Лучшие цитаты из книг Евгения Львовича Шварца (500 цитат)

Порой о серьезных вещать говорить не просто, и они лучше воспринимаются если переданы в шуточной форме. Такая подача и являлась одной из основных «фишек» творчества Евгения Львовича Шварца. Его произведения были полны добра и теплоты, и их использовали как основу для фильмов и спектаклей. В данной подборке представлены лучшие цитаты из книг Евгения Львовича Шварца.

Когда тебе тепло и мягко, мудрее дремать и помалкивать, мой милейший.
Ланцелот. Всех учили. Но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая?
Одна любимая лебедевская фраза часто цитировалась среди его учеников и молодых друзей.
Он говорил часто с религиозным уважением: «У меня есть такое свойство». «У меня есть такое свойство – я терпеть не могу винегрета». Маршак считал, что этому причиной – повышенное чувство формы. Винегрет – явное смешение стилей. «У меня есть такое свойство – я не ем селедки». Этому свойству непочтительные ученики Лебедева давали непристойное объяснение. Увы, несмотря на его снобизм, дендизм, некоторую замкнутость, окружающие вечно подсмеивались над ним.
То, что он великолепный художник, ничего не оправдывало, это было до такой степени давно известно, что не принималось во внимание, не замечалось.
Да и к большому таланту его применялись соответственно высокие требования. Петр Иванович Соколов говорил: «Карандашом можно передать мягкость пуха и такую грубость, перед которой грубость дерева, грубость камня ничего не стоят. А Лебедев знает, что мягкость пуха приятна, – и пользуется». К другим художникам относились снисходительнее. Но и Лебедев был беспощаден к окружающим и шагал своей дорогой, вдумчиво и почтительно слушаясь себя самого.

С.Я. Маршак. <…> Я пришел к Маршаку в 24 году с первой своей большой рукописью в стихах – «Рассказ Старой Балалайки». В то время меня, несмотря на то что я поработал уже в 23 году в газете «Всесоюзная кочегарка» в Артемовске и пробовал написать пьесу, еще по привычке считали не то актером, не то конферансье.
Это меня мучало, но не слишком. Вспоминая меня тех лет, Маршак сказал однажды: «А какой он был тогда, когда появился, – сговорчивый, легкий, веселый, как пена от шампанского». Николай Макарович посмеивался над этим определением и дразнил меня им. Но так или иначе мне и в самом деле было легко и весело приходить, приносить исправления, которые требовал Маршак, и наслаждаться похвалой строгого учителя.
Я тогда впервые увидел, испытал на себе драгоценное умение Маршака любить и понимать чужую рукопись, как свою, и великолепный дар радоваться успеху ученика, как своему успеху.
Как я любил его тогда! Любил и когда он капризничал, и жаловался на свои недуги, и деспотически требовал, чтобы я сидел возле, пока он работает над своими вещами. Любил его грудной, чуть сиплый голос, когда звал он: «Софьюшка!» или «Элик» – чтобы жена или сын пришли послушать очередной вариант его или моих стихов. Да и теперь, хотя жизнь и развела нас, я его все люблю. <…>
Тогда Маршак жил против Таврического сада, в небольшой квартире на Потемкинской улице. Часто, поработав, мы выходили из прокуренной комнаты подышать свежим воздухом. Самуил Яковлевич утверждал, что если пожелать как следует, то можно полететь.
Но при мне это ни разу ему не удалось, хотя он, случалось, пробегал быстро маленькими шажками саженей пять. Вероятно, тяжелый портфель, без которого я не могу его припомнить на улице, мешал Самуилу Яковлевичу отделиться от земли.
Если верить Ромену Роллану, индусские религиозные философы прошлого века утверждали, что учат не книги учителя и не живое его слово, а духовность. Это свойство было Маршаку присуще. Недаром вокруг него собрались в конце концов люди верующие, исповедующие искусство, – а разговоры, которые велись у него в те времена, воистину одухотворяли.
У него было безошибочное ощущение главного в искусстве сегодняшнего дня. В те дни главной похвалой было: как народно! (Почему и принят был «Рассказ Старой Балалайки».) Хвалили и за точность, и за чистоту. Главные ругательства были: «стилизация», «литература», «переводно». <…>
Маршак, чувствуя главное, вносил в <…> споры о нем необходимую для настоящего учителя страсть и «духовность». Само собой, что бывал он и обыкновенным человеком, что так легко прощают поэту и с таким трудом – учителю. Вот почему все мы, бывало, ссорились с ним, зараженные его же непримиримостью.
Ведь он бесстрашно бросался на любых противников. Как я понимал еще и в те времена, сердились мы на него по мелочам. А в мелочах недостатка не было. Но ссоры пришли много позже. Я же говорю о 24 годе.
К этому времени с театром я расстался окончательно, побывал в секретарях у Чуковского, поработал в «Кочегарке» – и все-таки меня считали скорее актером. В «Сумасшедшем корабле» Форш вывела меня под именем: Геня Чорн.
