рая.
Россия безнадежно и отчаянно
сложилась в откровенную тюрьму,
где бродят тени Авеля и Каина
и каждый сторож брату своему.
Жар любви сменить морозами
норовит любой народ:
обосрёт, засыпет розами,
а потом — наоборот.
Усердия смешная добродетель
поскольку мне природой не дана,
то я весьма поверхностный свидетель
эпохи процветания гавна.
Рассказы об экземе и лишае,
о язве и капризах стоматита
текут, почти нисколько не лишая
нас радости живого аппетита.

Про загадку факта важного
каждый знает, но молчит:
время жизни в ухе каждого
с разной скоростью журчит.
Зима! Крестьянин, торжествуя,
наладил санок лёгкий бег,
ему кричат: какого хуя,
ещё нигде не выпал снег!
Есть люди редкого разлива,
у них и мужество — отдельное:
являть, не пряча боязливо,
живое чувство неподдельное.
Даже наш суровый век
полноту ничуть не судит:
если славный человек,
пусть его побольше будет.
Взор у него остёр и хищен,
а рот — немедля станет пастью;
мы оба в жизни что-то ищем,
но очень разное, по счастью.
Я ощутил сегодня снова —
так были споры горячи, —
что в нас помимо кровяного
есть и давление мочи.
Есть люди с тяжкими кручинами,
они не видны в общей массе,
но чувствуют себя мужчинами
не возле бабы, а при кассе.
Тернистый путь к деньгам и власти
всегда лежит через тоннель,
откуда лица блядской масти
легко выходят на панель.
Желанье тёмное и страстное
в любом хоть раз, но шевелилось:
уйти пешком в такое странствие,
чтоб чувство жизни оживилось.
От неких лиц не жду хорошего —
они, как язвой, тайно мучимы,
что были круто недоношены,
а после — крепко недоучены.
Блажен любой, кто образован;
я восхищался многократно,
как дух у них организован
и фарширован аккуратно.
Хочу богатством насладиться
не для покоя и приятства,
а чтобы лично убедиться,
что нету счастья от богатства.
Я за умеренную плату —
за двести грамм и колбасу —
иду к себе в ума палату
и, пыль обдув, совет несу.
Заранее я знаю о соседе,
в вагоне оказавшемся бок о бок:
дежурное меню в такой беседе —
истории наёбов и поёбок.
Новых мифов нынче много,
личной жажде сообразно
кто-то всуе ищет Бога,
кто-то — общего оргазма.
Гуманность волнительным кружевом
окутала быт наших лет:
наружу выходят с оружием
и плачутся в бронежилет.
Везде, где вслух галдят о вечном,
и я, любуясь нежной птахой,
печально мыслю: где бы лечь нам,
послав печаль и вечность на хуй?
С той поры не могу я опомниться,
как позор этот был обнаружен:
я узнал, что мерзавка-любовница
изменяла мне с собственным мужем.
Мы лето разве любим за жару?
За мух? За комаров?
Намного проще:
за летнюю повсюдную игру
в кустах, на берегу и в каждой роще.
Судьбы случайное сплетение,
переплетенье рук и ног,
и неизбежное смятение,
что снова так же одинок.
Появилось ли что-то во взгляде?
Стал угрюмее с некой поры?
Но забавно, как чувствуют бляди,
что уже я ушёл из игры.
Прекрасна юная русалка,
предела нету восхищению,
и лишь до слез матросу жалко,
что хвост препятствует общению.
Начал я с той поры, как подрос,
разбираться во взрослых игрушках,
и немало кудрявых волос
на чужих я оставил подушках.
Беда с романами и шашнями,
такими яркими в начале:
едва лишь делаясь вчерашними,
они тускнели и мельчали.
Во флирте мы весьма поднаторели
и, с дамой заведя пустую речь,
выводим удивительные трели,
покуда размышляем, где прилечь.
У мужиков тоску глобальную
понять-постичь довольно просто:
мы ищем бабу идеальную,
а жить с такой — смертельно постно.
Любовным играм обучение —
и кайф, и спорт, и развлечение.
Смешной забаве суждено
плыть по течению столетий:
из разных мест сойдясь в одно,
два пола шаркают о третий.
Мы все танцуем идеально,
поскольку нет особой сложности
напомнить даме вертикально
горизонтальные возможности.
Не зря ли мы здоровье губим,
виясь телами в унисон?
Чем реже мы подругу любим,
тем чаще нас ласкает сон.
Постичь я не могу,
но принимаю
стихию женских мыслей и причуд,
а если что пойму, то понимаю,
что понял это поздно чересчур.
Всюду плачется загнанный муж
на супружества тяжкий обет,
но любовь — это свет наших душ,
а семья — это плата за свет.
Неправда, что женщины — дуры
мужчины умней их едва ли,
домашние нежные куры
немало орлов заклевали.
Идея найдена не мной,
но это ценное напутствие:
чтоб жить в согласии с женой,
я спорю с ней в её отсутствие.
В нас от юных вишен и черешен
память порастает незабудками;
умыслом и помыслом я грешен
больше, чем реальными поступками.
Девушка, зачем идёшь ты мимо
и меня не видишь на пути?
Так ведь и Аттила мимо Рима
мог однажды запросто пройти.
У бабы во все времена —
жара на дворе или стужа —
потребность любви так сильна,
что любит она даже мужа.
Едино в лысых и седых —
как иудеев, так и эллинов,
что вид кобылок молодых
туманит взор у сивых меринов.
Растёт моя дурная слава
среди ханжей и мелких равов,
поскольку свято чту я право
участия в упадке нравов.
Мужики пустой вопрос
жарко всюду обсуждают:
почему у наших роз
их шипы не увядают?
Мне часто доводилось убедиться
в кудрявые года моей распутности,
что строгая одежда на девице
отнюдь не означает недоступности.
Занявшись тёмной дамы просветлением
и чары отпустив на произвол,
я долго остаюсь под впечатлением,
которое на даму произвёл.
Я не стыжусь и не таюсь,
когда палюсь в огне,
я сразу даме признаюсь
в её любви ко мне.
Мужику в одиночестве кисло,
тяжело мужику одному,
а как баба на шее повисла,
так немедленно легче ему.
По женщине значительно видней
как лечит нас любовная игра:
потраханная женщина умней
и к миру снисходительно добра.
Мне было с ней настолько хорошо,
что я без умышлений негодяйства
завлёк её в постель и перешёл
к совместному ведению хозяйства.
Дух весенний полон сострадания
к тёмным и таящимся местам:
всюду, где углы у мироздания,
кто-нибудь весной ебётся там.
Липла муха-цокотуха
на любые пиджаки,
позолоту стёрли с брюха
мимолётные жуки.