Вывела непохоже, но там чувствуется тогдашнее отношение ко мне в литературных кругах, за которые я цеплялся со всем уважением, даже набожностью приезжего чужака и со всем упорством утопающего. И все же я чувствовал вполне отчетливо, что мне никак не по пути с Серапионами.
Разговоры о совокупности стилистических приемов как о единственном признаке литературного произведения наводили на меня уныние и ужас и окончательно лишали веры в себя.
Я никак не мог допустить, что можно сесть за стол, выбрать себе стилистический прием, а завтра заменить его другим.
Я, начисто лишенный дара к философии, не верующий в силу этого никаким теориям в области искусства, – чувствовал себя беспомощным, как только на литературных вечерах, где мне приходилось бывать, начинали пускать в ход весь тогдашний арсенал наукоподобных терминов.
Но что я мог противопоставить этому? Нутро, что ли? Непосредственность? Душевную теплоту? Также не любил я и не принимал ритмическую прозу Пильняка, его многозначительный, на что-то намекающий, историко-археологический лиризм. И тут чувствовалась своя теория. А в ЛЕФе была своя.
Я сознавал, что могу выбрать дорогу только органически близкую мне, и не видел ее. И тут встретился мне Маршак, говоривший об искусстве далеко не так отчетливо, как те литераторы, которых я до сих пор слышал, но, слушая его, я понимал и как писать и что писать. Я жадно впитывал его длинные, запутанные и все же точные указания.
Математик Ляпунов, прочтя какую-то работу Пуанкаре, сказал: «А я не знал, что такие вещи можно опубликовывать. Я это сделал еще в восьмидесятых годах». Маршак, кроме всего прочего, учил понимать, когда работа закончена, когда она стала открытием, когда ее можно опубликовывать.
Он стоял на точке зрения Ляпунова. Начинающего писателя этим иной раз можно и оглушить. Но я – по своей «легкости» – принял это с радостью, и пошло мне это на пользу.
Он примирял то, что ему было органично, с тем, что требовалось.
Не по расчету, а по внутреннему влечению: время всегда право. Он любил сегодняшний день, то, что в этом дне светит, дает наслаждение, питает.
И носителей этой силы узнавал, угадывал и распределял по рангам с такой безошибочностью, как будто титулы их не подразумевались, а назывались вслух, как в обществе, уже устоявшемся. Повторяю и подчеркиваю: никакого подхалимства или расчета тут не было и следа.
Говорила его любовь к силе. И судил он, кто силен, а кто нет, – с той же тщательностью, знанием и опытом, как и сидя на ринге.
Он любил сегодняшний день и натуру, натуру! Натурщица приходила к нему ежедневно, и несколько часов он писал и рисовал непременно, без пропуска. Так же любил он кожаные вещи, у него была целая коллекция ботинок, полуботинок, сапог. Полувоенные чудища со шнуровкой до колен были из его богатого собрания.
Собирал он и ремни. Обширная его мастерская ничем не походила на помещение человека, коллекционирующего вещи. Как можно! Мольберт, подрамники, папки, скромная койка, мешок с песком для тренировки. Но в шкафах скрывались редкие книги, коллекция русского лубка. Сами шкафы были отличны.
Он любил вещи, так любил, что в Кирове сказал однажды в припадке отчаяния, боясь за свои ленинградские сокровища, что вещи больше заслуживают жалости, чем люди. В них – лучшее, что может человек сделать. Да, людей он не слишком любил.
Он любил в них силу. А если они слабели, то слабела и исчезала сама собой и его дружба. Его религия не признавала греха, чувства вины.
Он спокойно обладал, наслаждался натурой, сапогами, чемоданами, женщинами – точнее, должен был бы спокойно обладать и наслаждаться по его вере. Но кто не грешен богу своему! Спокойствие-то у него отсутствовало. При первом знакомстве об этом не догадывались.
Кто держался увереннее и мужественнее? Но вот Маршак сказал мне однажды, что близкий Лебедеву человек жаловался, пробыв с ним месяц на даче. На что? На беспокойный, капризный, женственный характер Владимира Васильевича.
Я был очень удивлен по незнанию, по тогдашней неопытности своей. Впоследствии я привык к этому явлению – к нервности и женственности мужественных здоровяков этой веры или, что в данном случае все равно, этой конституции. Относясь с религиозным уважением к желаниям своим, они капризничают, тиранствуют, устают. И не любят людей. Ох, не любят. С какой беспощадностью говорит он о знакомых своих, когда не в духе. Хуже завистника!
Они мешали Лебедеву самым фактом своего существования. Раздражали, стесняли, как сожитель по комнате. Кроме тех случаев, о которых я говорил выше.
Когда безошибочное чутье сноба не подсказывало ему, что некто сегодня аристократ. В разговорах своих Лебедев резко двойственен. Иногда он точен и умен. Он сказал, например, Маршаку: «Если я рисую понятно – это моя вежливость». Но иной раз, сохраняя спокойствие, только изредка похохатывая, неудержимо несет он такое, что ни понять, ни объяснить невозможно.