Здоровый дух в здоровом теле
влечёт его к чужой постели.
Где музыка звучит,
легко тревожа,
где женщины танцуют равнобедренно,
глаза у мужиков
горят похоже:
хочу, и по возможности немедленно.
Легко текла судьба моя,
минуя храм и синагогу,
и многим чёрным кошкам я
перебежал тогда дорогу.
Теперь давно я не жених,
но шелушится в голове,
что были светлые меж них,
и даже рыжих было две.
Ведя семейную войну,
где ищет злость похлеще фразу,
я побеждаю потому,
что белый флаг подъемлю сразу.
Мужчин рассеянное воинство
своей особостью гордится,
хотя у всех — одно достоинство:
любой козёл в мужья годится.
Занявшись опросов пустыми трудами —
а к личным секретам
охоч я и лаком,
я в мысли простой
утвердился с годами:
семья — это тайна, покрытая браком.
Из некоего жизненного круга
нам выйти с неких пор
не удаётся,
поэтому случайная подруга —
нечаянная влага из колодца.
Ведём ли мы беседы грустные,
ворчим ли — всюду прохиндеи,
а в нас кипят, не зная устали,
прелюбодейные идеи.
По счёту света и тепла,
по мере, как судьба согнула,
жизнь у кого-то протекла,
а у другого — прошмыгнула.
Все растяпы, кулемы, разини —
лучше нас разбираются в истине:
в их дырявой житейской корзине
спит густой аромат бескорыстия.
Душе уютны, как пальто,
иллюзии и сантименты,
однако жизнь — совсем не то,
что думают о ней студенты.
Бродяги, странники, скитальцы,
попав из холода в уют,
сначала робко греют пальцы,
а после к бабе пристают.
Наш разум налегке и на скаку
вторгается в округу тайных сфер,
поскольку ненадолго дураку
стеклянный хер.
Однажды человека приведет
растущее техническое знание
к тому, что абсолютный идиот
сумеет повлиять на мироздание.
Да, Господь, лежит на мне вина:
глух я и не внемлю зову долга,
ибо сокрушители гавна
тоже плохо пахнут очень долго.
Мерзавцу я желаю, чтобы он
в награду за подлянку и коварство
однажды заработал миллион
и весь его потратил на лекарство.
Увы, при царственной фигуре
(и дивно морда хороша)
плюгавость может быть в натуре
и косоглазой быть душа.
Покрытость лаками и глянцем
и запах кремов дорогих
заметно свойственней поганцам,
чем людям, терпящим от них.
Поскольку нету худа без добра,
утешить мы всегда себя умеем,
что если не имеем ни хера,
то право на сочувствие имеем.
Где сегодня было пусто
на полях моих житейских,
завтра выросла капуста
из билетов казначейских.
Я спорю искренно и честно,
я чистой истины посредник,
и мне совсем не интересно,
что говорит мой собеседник.
Бегу, куда азарт посвищет,
тайком от совести моей,
поскольку совесть много чище,
если не пользоваться ей.
Я б устроил в окрестностях местных,
если б силами ведал природными,
чтобы несколько тварей известных
были тварями, только подводными.
Наука зря в себе уверена,
ведь как науку ни верти,
а у коня есть путь до мерина,
но нет обратного пути.
Весь день сегодня ради прессы
пустив на чтение запойное,
вдруг ощутил я с интересом,
что проглотил ведро помойное.
Как, Боже, мы похожи на блядей
желанием, вертясь то здесь, то там,
погладить выдающихся людей
по разным выдающимся местам.
Ценю читательские чувства я,
себя всего им подчиняю:
где мысли собственные — грустные,
там я чужие сочиняю.
Не в муках некой мысли неотложной
он вял и еле двигает руками —
скорее в голове его несложной
воюют тараканы с пауками.
А кто орлом себя считает,
презревши мышью суету,
он так заоблачно летает,
что даже гадит на лету.
Мы счастье в мире умножаем
(а злу — позор и панихида),
мы смерти дерзко возражаем,
творя обряд продленья вида.
Люблю, с друзьями стол деля,
поймать тот миг, на миг очнувшись,
когда окрестная земля
собралась плыть, слегка качнувшись.
Едва смежает сон твои ресницы —
ты мечешься, волнуешься, кипишь,
а что тебе на самом деле снится,
я знаю, ибо знаю, с кем ты спишь.
Ость женщины, познавшие с печалью,
что проще уступить, чем отказаться,
они к себе мужчин пускают в спальню
из жалости и чтобы отвязаться.
Он даму держал на коленях,
и тяжко дышалось ему.
есть женщины в русских селеньях —
не по плечу одному.
И дух и плоть у дам играют,
когда, посплетничать зайдя,
они подруг перебирают,
гавно сиропом разводя.
Мужик тугим узлом совьется,
но если пламя в нем клокочет —
всегда от женщины добьется
того, что женщина захочет.
Мы заняты делом отличным,
нас тешит и греет оно,
и ангел на доме публичном
завистливо смотрит в окно.
Блажен, кому достался мудрый разум,
такому все легко и задарма,
а нам осталась радость, что ни разу
не мучились от горя от ума.
Люблю величавых застольных мужей —
они, как солдаты в бою,
и в сабельном блеске столовых ножей
вершат непреклонность свою.
Под мнение прельстительных романсов
красотки улыбаются спесиво;
у женщины красивой больше шансов
на сччастье быть обманутой красиво.
Женившись, мы ничуть не губим
себя для радостей земных,
и чем жену тем больше любим,
тем больше любим дам иных.
В толпе замшелых старичков
уже по жизни я хромаю,
еще я вижу без очков,
но в них я лучше понимаю.
Что в зеркале? Колтун волос,
узоры тягот и томлений,
две щелки глаз и вислый нос
с чертами многих ущемлений.
Вот я получил еще одну
весть, насколько время неотступно,
хоть увидеть эту седину
только для подруг моих доступно.
Мне гомон, гогот и галдеж —
уже докучное соседство,
поскольку это молодежь
или впадающие в детство.
А в кино когда ебутся —
хоть и понарошке, —
на душе моей скребутся
мартовские кошки.
Поездил я по разным странам,
печаль моя, как мир, стара:
какой подлец везде над краном
повесил зеркало с утра?
Я в фольклоре нашел вранье:
нам пословицы нагло врут,
будто годы берут свое…
Это наше они берут!
Увы, но облик мой и вид
при всей игре воображения
уже не воодушевит
девицу пылкого сложения.
Уже куда пойти — большой вопрос,
порядок наводить могу часами,
с годами я привычками оброс,
как бабушка — курчавыми усами.
Мои слабеющие руки
с тоской в суставах ревматических
теперь расстегивают брюки
без даже мыслей романтических.
Даже в час, когда меркнут глаза
перед тем, как укроемся глиной,
лебединая песня козла
остается такой же козлиной.
Вокруг лысеющих седин
пространство жизни стало уже,
а если лучше мы едим,
то перевариваем — хуже.
Не в силах никакая конституция,
устроить отношенья и дела,
чтоб разума и духа проституция
постыдной и невыгодной была.
По эпохе киша, как мухи,
и сплетаясь в один орнамент,
утоляют вожди и шлюхи
свой общественный темперамент.
Неистово стараясь прикоснуться,
но страсть не утоляя никогда,
у истины в окрестностях пасутся
философов несметные стада.
Я не даю друзьям советы,
мир дик, нелеп и бестолков,
и на вопросы есть ответы
лишь у счастливых мудаков.
Блажен, кто знает все на свете
и понимает остальное,
свободно веет по планете
его дыхание стальное.
Жаль беднягу: от бурных драм
расползаются на куски
все сто пять его килограмм
одиночества и тоски.
Вижу в этом Творца мастерство,
и напрасно все так огорчаются,
что хороших людей — большинство,
но плохие нам чаще встречаются.
Когда боль поселяется в сердце,
когда труден и выдох и вдох,
то гнусней начинают смотреться
хитрожопые лица пройдох.
Посмотришь вокруг временами,
и ставишь в душе многоточие…
Все люди бывают гавнами,
но многие — чаще, чем прочие.
Любой мираж душе угоден,
любой иллюзии глоток…
Мой пес гордится, что свободен,
держа в зубах свой поводок.
Не верю я, хоть удави,
когда в соплях от сантиментов
поет мне песни о любви
хор безголосых импотентов.
Весь день я по жизни хромаю,
взбивая пространство густое,
а к ночи легко понимаю
коней, засыпающих стоя.
Есть в идиоте дух отваги,
присущей именно ему,
способна глупость на зигзаги,
недостижимые уму.
Тоскливей ничего на свете нету,
чем вечером, дыша холодной тьмой,
тоскливо закуривши сигарету,
подумать, что не хочется домой.
Нрав у Творца, конечно, крут,
но полон блага дух Господний,
и нас не он обрек на труд,
а педагог из преисподней.
Три фрукта варятся в компоте,
где плещет жизни кутерьма:
судьба души, фортуна плоти
и приключения ума.
Недюжинного юмора запас
использовав на замыслы лихие,
Бог вылепил Вселенную и нас
из хаоса, абсурда и стихии.
Я жил во тьме и мгле,
потом я к свету вышел;
нет рая на земле,
но рая нет и выше.
Живешь, покоем дорожа,
путь безупречен, прям и прост…
Под хвост попавшая вожжа
пускает все коту под хвост.
Мой разум точат будничные хлопоты,
долги над головой густеют грозно,
а в душу тихо ангел шепчет: жопа ты,
что к этому относишься серьезно.
Я врос и вжился в роль балды,
а те, кто был меня умней,
едят червивые плоды
змеиной мудрости своей.
Чуя близость печальных превратностей,
дух живой выцветает и вянет;
если ждать от судьбы неприятностей,
то судьба никогда не обманет.
Эабавен наш пожизненный удел —
расписывать свой день и даже час,
как если бы теченье наших дел
действительно зависело от нас.
В кипящих политических страстях
мне видится модель везде одна:
столкнулись на огромных скоростях
и лопнули вразлет мешки гавна.
Зачем вам, мадам, так сурово
страдать на диете ученой?
Не будет худая корова
смотреться газелью точеной.
Но кто осудит старика,
если спеша на сцену в зал,
я вместо шейного платка
чулок соседки повязал?
Не любят грустных и седых
одни лишь дуры и бездарности,
а мы ведь лучше молодых —
у нас есть чувство благодарности.
Еще наш закатный азарт не погас,
еще мы не сдались годам,
и глупо, что женщины смотрят на нас
разумней, чем хочется нам.
Болит, свербит моя душа,
сменяя страсти воздержанием;
невинность формой хороша,
а грех прекрасен содержанием.
В сезонных циклах я всегда
ценил игру их соблюдения;
зима — для пьянства и труда,
а лето — для грехопадения.
Что я смолоду делал в России?
Я запнусь и ответа не дам,
ибо много и лет и усилий
положил на покладистых дам.
Когда, пивные сдвинув кружки,
мы славим жизни шевеление,
то смотрят с ревностью подружки
на наших лиц одушевление.
Совместное и в меру возлияние
не только от любви не отвращает,
но каждое любовное слияние
весьма своей игрой обогащает.
Любви горенье нам дано
и страсти жаркие причуды,
чтобы холодное вино
текло в нагретые сосуды.
Да, мне умерить пыл и прыть
пора уже давно;
я пить не брошу, но курить
не брошу все равно.
Себя я пьянством не разрушу,
ибо при знании предела
напитки льются прямо в душу,
оздоровляя этим тело.
Дух мой растревожить невозможно
денежным смутительным угаром,
я интеллигентен безнадежно,
я употребляюсь только даром.
Когда к тебе приходит некто,
духовной жаждою томим,
для утоленья интеллекта
распей бутылку молча с ним.
Цветок и садовник в едином лице,
я рюмке приветно киваю
и, чтобы цветок не увял в подлеце,
себя изнутри поливаю.
Поскольку склянка алкоголя —
стекляшка вовсе не простая,
то, как только она пустая —
в душе у нас покой и воля.
Оставив дикому трамваю
охоту мчать, во тьме светясь,
я лежа больше успеваю,
чем успевал бы суетясь.
Чтоб жить разумно (то есть бледно)
и максимально безопасно,
рассудок борется победно
со всем что вредно и прекрасно.
Душевно я вполне еще здоров,
и съесть меня тщеславию невмочь,
я творческих десяток вечеров
легко отдам за творческую ночь.
Насмешлив я к вождям, старухам,
пророчествам и чудесам,
однако свято верю слухам,
которые пустил я сам.
Мы вовсе не грешим, когда пируем,
забыв про все стихии за стеной,
а мудро и бестрепетно воруем
дух легкости у тяжести земной.
Хотя погрязший в алкоголе
я по-житейски сор и хлам,
но съем последний хер без соли
я только с другом пополам.
Душа порой бывает так задета,
что можно только выть или орать;
я плюнул бы в ранимого эстета,
но зеркало придется вытирать.
К лести, комплиментам и успехам
(сладостным ручьем они вливаются)
если относиться не со смехом —
важные отверстия слипаются.
Зачем же мне томиться и печалиться,
когда по телевизору в пивной
вчера весь вечер пела мне красавица,
что мысленно всю ночь она со мной?