Тут Вы меня с полным правом можете спросить, ехидно улыбаясь: вы что же это, батюшка, считаете свою пьесу явлением природы? Стихийным бедствием, так сказать?
Вы рассказали нам о чудесах этой страны. Чудеса придуманы прекрасно. Но в самом их обилии есть оттенок недоверия к пьесе. Подобие раздражения. Если чудо вытекает из того, что сказано в пьесе, – это работает на пьесу. Если же чудо хоть на миг вызовет недоумение, потребует дополнительного объяснения, – зритель будет отвлечен от весьма важных событий. Развлечен, но отвлечен.
Образцовое чудо, прелестное чудо – это цветы, распускающиеся в финале пьесы. Здесь все понятно. Ничто не требует дополнительных объяснений. Зритель подготовлен к тому, что цветы в этой стране обладают особыми свойствами (анютины глазки, которые щурятся, хлебные, винные и чайные розы, львиный зев, показывающий язык, колокольчики, которые звенят). Поэтому цветы, распускающиеся от радости, от того, что все кончается так хорошо, не отвлекают, а легко и просто собирают внимание зрителя на тот момент, который нам нужен.
Чудо с пощечиной – тоже хорошее чудо. Ланцелот так страстно хочет наказать подлеца, необходимость наказания так давно назрела, что зритель легко примет пощечину, переданную по воздуху. Но допускать, что в этой стране сильные желания вообще исполняются, – опасно. Не соответствует духу, рабскому духу этого города. В этом городе желания-то как раз ослаблены. Один Ланцелот здесь желает сильно. Если его желания сбудутся раз-другой – пожалуйста. Если этим мы покажем, насколько сильнее он умеет желать, чем коренные жители, – очень хорошо. Но здесь есть что-то отвлекающее. Требующее объяснений. Граф В. А. Соллогуб рассказывает, что Одоевский, автор фантастических сказок, сказал Пушкину, что писать фантастические сказки чрезвычайно трудно. «…Затем он поклонился и прошел. Тут Пушкин рассмеялся… и сказал: „Да, если оно так трудно, зачем же он их пишет?.. Фантастические сказки только тогда и хороши, когда писать их не трудно“».
Здесь Пушкин хотел сказать, что фантастические вещи должны быть легки. Легко придумываться и тем самым усваиваться.
Все Ваши чудеса придумываются легко. Но если они для усвоения потребуют объяснения – сразу исчезнет необходимое свойство чуда: легкая усвояемость. Зачем оно тогда нужно?
Вот Вам мои возражения против еще не существующей опасности. Чудо, которое сосредоточивает внимание, – чудесно. Чудо, которое отвлекает, – вредно. Позвольте в заключение привести несколько соображений, лишенных даже тени полемической. Чистые соображения. Результат наблюдений над жителями того города, где живет и царствует «Дракон».
Чудеса чудесами. В большем или меньшем количестве, они, конечно, должны быть и будут. Помимо же чудес – быт этого города в высшей степени устоявшийся, быт, подобный дворцовому, китайскому, индусскому.
В пределах этого быта, в рамках привычных – жители города уверены, изящны, аристократичны, как придворные или китайцы, как индусы. Выходя из привычных рамок, они беспомощны, как дети. Жалобно просятся обратно. Делают вид, что они, в сущности, и не вышли из них. Так, Шарлемань пробует убедить себя и других, что он вовсе и не вышел из рамок. («Любовь к ребенку это же можно! Гостеприимство это тоже вполне можно».) Эльза, образцовая, добродетельная гражданка этой страны, говорит Ланцелоту: «Все было так ясно и достойно».
Они уверены в своей нормальности, гордятся, что держатся достойно.
Увереннее, аристократичнее, изящнее всех Генрих, потому что он ни разу не выходит из привычных рамок, никогда не выйдет и не почувствует в этом необходимости.
И он всегда правдив. Искренне уговаривает Эльзу, простосердечно уговаривает отца сказать ему правду, ибо он не знает, что врет. Он органически, всем существом своим верует, что он прав, что делает, как надо, поступает добродетельно, как должно.
Так же искренне, легко, органично врет и притворяется его отец. Настолько искренне врет, что вопрос о том, притворяется он сумасшедшим или в самом деле сумасшедший, – отпадает. Во всяком случае в безумии его нет и тени психопатологии. Вот и все пока, милый Николай Павлович. Уже поздно, я устал писать. Если что в последних строках моего письма ввиду этого недостаточно ясно, то я могу и устно объясниться. На этом разрешите закончить первое мое письмо. Остаюсь полный лучшими чувствами.
Должен признаться, что настоящих оснований для столкновения противоположных мнений, для споров и плодотворной полемики у меня еще маловато. Чтобы изложить с достаточной убедительностью 1-й пункт настоящего послания, я должен предвидеть некоторые опасности. Вообразить их. Темпы работы над «Драконом» таковы, что лучше заранее, еще до появления опасности, принять против нее какие-то меры, что сэкономит время.
Итак, 1-я опасность – это иногда невольно возникающее у постановщика чувство раздражения против трудностей пьесы.