Да, выпив, я валяюсь на полу;
да, выпив, я страшней садовых пугал,
но врут, что я ласкал тебя в углу;
по мне, так я ласкал бы лучше угол.
Я устал. Надоели дети,
бабы, водка и пироги.
Что же держит меня на свете?
Чувство юмора и долги.
Мужчина должен жить не суетясь,
а мудрому предавшись разгильдяйству,
чтоб женщина, с работы возвратясь,
спокойно отдыхала по хозяйству.
С неуклонностью упрямой
все на свете своевременно;
чем невинней дружба с дамой,
тем быстрей она беременна.
В мечтах отныне стать серьезней
коплю серьезность я с утра,
печально видя ночью поздней,
что где-то есть во мне дыра.
Есть женщины осеннего шитья:
они, пройдя свой жизненный экватор,
в постели то слезливы, как дитя,
то яростны, как римский гладиатор.
Я не уверен в божьем чуде
и вижу внуков без прикрас,
поскольку будущие люди
произойдут, увы, от нас.
От искры любовной —
порой сгоряча —
в ночи зажигается
жизни свеча.
Какой ни являет
она собой вид,
а тоже свечу запалить норовит.
И тянется так по капризу Творца —
забыто начало, не видно конца.
Покуда слова я увязывал эти,
пятьсот человек появилось на свете.
К ней шёл и старец, и юнец,
текли учёные и школьники,
и многим был суждён конец
в её Бермудском треугольнике.
Связано весьма кольцеобразно
мира устроение духовное,
и в любом отказе от соблазна
есть высокомерие греховное.
Люблю журчанье этой речки,
где плещет страсть о берега,
и тонковрунные овечки
своим баранам вьют рога.
Привязан к мачте, дышит жарко
плут Одиссей. И жутко жалко —
сирен, зазря поющих страстно
в неодолимое пространство.
Когда вокруг галдит семья,
то муж, отец и дед,
я тихо думаю, что я
скорее жив, чем нет.
Весьма крута метаморфоза
с мозгами, выпивкой сожжёнными,
и мы от раннего склероза
с чужими путаемся жёнами.
Будь гений ты или герой,
мудрец и эрудит —
любви сердечный геморрой
тебя не пощадит.
История — не дважды два четыре,
история куда замысловатей,
не знает ни один историк в мире
того, что знают несколько кроватей.
С одной отменной Божьей шуткой
любой мужик весьма знаком:
полгода бегаешь за юбкой —
и век живёшь под каблуком.
У девушек пальтишки были куцые
и — Боже, их судьбу благослови —
досадуя, что нету проституции,
они нам отдавались по любви.
Какой-нибудь
увлёкшись кошкой драной
(обычно с лёгкой пылью в голове),
томился я потом душевной раной
и баб терпеть не мог недели две.
Мужья по малейшей причине
к упрёкам должны быть готовы;
изъянов не видеть в мужчине
умеют одни только вдовы.
Поют юнцы свои запевки
про нежных кралей и зазноб,
а мы при виде юной девки
не в жар впадаем, а в озноб.
В острые периоды влюблённости —
каждый убеждался в этом лично —
прочие порочные наклонности
ждут выздоровления тактично.
Мы проявляем благородство
и дарим радость Божьим сферам,
когда людей воспроизводство
своим поддерживаем хером.
С тугими очертаниями зада
иметь образование не надо.
В этом гомоне и гаме,
в этой купле и продаже
девки делают ногами,
что уму не снилось даже.
Любовь немыслима без такта,
поскольку он — важнейший клей
и для игры, и для антракта,
и для согласия ролей.

Живёт ещё во мне былой мотив,
хотя уже я дряхлый и седой,
и, девку по соседству ощутив,
я с пылкостью болтаю ерундой.
Овеян двусмысленной славой,
ласкаю сустав подагрический,
а где-то с распутной шалавой
гуляет мой образ лирический.
Многим птицам вил я гнёзда
на ветвях души моей,
только рано или поздно
пташки гадили с ветвей.
Поскольку в жизненном меню —
увы — нам большего не дали,
я женщин искренне ценю
за обе стороны медали.
По весне как козырная карта
без жеманства, стыда и надменности
для поимки любовного фарта
оголяются все сокровенности.
Увы, но в жизни скоротечной
с годами вянет благодать
уменья вспыхнуть к первой встречной
и ей себя всего отдать.
Профан полнейший в туфлях, бусах —
эстетской жилки я лишён,
зато сходился я во вкусах
с мужьями очень разных жён.
Загадочно мне женское сложение —
духовного и плотского смешение,
где мелкое телесное движение
меняет наше к бабе отношение.
Семья — устройство не вчерашнее,
уже Сенека замечает:
мужик — животное домашнее,
но с удовольствием дичает.
Податливость мою хотя кляну,
однако же перечить не рискую:
мужчина, не боящийся жену,
весьма собой позорит честь мужскую.
Многим дамам ужимками лестными
я оказывал знаки внимания,
потому что с учтивыми жестами
тесно связан успех вынимания.
Любовь — не только наслаждение:
и по весне, и в ноябре
в любви есть самоутверждение,
всегда присущее игре.
Зная книгу жизни назубок,
текста я из виду не теряю,
важную главу про поебок
я весьма усердно повторяю.
Глубоким быть философом не надо,
повсюду видя связи и следы:
любовью мир удержан от распада,
а губят этот мир — её плоды.
Наукой все границы стёрты,
на днях читал уже в печати я,
что девки делают аборты
от непорочного зачатия.
Необходим лишь первый шаг
туда, где светит согрешение,
а после слабая душа
сама впадает в искушение.
За мелким вычетом подробностей
невмочь ни связям, ни протекции
помочь ни в области способностей,
ни в отношении эрекции.
Весной зацвёл горох толчёный,
влюбился в рыбу крокодил,
пошёл налево кот учёный
и там котят себе родил.
Меняются каноны и понятия,
вид мира и событий, в нём текущих,
одни только любовные объятия —
такие же, как были в райских кушах.
В беседе с дамой много проще
воспринимать её на ощупь.
Когда мы видим лик прелестный
и слов уже плетётся вязь,
то блекнет весь пейзаж окрестный,
туманным фоном становясь.
Порой грущу при свете лунном,
томясь душой перед рассветом,
что снюсь, возможно, девам юным,
но не присутствую при этом.
Под фиговым порой таится листиком
такое, что не снилось даже мистикам.
Пускай на старческой каталке
меня сей миг везут к врачу,
когда вакханку от весталки
я в первый раз не отличу.
Пройдёт и канет час печальный,
и я меж ангелов небесных
Увижу свет первоначальный
и грустно вспомню баб телесных.