Будьте внимательны, Николай Павлович, ибо я сейчас буду писать о вещах сложных, трудноопределяемых и тем более опасных. Но уверяю Вас – они не выдуманы. То, что я пытаюсь определить и выразить, – результат моего опыта.
Трудности пьесы могут вдохновлять, а могут и раздражать, особенно человека столь страстного, нетерпеливого, как Вы. Как только появляется чувство раздражения – так возникает желание не преодолеть трудности, а либо обойти, либо уничтожить их.
Ланцелот. Зашел, но в шапке-невидимке, рано утром. Я тихо поцеловал тебя, так, чтобы ты не проснулась. И пошел бродить по городу. Страшную жизнь увидел я. Читать было тяжело, а своими глазами увидеть – еще хуже. Эй вы, Миллер!
Садовник. Да. Только, покричав, львиный зев каждый раз показывал мне язык. Я думал, что добуду деньги на новые опыты… но…
Бургомистр. Плюнуть на них. Эта работа не для вас. Мы с Генрихом прекрасно управимся с ними. Это будет лучшее наказание для этих людишек. Берите под руку Эльзу и оставьте нас жить по-своему. Это будет так гуманно, так демократично.
И вы меня очень огорчили. Я думал, вы справитесь с ними без меня. Почему вы послушались и пошли в тюрьму? Ведь вас так много!
Шапочных дел мастер. Вот вам дурацкие колпаки! Я делал прекрасные шляпы, но вы в тюрьме ожесточили меня. Идем!
Музыкальных дел мастер. Я в своей камере вылепил скрипку из черного хлеба и сплел из паутины струны. Невесело играет моя скрипка и тихо, но вы сами в этом виноваты. Идите под нашу музыку туда, откуда нет возврата.
Генрих. Но это ерунда, это неправильно, так не бывает. Бродяга, нищий, непрактичный человек – и вдруг…
Ланцелот. Работа предстоит мелкая. Хуже вышивания. В каждом из них придется убить дракона.
Садовник. Но будьте терпеливы, господин Ланцелот. Умоляю вас – будьте терпеливы. Прививайте. Разводите костры – тепло помогает росту. Сорную траву удаляйте осторожно, чтобы не повредить здоровые корни. Ведь если вдуматься, то люди, в сущности, тоже, может быть, пожалуй, со всеми оговорками, заслуживают тщательного ухода.
Эльза, дай руку. Я люблю всех вас, друзья мои. Иначе чего бы ради я стал возиться с вами. А если уж люблю, то все будет прелестно. И все мы после долгих забот и мучений будем счастливы, очень счастливы наконец!
Безсмысленная радость бытия.
Иду по улице с подня́той головою.
И, щурясь, вижу и не вижу я
Толпу, дома и сквер с кустами и травою.
Бургомистр. Молчи, мой маленький. Будем веселиться как ни в чем не бывало. Довольно этой канцелярщины, Генрих, напишите там: «Брак считается совершившимся» – и давайте кушать. Ужасно кушать хочется.
Эй вы там! Кто бы вы ни были, завтра, завтра, в приемные часы, через секретаря. Мне некогда! Я тут женюсь!
Генрих. Ах, папа, обычная история. Невинные жалобы нашей девицы растревожили всех этих наивных обитателей рек, лесов, озер. Домовой прибежал с чердака, водяной вылез из колодца… Ну и пусть себе… Что они нам могут сделать? Они так же невидимы и бессильны, как так называемая совесть и тому подобное. Ну приснится нам три-четыре страшных сна – и все тут.
Бургомистр. Ланцелот. Он в шапке-невидимке. Он стоит возле. Он слушает, что мы говорим. И его меч висит над моей головой.
Генрих. Дорогой папаша! Если вы не придете в себя, то я возьму власть в свои руки.
Бургомистр. Музыка! Играй! Дорогие гости! Простите эту невольную заминку, но я так боюсь сквозняков. Сквозняк открыл двери – и все тут. Эльза, успокойся, крошка! Я объявляю брак состоявшимся с последующим утверждением. Что это? Кто там бежит?
Лакей. Берите обратно ваши проклятые деньги! Я больше не служу у вас!
2-й лакей. Он уже идет по коридору! Я поклонился ему в пояс, а он мне не ответил! Он теперь и не глядит на людей. Ох, будет нам за все! Ох, будет! (Убегает.)
Генрих. Держитесь как ни в чем не бывало. Что бы ни случилось. Это спасет нас.
3-й лакей. Я докажу! Моя жена может подтвердить! Я всегда осуждал ихнее поведение! Я брал с них деньги только на нервной почве. Я свидетельство принесу! (Исчезает.)
Эльза. И руки у тебя теплы. И волосы чуть подросли, пока мы не виделись. Или мне это кажется? А плащ все тот же. Ланцелот! (Усаживает его за маленький стол, стоящий в центре.) Выпей вина. Или нет, ничего не бери у них. Ты отдохни, и мы уйдем. Папа! Он пришел, папа! Совсем как в тот вечер. Как раз тогда, когда мы с тобой опять думали, что нам только одно и осталось – взять да умереть тихонько. Ланцелот!