Сыграет ангел мой на дудочке,
что мне пора пред Божье око,
и тут же я смотаю удочки,
и станет рыбкам одиноко.
С какой-нибудь
из дивно зрелых дам
пускай застигнет смерть
меня на ложе,
окликнет Бог меня:
— Ты где, Адам? —
А я ему отвечу:
— Здесь я. Боже!
Всуе прах мой не тревожь,
а носи бутылки,
пусть ебётся молодёжь
на моей могилке.
Питая к простоте вражду,
подвергнув каждый шаг учету,
мы даже малую нужду
справляем по большому счету.
Руководясь одним рассудком,
заметишь вряд ли, как не вдруг
душа срастается с желудком
и жопе делается друг.
Сломав березу иль осину, подумай —
что оставишь сыну?
Что будет сын тогда ломать?
Остановись, ебена мать!
От желчи мир изнемогает,
планета печенью больна,
гавно гавном гавно ругает,
не вылезая из гавна.
Эасрав дворцы до вида хижин
и жизнь ценя как чью-то милость,
палач гуляет с тем, кто выжил,
и оба пьют за справедливость.
Когда мила родная сторона,
которой возлелеян и воспитан,
то к ложке ежедневного гавна
относишься почти что с аппетитом.
Раньше каждый бежал на подмогу,
если колокол звал вечевой;
отзовется сейчас на тревогу
только каждый пузырь мочевой.
Добро — это талант и ремесло
стерпеть и пораженья и потери;
добро, одолевающее зло, —
как Моцарт, отравляющий Сальери.
По обе стороны морали
добра и зла жрецы и жрицы
так безобразно много срали,
что скрыли контуры границы.
Мне, Господь, неудобно просить,
но коль ясен Тебе человек,
помоги мне понять и простить
моих близких, друзей и коллег.
Везде, где не зная смущения,
историю шьют и кроят,
евреи — козлы отпущения,
которых к тому же доят.
И сер наш русский Цицерон,
и вездесущ, как мышь,
а мыслит ясно: «Цыц, Арон!»
и «Рабинович, кыш!»
По ночам начальство чахнет и звереет,
дикий сон морозит царственные яйца:
что китайцы вдруг воюют, как евреи,
а евреи расплодились, как китайцы.
Везде, где есть цивилизация
и свет звезды планету греет,
есть обязательная нация
для роли тамошних евреев.
В любом вертепе, где злодей
злоумышляет зло злодейства,
есть непременно иудей
или финансы иудейства.
Евреи клевещут и хают,
разводят дурманы и блажь,
евреи наш воздух вдыхают,
а вон выдыхают — не наш.
В года, когда юмор хиреет,
скисая под гласным надзором,
застольные шутки евреев
становятся местным фольклором.
Везде, где слышен хруст рублей
и тонко звякает копейка,
невдалеке сидит еврей
или по крайности еврейка.
Нет ни в чем России проку,
странный рок на ней лежит:
Петр пробил окно в Европу,
а в него сигает жид.
Царь-колокол безгласен, поломатый,
Царь-пушка не стреляет, мать ети;
и ясно, что евреи виноваты,
осталось только летопись найти.
Любой большой писатель русский
жалел сирот, больных и вдов,
слегка стыдясь, что это чувство
не исключает и жидов.
В российской нежной колыбели,
где каждый счастлив, если пьян,
евреи так ожидовели,
что пьют обильнее славян.
Раскрылась правда в ходе дней,
туман легенд развеяв:
евреям жить всего трудней
среди других евреев.
Любая философия согласна,
что в мире от евреев нет спасения,
науке только все еще не ясно,
как делают они землетрясения.
Изверившись в блаженном общем рае,
но прежние мечтания любя,
евреи эмигрируют в Израиль,
чтоб русскими почувствовать себя.
Об утечке умов с эмиграцией
мы в России нисколько не тужим,
потому что весь ум ихней нации
никому здесь и на хер не нужен.
Вечно и нисколько не старея,
всюду и в любое время года
длится, где сойдутся два еврея,
спор о судьбах русского народа.
Что ели предки? Мясо и бананы.
Еда была сыра и несогрета.
Еврей произошел от обезьяны,
которая огонь добыла где-то.
Евреи, чужую культуру впитав
и творческим занявшись действом,
вливают в ее плодоносный состав
растворы с отравным еврейством.
В череде огорчений и радостей
дни земные ничуть не постылы,
только вид человеческих слабостей
отнимает последние силы.
В духе есть соединённости,
неразрывные в их парности —
как весёлость одарённости
и уныние бездарности.
Шалопай, вертопрах и повеса,
когда в игры уже отыграли,
для утехи душевного беса
учат юных уму и морали.
Битвы и баталии мои
спутаны концами и началами,
самые жестокие бои
были у меня с однополчанами.
Клопы, тараканы и блохи —
да будет их роль не забыта —
свидетели нашей эпохи,
участники нашего быта.
Рука фортуны загребает
из неизведанных глубин,
и в оголтелом разъебае
вдруг объявляется раввин.
Травя домашних насекомых,
совсем не вредных и не злых,
мы травим, в сущности, знакомых,
соседей, близких и родных.
Такой останется до смерти
натура дикая моя,
на симфоническом концерте —
и то, бывало, пукал я.
Крупного не жажду ничего,
я земное мелкое творение,
из явлений духа моего
мне всего милей пищеварение.
Так он мыслить умел глубоко,
что от мудрой его правоты
кисло в женской груди молоко
и бумажные вяли цветы.
Умом хотя совсем не Соломоны,
однако же нисколько не калеки,
балбесы, обормоты, охламоны —
отменные бывают человеки.
Евреи размножаются в неволе,
да так охотно, Господи прости,
что кажется — не знают лучшей доли,
чем семенем сквозь рабство прорасти.
Усердные брови насупив,
еврей, озаряемый улицей,
извечно хлопочет о супе,
в котором становится курицей.
Евреи топчут наши тротуары,
плетя о нас такие тары-бары,
как если сочиняли бы татары
о битве Куликовской мемуары.
Во всех углах и метрополиях
затворник судеб мировых,
еврей, живя в чужих историях,
невольно вляпывался в них.
В любых краях, где тенью бледной
живет еврей, терпя обиды,
еврейской мудрости зловредной
в эфир сочатся флюаиды.
Всегда еврей легко везде заметен,
еврея слышно сразу от порога,
евреев очень мало на планете,
но каждого еврея — очень много.
Евреи даже в светопреставление,
сдержав поползновение рыдать,
в последнее повисшее мгновение
сумеют еще что-нибудь продать.
Даже пьесы на краю,
даже несколько за краем
мы играем роль свою
даже тем, что не играем.