Эльза. Папа, слышишь? Мы столько раз мечтали, что он войдет и спросит: Эльза, ты меня любишь по-прежнему? А я отвечу: да, Ланцелот! А потом спрошу: где ты был так долго?
Ланцелот. Жена одного дровосека. Добрая, милая женщина. Только она обижалась, что я в бреду все время называл ее – Эльза.
Бургомистр. Кто? Не может быть! Почему же вы не пожаловались нам! Мы приняли бы меры!
Ланцелот. В Черных горах, недалеко от хижины дровосека, есть огромная пещера. И в пещере этой лежит книга, жалобная книга, исписанная почти до конца. К ней никто не прикасается, но страница за страницей прибавляется к написанным прежним, прибавляется каждый день. Кто пишет? Мир! Записаны, записаны все преступления преступников, все несчастья страдающих напрасно.
Ланцелот. Да, Эльза. Эй вы там! Убийцы! Ни с места!
Генрих. Совершенно правильно. Как он тут без вас вел себя – это уму непостижимо. Я могу вам представить полный список его преступлений, которые еще не попали в жалобную книгу, а только намечены к исполнению.
Генрих. Но позвольте! Если глубоко рассмотреть, то я лично ни в чем не виноват. Меня так учили.
Садовник. Позвольте поднести вам колокольчики. Правда, они звенят немного печально, но это ничего. Утром они завянут и успокоятся.
1-я подруга Эльзы. Эльза, милая, постарайся быть веселой. А то я заплачу и испорчу ресницы, которые так удались мне сегодня.
2-я подруга. Ведь он все-таки лучше, чем дракон… У него есть руки, ноги, а чешуи нету. Ведь все-таки он хоть и президент, а человек. Завтра ты нам все расскажешь. Это будет так интересно!
3-я подруга. Ты сможешь делать людям так много добра! Вот, например, ты можешь попросить жениха, чтобы он уволил начальника моего папы. Тогда папа займет его место, будет получать вдвое больше жалованья, и мы будем так счастливы.
Плутовка! Шалунья! Какая теплая лапка! Мордочку выше! Улыбайся! Все готово, Генрих?
Генрих. Я плохой оратор, господа, и боюсь, что буду говорить несколько сумбурно. Год назад самоуверенный проходимец вызвал на бой проклятого дракона. Специальная комиссия, созданная городским самоуправлением, установила следующее: покойный наглец только раздразнил покойное чудовище, неопасно ранив его. Тогда бывший наш бургомистр, а ныне президент вольного города, героически бросился на дракона и убил его уже окончательно, совершив различные чудеса храбрости.
Чертополох гнусного рабства был с корнем вырван из почвы нашей общественной нивы.
Благодарный город постановил следующее: если мы проклятому чудовищу отдавали лучших наших девушек, то неужели мы откажем в этом простом и естественном праве нашему дорогому избавителю!
Итак, чтобы подчеркнуть величие президента, с одной стороны, и послушание и преданность города, с другой стороны, я как бургомистр совершу сейчас обряд бракосочетания. Орган, свадебный гимн!
Четыреста лет в эту книгу записывали имена бедных девушек, обреченных дракону. Четыреста страниц заполнены. И впервые на четыреста первой мы впишем имя счастливицы, которую возьмет в жены храбрец, уничтоживший чудовище.
Генрих. Записывайте, писцы! Осторожнее! Поставишь кляксу – заставлю слизать языком! Так! Ну вот и все. Ах, виноват! Осталась еще одна пустая формальность. Невеста! Ты, конечно, согласна стать женою господина президента вольного города?
Бургомистр. Прелестные девичьи колебания, слезы, грезы, то-се. Каждая девушка плачет на свой лад перед свадьбой, а потом бывает вполне удовлетворена. Мы сейчас подержим ее за ручки и сделаем все, что надо. Писцы…
Бургомистр. Не кричи, сынок. Все идет как полагается. Невеста просит слова. Дадим ей слово и на этом закончим официальную часть. Ничего, ничего, пусть – здесь все свои.
Бургомистр. Ну вот и все. Невеста закончила свое выступление. Жизнь идет по-прежнему, как ни в чем не бывало.
Генрих. Ах, Эльза… Неужели я стал совсем чужим тебе? А ведь мы так дружили в детстве. Помнишь, как ты болела корью, а я бегал к тебе под окна, пока не заболел сам. И ты навещала меня и плакала, что я такой тихий и кроткий. Помнишь?
Генрих. Неужели дети, которые так дружили, вдруг умерли? Неужели в тебе и во мне ничего от них не осталось? Давай поговорим, как в былые времена, как брат с сестрой.
Генрих. Вот как? Укажи, каких именно людей ты боишься. Мы их заточим в темницу, и тебе сразу станет легче.
Генрих. Поможет, уверяю тебя. Я это испытал на опыте. И сон делается лучше, и аппетит, и настроение.
Генрих. Ах, вот что… Понимаю. Очень хорошо понимаю. Все люди, и я в том числе, кажутся тебе жестокими. Верно? Ты, может быть, не поверишь мне, но… но я сам их боюсь. Я боюсь отца.
Боюсь верных наших слуг. И я притворяюсь жестоким, чтобы они боялись меня. Ах, все мы запутались в своей собственной паутине. Говори, говори еще, я слушаю.
Эльза. Ну что же я еще могу сказать тебе… Сначала я сердилась, потом горевала, потом все мне стало безразлично. Я теперь так послушна, как никогда не была. Со мною можно делать все что угодно.
Генрих. Не обращай внимания. Там готовятся к свадебному пиршеству. Бедная моя, дорогая сестренка. Как жалко, что исчез, бесследно исчез Ланцелот. Я только теперь понял его. Это удивительный человек. Мы все виноваты перед ним. Неужели нет надежды, что он вернется?
Генрих. Не надо так думать. Мне почему-то кажется, что мы еще увидим его.
Эльза. Мне приятно, когда ты говоришь это, но… Нас никто не слышит?
Генрих. Конечно, никто, дорогая. Сегодня праздник. Все шпионы отдыхают.
Эльза. Нет, я так долго молчала, что сейчас мне хочется рассказать тебе все. Мне казалось, что никто, кроме меня, не поймет, как это грустно, – уж в таком городе я родилась. Но ты так внимательно слушаешь меня сегодня… Словом… Ровно год назад, когда кончался бой, кот побежал на дворцовую площадь. И он увидел: белый-белый как смерть Ланцелот стоит возле мертвых голов дракона. Он опирался на меч и улыбался, чтобы не огорчить кота. Кот бросился ко мне позвать меня на помощь. Но стража так старательно охраняла меня, что муха не могла пролететь в дом. Они прогнали кота.
Эльза. Тогда он позвал знакомого своего осла. Уложив раненого ему на спину, он вывел осла глухими закоулками прочь из нашего города.
Эльза. Ах, Ланцелот был так слаб, что люди могли бы убить его. И вот они отправились по тропинке в горы. Кот сидел возле раненого и слушал, как бьется его сердце.
Эльза. Да, но только все глуше и глуше. И вот кот крикнул: «Стой!» И осел остановился. Уже наступила ночь. Они взобрались высоко-высоко в горы, и вокруг было так тихо, так холодно. «Поворачивай домой! – сказал кот. – Теперь люди не обидят его. Пусть Эльза простится с ним, а потом мы его похороним».
Эльза. Умер, Генрих. Упрямый ослик сказал: поворачивать не согласен. И пошел дальше. А кот вернулся – ведь он так привязан к дому. Он вернулся, рассказал мне все, и теперь я никого не жду. Все кончено.
Бургомистр. Ура! Все кончено! (Пляшет, носится по комнате.) Все кончено! Я – полный владыка над всеми! Теперь уж совсем некого бояться. Спасибо, Эльза! Вот это праздник! Кто осмелится сказать теперь, что это не я убил дракона? Ну, кто?
Генрих. Ах, Эльза, не изображай наивную девочку. Ты сегодня, слава богу, замуж выходишь!
Шарлемань (вытянувшись). Не надо, успокойся. Не плачь. Что ж поделаешь? Тут уж ничего не поделаешь. Что ж тут поделаешь?
Бургомистр (подбегает к окну). Как славно! Как уютно! Гости приехали на свадьбу. Лошади в лентах! На оглоблях фонарики! Как прекрасно жить на свете и знать, что никакой дурак не может помешать этому. Улыбайся же, Эльза. Секунда в секунду в назначенный срок сам президент вольного города заключит тебя в свои объятия.
Глядят не злобно и не кротко,
Заняв трамвайные места,
Старуха — круглая сиротка,
Худая баба — сирота.
1-й горожанин. Слушаю-с. С тех пор мы живем о-очень хорошо.
Генрих. Нет, любезный. Не так. Не надо нажимать на «о». Получается какой-то двусмысленный завыв: «оучень». Поднаприте-ка на «ч».
Бургомистр. Не торгуйтесь, нам некогда. Казенная квартира возле парка, недалеко от рынка, в сто пятьдесят три комнаты, причем все окна выходят на юг. Сказочное жалованье. И кроме того, каждый раз, как вы идете на службу, вам выдаются подъемные, а когда идете домой, – отпускные. Соберетесь в гости – вам даются командировочные, а сидите дома – вам платятся квартирные. Вы будете почти так же богаты, как я. Всё. Вы согласны.
Бургомистр. Вот славно – не трогайте! А раз мне хочется? И кроме того, с государственной точки зрения – это очень солидно. Победитель дракона женится на спасенной им девушке. Это так убедительно. Как вы не хотите понять?
Шарлемань. Зачем вы мучаете нас? Я научился думать, господин президент, это само по себе мучительно, а тут еще эта свадьба. Так ведь можно и с ума сойти.
Бургомистр. Нельзя, нельзя! Все эти психические заболевания – ерунда. Выдумки.
Шарлемань. Ах, боже мой! Как мы беспомощны! То, что город наш совсем-совсем такой же тихий и послушный, как прежде, – это так страшно.