Возможность лестью в душу влезть
никак нельзя назвать растлением,
мы бескорыстно ценим лесть
за совпаденье с нашим мнением.
Пылко имитируя наивность,
но не ослабляя хватки прыткой,
ты похож на девичью невинность,
наскоро прихваченную ниткой.
Свихнулась природа у нас в зоосаде
от липкого глаза лихих сторожей,
и стали расти безопасности ради
колючки вовнутрь у наших ежей.
Мы очень прагматично и практично,
весьма рационально мы живём,
и все наши дела идут отлично,
а песни мы — унылые поём.
Забавно мне, что поле брани
всех политических страстей
влечёт к себе потоки срани
различных видов и мастей.
Любую кто собрал коллекцию,
её холопы и фанаты —
глухую чувствуют эрекцию,
чужие видя экспонаты.
Суке, недоноску и бездарности
выдано Творцом для утешения
дьявольское чувство солидарности
и хмельная пена мельтешения.
Имеют острые глаза
и мудрецы, и прохиндеи:
они пластичны, как лоза,
когда им виден ствол идеи.
Есть люди — их усилия немалы, —
хотящие в награду за усердствие
протиснуться в истории анналы,
хотя бы сквозь анальное отверстие.
Кто к жалостным склонен рыданиям
и ранен мельчайшим лишением —
завидует ярким страданиям
и даже высоким крушениям.
Кругам идейного актива
легко понять посредством нюха,
что слитный запах коллектива —
отнюдь не есть единство духа.
Известно даже медицине
и просто видно трезвым глазом,
что кто романтик, а не циник,
тому запудрить легче разум.
Стихает и вянет
мыслительный бум,
на днях колосившийся тучно;
решили, как видно,
властители дум
насиживать яйца беззвучно.
В улыбке, жесте, мелкой нотке —
едина личная черта,
есть люди —
видно по походке,
что плохо пахнет изо рта.
Везде, где дорожки ковровые,
есть тихие люди живучие —
то ветки сплетают лавровые,
то петлю завяжут при случае.
Я тех люблю, что опоздали —
хотя бы раз, но навсегда —
к раздаче, к должности, к медали,
к делёжке с запахом стыда.
Благословенны лох и лапоть,
себя хотящие сберечь
и вдоль по жизни тихо капать,
а не кипеть и бурно течь.
Есть люди —
тоньше нюх, чем у собаки,
они вдыхают запахи и ждут;
едва лишь возникают сучьи знаки,
они уже немедля тут как тут.
Не злобы ради, не с похмелья
дурак — орудие судьбы —
стрижёт кудрявые деревья
под телеграфные столбы.
Гляну что направо, что налево —
всё на свете ясно всем вокруг,
так умудрена бывает дева,
истину познав из первых брюк.
Мне порою встречаются лица —
поневоле вздохнёшь со смущением,
что мечта наша в детях продлиться
так убога своим воплощением.
Всё же я ценю ханжу
за безудержный размах:
всем Венерам паранджу
он готов надеть на пах.
Спокойно плюнь и разотри —
забудь о встрече с этой мразью…
Но что-то хрустнуло внутри,
и день заляпан липкой грязью.
Повсюдные растут провинциалы,
накачивая сталь мускулатуры,
чтоб вырезать свои инициалы
на дереве науки и культуры.
Глядя пристально, трезво и здраво,
можно много чего насмотреться;
омерзение — тоже забава,
только зябко в душе и на сердце.
В себе таит зачатки вредности
и может вспыхнуть, как чума,
слиянный сок душевной бедности
и ярой пылкости ума.
По службе жаждал повышения,
смотрел в экран от делать нечего,
а ночью штопал отношения,
в семье сложившиеся вечером.
Тому на свете всё видней,
в ком есть апломб и убеждения;
чем личность мельче, тем крупней
её глобальные суждения.
А наблюдая лица потные
и то, как люди мельтешат,
забавно думать, что животные
нисколько в люди не спешат.
Томясь в житейском общем тесте,
вдруг замечаешь тайным взглядом,
что мы живём отнюдь не вместе,
а только около и рядом.
Хотя покуда всё в порядке,
такая к худу в нас готовность,
что вдруг душа уходит в пятки
и в пах уносится духовность.
Я соблюдаю такт и честь
по месту, в коем нахожусь, —
то я кажусь умней, чем есть,
то я умней, чем я кажусь.
Рождённые кидаться на врага —
томятся, вырастая, и скучают,
потом их держат быта берега,
где чахнут эти люди и мельчают.
Вижу я за годом год
заново и снова,
что поживший идиот
мягче молодого.
О, я отнюдь не слеп и глуп:
везде, где чинно и серьёзно,
внутри меня большой тулуп
надет на душу, чтоб не мёрзла.
Забавные печали нас измучили,
былые сокрушая упования:
не знали мы,
что при благополучии
угрюмее тоска существования.
Потоки знания волной
бурлят уже вдоль носоглотки,
поскольку разум бедный мой —
не безразмерные колготки.
При спорах тихо я журчу,
чтоб не являлась пена злая;
когда не знаю, то молчу,
или помалкиваю, зная.
Хотя уже ушли те времена,
и чисто на житейском небосводе,
подонков и мерзавцев имена
в душе моей болят к сырой погоде.
Терпя с утра зеркал соседство,
я бормочу себе под нос,
что время — сказочное средство
для выпадения волос.
Нет, я умнее стал навряд ли,
но безразличнее — стократ:
и руку жму я всякой падле,
и говорю, что видеть рад.
Увы, над этим неуклонно
трудились лучшие умы:
дерьмо сегодня благовонно
намного более, чем мы.
К работе азарт у меня —
от опыта жизни простого:
гулять после полного дня
приятней, чем после пустого.
Порой дойдёшь до обалдения
от жизни кряканья утиного,
и в сон тогда плывут видения,
и все про бегство до единого.
Сейчас такая знаний бездна
доступна всякому уму,
что стало спорить бесполезно
и глупо думать самому.
Мы сколько ни едим совместной соли,
а в общую не мелемся муку,
у всех национальные мозоли
чувствительны к чужому башмаку.
Изрядным будет потрясение,
когда однажды — смех и плач —
везде наступит воскресение,
и с жертвой встретится палач.
На всём пути моём тернистом —
давно мы с Богом собеседники;
Он весь играет светом чистым,
но как темны Его посредники!
Во мне, безусловном уже старожиле,
колышется страх среди белого дня:
а что, если те, кто меня сторожили,
теперь у котла ожидают меня?
Я в поезде — чтоб ноги подышали,
ботинки снял
и с ними спал в соседстве,
а память в лабиринте полушарий
соткала грустный сон
о бедном детстве.
Уже я к мотиву запетому
не кинусь, распахнут и счастлив —
я знаю себя, и поэтому
с людьми я не сух, но опаслив.
Случайная встреча на улице с другом
досуг невеликий — на две сигареты,
но мы холоднее к житейским недугам
когда наши души случайно согреты.
Мне мило всё:
игра чужих культур
на шумных площадях земной округи
и дивное различие фактур
у ручек чемодана и подруги.
О чём-то говорить я не хочу,
о многом — ядовиты словопрения,
поэтому всё чаще я молчу,
в немые погрузившись умозрения.
Время сыпется струйкой песка,
мухи памяти дремлют в черниле;
ностальгия — смешная тоска
по тому, что ничуть не ценили.
В душе сильнее дух сиротства,
и нам поделать с этим нечего,
когда оплошность или скотство
мы совершаем опрометчиво.
Давно уже не верю в пользу споров
и беганья за истиной гурьбой,
я больше почерпнул из разговоров,
которые веду с самим собой.
Теперь я только волей случая
знакомых вижу временами,
тяжёлый дух благополучия
висит уныло между нами.
Семью надо холить и нежить,
особо заботясь о том,
чтоб нелюди, нечисть и нежить
собой не поганили дом.
Пребывая в уверенном мнении
обо всём, ибо тесно знаком,
дело славное — в этом затмении
величаво прожить мудаком.
В порядочности много неудобства,
что может огорчать и даже злить:
испытываешь приступ юдофобства,
а чувство это некому излить.
То, что я вижу, омерзительно,
уже на гибельной ступени,
но страшно мне лишь умозрительно,
а чисто чувственно — до фени.
Утратил я охоту с неких пор
вершить высоколобый устный блуд
ведут меня на умный разговор,
как будто на допрос меня ведут.
Смешны сегодня страхи предка,
и жизнь вокруг совсем не та:
зло демоническое редко,
а больше — мразь и сволота.
Черты похожести типичной
есть у любви, семьи, разлуки —
Творец, лишённый жизни личной,
играет нашими со скуки.
Пока не уснёшь, из былого
упрямо сочится звучание,
доносится каждое слово,
и слышится даже молчание.
Алкающим света мужчинам,
духовных высот верхолазам
в дороге к незримым вершинам
обузой становится разум.
Я понял, роясь в мире личном
и наблюдая свой интим,
что не дано сполна постичь нам,
чего от жизни мы хотим.
С такой осанкой — чисто лебеди
(и белоснежность поразительна) —
по жизни мне встречались нелюди,
что красота мне подозрительна.
Порою встречаюсь я
с мудростью чистой,
её глубина мне близка и видна,
однако для жизни,
крутой и гавнистой,
она бесполезна и даже вредна.
Початый век уму неведом,
и всуе тужится наука,
но стойкость к самым лютым бедам
хотел бы видеть я у внука.
Забавно мне,
что время увядания
скукоживает нас весьма непросто,
чертами благородного страдания
то суку наделяя, то прохвоста.
Слежу с неослабным вниманием,
как ровно журчат за столом
живые обмены незнанием
и вялым душевным теплом.
Только выйдя, ещё на пороге,
при любых переменах погоды
ощущаю я токи тревоги,
предваряющей смутные годы.
Я верю аргументу, постулату,
гипотезе, идее, доказательству,
но более всего я верю блату,
который возникает по приятельству.
Вся беда разве в том,
что творится вовне?
Это вряд ли, ведь было и хуже.
Просто смутное время
клубится во мне,
крася в чёрное всё, что снаружи.
Ровесник мой душой уныл
и прозябает в мудрой хмурости,
зато блажен, кто сохранил
в себе остатки юной дурости.
Везде, где все несутся впрыть, —
моя незримая граница:
решая, быть или не быть,
я выбрал быть, но сторониться.
Судьба у большинства — холмы и сопки,
в ней очень редки скалы или горы,
зато у всех у нас на пятой стопке —
о кручах и вершинах разговоры.
Давая вслух оценки фактам,
полезно помнить каждой личности
что такт ума с душевным тактом —
две очень разные тактичности.
Я не боюсь дурного слуха,
не страшно мне плохое мнение,
поскольку слушаю вполуха
и мне противно вдвое менее.
Слова пусты, напрасны знаки
и всуе предостережения,
когда подземный дух клоаки
созрел для самовыражения.
Мы к житейской приучены стуже,
в нас от ветра и тьмы непроглядной
проступила внутри и снаружи
узловатость лозы виноградной.
Мы не знаем хотя ни бельмеса,
как устроены разумы наши,
только разум крутого замеса
мы легко отличаем от каши.
Сегодня мания лечения —
почти повсюдный вид недуга,
творят искусные мучения
душа и тело друг для друга.
В мире много всякого всего,
надобны ухватка и замашка,
каждый — повар счастья своего,
только подобрать продукты тяжко.
Хотя окрестная история
творит судьбе немало хамства,
но личной жизни траектория —
рисунок личного упрямства.
Больших умов сижу промеж
и жду с надеждой весть благую,
но в каждой мысли вижу плешь,
а то и лысину нагую.
Не знаю в жизни я плачевней,
чем то мгновение в пути,
когда любуешься харчевней,
а внутрь — не на что войти.
Я с русской речью так повязан,
любя её ручьи и реки,
что я по трём порою фразам
судить могу о человеке.
Поскольку мы в рутинном быте
к волненьям склонны гомерическим,
то в нём достаточно событий,
равновеликих историческим..
Обживая различные страны,
если выпало так по судьбе,
мы сначала их жителям странны
а чуть позже мы странны себе.
Мои греховные уста
в порывах радости и страсти
лобзали разные места
за исключеньем зада власти.
Забрать меня в жестокие тиски
ещё покуда хвори не полезли,
а приступы беспочвенной тоски —
естественность пожизненной болезни.
Найдётся ли, кому нас помянуть,
когда про нас забудут даже дети?
Мне кажется, найдётся кто-нибудь,
живущий на обочине в кювете.
Жизни многих легко наперёд
описать, исключая подробности,
человек — это то, что он врёт,
во вранье проступают способности.
Живя суверенно, живя автономно
и чуждо общественным ломкам,
расходуешь чувства весьма экономно,
но тихо становишься волком.
Страсть к телесной чистоте
зря людьми так ценится:
часто моются лишь те,
кто чесаться ленится.
Мне кажется, что смутное брожение,
тревогой расползаясь неуёмной,
большое обещает извержение
скопившейся по миру злобы тёмной.
Моей мужицкой сути естество,
чувствительную совесть не колыша,
глухое ощущает торжество,
о праведном возмездии услыша.