Бургомистр. Что за бред? Почему это страшно? Вы что – решили бунтовать со своей дочкой?
Шарлемань. Нет. Мы гуляли с ней сегодня в лесу и обо всем так хорошо, так подробно переговорили. Завтра, как только ее не станет, я тоже умру.
Шарлемань. Нет. Я пожилой, вежливый человек, мне трудно сказать вам это прямо в глаза. Но я все-таки скажу. Эта свадьба – большое несчастье для нас.
Бургомистр. Слушайте вы, любезный! Больше, чем предложено, не получите! Вы, очевидно, хотите пай в наших предприятиях? Не выйдет! То, что нагло забирал дракон, теперь в руках лучших людей города. Проще говоря, в моих, и отчасти – Генриха. Это совершенно законно. Не дам из этих денег ни гроша!
Бургомистр. Можете. Запомните только следующее. Первое: на свадьбе извольте быть веселы, жизнерадостны и остроумны. Второе: никаких смертей! Потрудитесь жить столько, сколько мне будет угодно. Передайте это вашей дочери. Третье: в дальнейшем называйте меня «ваше превосходительство». Видите этот список? Тут пятьдесят фамилий. Все ваши лучшие друзья. Если вы будете бунтовать, все пятьдесят заложников пропадут без вести. Ступайте. Стойте. Сейчас за вами будет послан экипаж. Вы привезете дочку – и чтобы ни-ни! Поняли? Идите!
Бургомистр. Ах, мало ли букв писали они на стенках при драконе? Пусть пишут. Это им все-таки утешительно, а нам не вредит. Посмотри-ка, свободно это кресло?
Генрих. Папа, ты не знаешь этого человека. Он до самого темени набит предрассудками. Из рыцарской вежливости, перед тем как войти в дом, он снимет свою шапку – и стража схватит его.
Бургомистр. За год характер у него мог испортиться. (Садится.) Ну, сынок, ну, мой крошечный, а теперь поговорим о наших делишках. За тобой должок, мое солнышко!
Бургомистр. Ты подкупил трех моих лакеев, чтобы они следили за мной, читали мои бумаги и так далее. Верно?
Бургомистр. Погоди, сынок, не перебивай. Я прибавил им пятьсот талеров из личных своих средств, чтобы они передавали тебе только то, что я разрешу. Следовательно, ты должен мне пятьсот талеров, мальчугашка.
Бургомистр. А я, догадавшись, – тысячу, поросеночек! Следовательно, сальдо получается в мою пользу. И не прибавляй им, голубчик, больше. Они на таких окладах разъелись, развратились, одичали. Того и гляди, начнут на своих бросаться. Дальше. Необходимо будет распутать личного моего секретаря. Беднягу пришлось отправить в психиатрическую лечебницу.
Бургомистр. Да мы с тобой подкупали и перекупали его столько раз в день, что он теперь никак не может сообразить, кому служит. Доносит мне на меня же. Интригует сам против себя, чтобы захватить собственное свое место. Парень честный, старательный, жалко смотреть, как он мучается. Зайдем к нему завтра в лечебницу и установим, на кого он работает, в конце концов. Ах ты, мой сыночек! Ах ты, мой славненький! На папино место ему захотелось.
Бургомистр. Ничего, мой малюсенький! Ничего. Дело житейское. Знаешь, что я хочу тебе предложить? Давай следить друг за другом попросту, по-родственному, как отец с сыном, безо всяких там посторонних. Денег сбережем сколько!
Бургомистр. Эльзу. Она так молчалива в последние дни. Не знает ли она, где этот… (оглядывается) Ланцелот. Допроси осторожно. А я послушаю тут за портьерой. (Скрывается.)
Генрих. Эльза, приветствую тебя. Ты хорошеешь с каждым днем – это очень мило с твоей стороны. Президент переодевается. Он попросил принести свои извинения. Садись в это кресло, Эльза. (Усаживает ее спиной к портьере, за которой скрывается бургомистр.) А вы подождите в прихожей, Шарлемань.
Генрих. Во-во! Утверждаю этот вариант. Ведь вы знаете победителя дракона. Это простой до наивности человек. Он любит искренность, задушевность. Дальше.
Генрих. Отлично! Стойте. Вставим здесь что-нибудь этакое… гуманное, добродетельное… Победитель дракона это любит. (Щелкает пальцами.) Стойте, стойте, стойте! Сейчас, сейчас, сейчас! Вот! Нашел! Даже пташки чирикают весело. Зло ушло – добро пришло! Чик-чирик! Чирик-ура! Повторим.
1-й горожанин. Даже пташки чирикают весело. Зло ушло – добро пришло, чик-чирик, чирик-ура!
Генрих. Уныло чирикаете, любезный! Смотрите, как бы вам самому не было за это чирик-чирик.