Если б человеку довелось,
пользуясь успехами прогресса,
как-то ухватить земную ось —
он её согнёт из интереса.
Не то чтобы одно сплошное свинство
цвело везде туземно и приблудно,
однако же большое сукинсынство
творится потаённо и прилюдно.
Всё вообразимое — и более —
в меру современной технологии
вытворит над нами своеволие
и к нему примкнувшие убогие.
Люблю я в личности следы
учительского дарования,
но просвещения плоды
гниют ещё до созревания.
Своя у каждого таинственность,
и мы вокруг напрасно кружим:
Творец даёт лицу единственность,
непостижимую снаружи.
Поскольку был мой дом распахнут
любым и всяким людям риска —
я знаю, как живут и пахнут
герои, видимые близко.
Входя на сцену из кулис,
горя огнём актёрской страсти,
смотрю на зал я сверху вниз,
хотя в его я полной власти.
Повсюду, где случалось поселиться ~
а были очень разные места, —
встречал я одинаковые лица,
их явно Бог лепил, когда устал.
Давно уже я понял непреложно
устройство созидательного рвения:
безденежье (когда не безнадёжно) —
могучая пружина вдохновения.
При сильно лихой непогоде
тревожится дух мой еврейский,
в его генетическом коде
ковчег возникает библейский.
Езжу я по свету
чаще, дальше, все мои скитания случайны,
только мне нигде уже,
как раньше,
голову не кружит запах тайны.
Источник ранней смерти
крайне прост:
мы нервы треплем —
ради, чтобы, для —
и скрытые недуги в бурный рост
пускаются, корнями шевеля.
В России всегда
в разговоре сквозит
идея (хвалебно, по делу),
что русский еврей —
не простой паразит,
а нужный хозяйскому телу.
Вся интимная плеяда
испарилась из меня —
нету соли, нету яда,
нету скрытого огня.
Только что вставая с четверенек,
мы уже кусаем удила,
многие готовы ради денег
делать даже добрые дела.
Опыт не улучшил никого;
те, кого улучшил, врут безбожно;
опыт — это знание того,
что уже исправить невозможно.
Про подлинно серьёзные утраты
жалеть имеют право лишь кастраты.
Хоть лопни, ямба от хорея
не в силах был я отличить,
хотя отменно знал еврея,
который брался научить.
Не зря из мужиков сочится стон
и жалобы, что жребий их жесток:
застенчивый досвадебный бутон
в махровый распускается цветок.
Романтик лепит ярлыки,
потом воюет с ярлыками,
а рядом режут балыки
или сидят за шашлыками.
Как метры составляют расстояние,
как весом измеряется капуста,
духовность — это просто состояние,
в котором одиночество не пусто.
Ища свой мир в себе, а не вовне,
чуть менее полощешься в гавне.
Повсюду мысли покупные,
наживы хищные ростки,
и травят газы выхлопные
душ неокрепших лепестки.
Вокруг хотя полно материальности,
но знают нынче все, кто не дурак:
действительность
загадочней реальности,
а что на самом деле — полный мрак.
Бурлит российский передел,
кипят азарт и спесь,
а кто сажал и кто сидел —
уже неважно здесь.
Сбываются — глазу не веришь —
мечты древнеримских трудящихся:
хотевшие хлеба и зрелищ
едят у экранов светящихся.
Мы уже судьбу не просим
об удаче скоротечной,
осенила душу осень
духом праздности беспечной.
Вой ветра, сеющий тревогу,
напоминает лишь о том,
что я покуда, слава Богу,
ни духом слаб, ни животом.
Предай меня, Боже, остуде,
от пыла вещать охрани,
достаточно мудрые люди
уже наболтали херни.
Не числю я склероз мой ранний
досадной жизненной превратностью;
моя башка без лишних знаний
полна туманом и приятностью.
Не травлю дисгармонией мрачной
я симфонию льющихся дней;
где семья получилась удачной,
там жена дирижирует ей.
Когда близка пора маразма,
как говорил мудрец Эразм,
любое бегство от соблазна
есть больший грех,
чем сам соблазн.
Плачет баба потому,
что увяло тело,
а давала не тому,
под кого хотела.
Художнику дано благословлять —
не более того, хоть и не менее,
а если не художник он, а блядь,
то блядство и его благословение.
С разным повстречался я искусством
в годы любованья мирозданием,
лучшее на свете этом грустном
создано тоской и состраданием.
В одном история не врёт
и правы древние пророки:
великим делают народ
его глубинные пороки.
Ты к небу воздеваешь пылко руки,
я в жестах этих вижу лицемерие,
за веру ты принять согласен муки,
а я принять готов их — за неверие.
Господь не будет нас карать,
гораздо хуже наш удел:
на небе станут нагло жрать
нас те, кто нас по жизни ел.
Бог печально тренькает на лире
в горести недавнего прозрения:
самая большая скверна в мире —
подлые разумные творения.
Я храню душевное спокойствие,
ибо всё, что больно,
то нормально,
а любое наше удовольствие —
либо вредно, либо аморально.
Жила-была на свете дева,
и было дел у ней немало:
что на себя она надела,
потом везде она снимала.
Тайным действием систем,
скрытых под сознанием,
жопа связана со всем
Божьим мирозданием.
Схожусь я медленно, с опаской,
по горло полон горьким опытом,
но вдруг дохнёт на душу лаской,
и снова всё пропало пропадом.
Когда мне почта утром рано
приносит вирши графомана,
бываю рад я, как раввины —
от ветра с запахом свинины.
Вульгарен, груб и необуздан,
я в рай никак не попаду,
зато легко я буду узнан
во дни амнистии в аду.
Людей давно уже делю —
по слову, тону, жесту, взгляду —
на тех, кому я сам налью,
и тех, с кем рядом пить не сяду.
У внуков с их иными вкусами
я не останусь без призора:
меня отыщут в куче мусора
и переложат в кучу сора.
Я живу в тишине и покое,
стал отшельник, монах и бирюк,
но на улицах вижу такое,
что душа моя рвётся из брюк.
Первые на свете совратители,
понял я, по памяти скользя,
были с несомненностью родители:
я узнал от них, чего нельзя.
Покуда наши чувства не остыли,
я чувствую живое обожание
к тому, что содержимое бутыли
меняет наших мыслей содержание.
Ум — помеха для нежной души,
он её и сильней, и умней,
но душа если выпить решит,
ум немедля потворствует ей.

Leave your vote

0 Голосов
Upvote Downvote

Цитатница - статусы,фразы,цитаты
0 0 голоса
Ставь оценку!
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Add to Collection

No Collections

Here you'll find all collections you've created before.

0
Как цитаты? Комментируй!x