Генрих. Ладно. Сейчас победитель дракона, президент вольного города выйдет к вам. Запомните – говорить надо стройно и вместе с тем задушевно, гуманно, демократично. Это дракон разводил церемонии, а мы…
Часовой (из средней двери.) Сми-ирно! Равнение на двери! Его превосходительство президент вольного города идут по коридору. (Деревянно. Басом.) Ах ты душечка! Ах ты благодетель! Дракона убил! Вы подумайте!
Генрих. Ваше превосходительство господин президент вольного города! За время моего дежурства никаких происшествий не случилось! Налицо десять человек. Из них безумно счастливы все… В околотке…
Генрих. Сограждане наши помнят, что ровно год назад вы убили дракона. Прибежали поздравить.
Старик, окостеневший мальчик,
Всё потерявший с той поры,
Когда играл он в твёрдый мячик
Средь мёртвой ныне детворы.
Грудной ребёнок, пьяный в доску,
О кро́ви, о боях ревёт,
Протезом чёрным ищет соску
Да мать зовёт, всё мать зовёт.
Не слышит мать. Круго́м косится,
Молчит кругом народ чужой.
Все́ думают, что он бранится.
Да нет! Он просится! Домой!
Увы! Позаросла дорога,
И к маме не найти пути.
Кондуктор объявляет строго,
Что Парки только впереди.
А рельсы, добрые созданья,
На закруглениях визжат:
— Зачем невидимы страданья?
Зачем на рельсах не лежат?
Тогда бы целые бригады
Явились чистить, убирать,
И нам, железным, от надсады
Не надо было бы орать.
Я вынужден поверить, что умру.
И я спокойно и достойно представляю,
Как нагло входит смерть в мою нору,
Как сиротеет стол, как я без жалоб погибаю
Нет. Весь я не умру. Лечу, лечу.
Меня тревожит солнце в три обхвата
И тень оранжевая. Нет, здесь быть я не хочу!
Домой хочу. Туда, где я бывал когда-то.
И через мир чужой врываюсь я
В знакомый лес с берёзами, дубами,
И, отдохнув, я пью ожившими губами
Божественную радость бытия.
А знаешь что, родной мой песик, несмотря ни на что, я в первый раз ушел от тебя почти счастливый. Во-первых, мы поцеловались очень ласково, около теплой печки. Во-вторых, я почему-то сегодня очень верю, что ты меня любишь.
С нами шла молоденькая женщина – грузинка с грудным ребенком на руках. Она жила в домике, который взбесившаяся река завалила камнями. Никто не погиб. Женщина уезжала в Орджоникидзе. Она шла босиком, с ребенком на руках. Шла необычайно легко.
Еще с нами шли туристки, пожилая женщина в очках, тощий мужчина в макинтоше. Пожилая женщина кричала спутникам: – Что же вы не пополняете гербарий? Я нашла много разновидностей гвоздики.
Чемоданы наши несли молодые пастухи горцы. Несли так легко, что мы только удивлялись. Взяли пятнадцать рублей с чемодана. Станция Казбек стоит на суровом прекрасном месте. В большом доме, где жили владельцы Дарьяльского ущелья князья Казбеки, устроен музей.
Здесь мы встретили Антокольского с женой, Гольца и Тициана Табидзе. Он и устраивает этот музей. Предпоследний владелец дома был крупным грузинским писателем.
Табидзе нас встретил необычайно приветливо. В столовой маленькой гостиницы с местными властями мы ужинали и говорили речи. Тициан сказал шесть речей – о каждом из нас отдельно.
Ночевали мы у одного из наших носильщиков. Звали его Коля. В большой комнате поставили для нас три кровати. Одну – поставили на столе. Всего, как видишь, четыре постели на шестерых. Я, к счастью, спал один на кровати.
Коля был нашим другом, проводником, поклонником, не хотел брать с нас деньги. Целый день мы пробыли на Казбеке. Ходили в горы, гуляли по шоссе. Но гору Казбек – не видели. Она стояла в облаках все время. Раз открылась ночью – и снова спряталась. Кругом – голо. Скалы, горы со снегом. Видели Шат-гору, которая спорила с Казбеком.
На следующий день – понедельник сказался в третий раз. Мы с невероятным трудом устроились на автобус. Стал его шофер заводить – а он ни с места. Собрались все шоферы города. Чинили – чинили. Завели. Поехали. Проехали шесть километров – и стали. Что делать?
С огромным трудом грузин-шофер завел машину – и заявил, что дальше он ехать боится. Вернулись на Казбек.
Выехали мы снова часа через два. Шофер вез еле-еле и все-таки я был счастлив.
Сначала – страшная путаница впечатлений. Туристы позади поют. Саянов рядом читает вслух стихи. Шофер впереди волнуется, встает, заглядывает куда-то. А виды кругом – поразительные. Машина ползет все выше и выше. Снеговые пятна – уже ниже нас. Дорога так извилиста, что крымские и кавказские виражи кажутся пустяками.
На вершине, на Крестовом перевале – холодно, голо, строго. Но вот мы пошли вниз по знаменитому Млетскому спуску. Внизу далеко на версту – зеленая долина, леса, а мы все еще в полосе холода. Все голо.
Вдруг после одного поворота – необычайно приятно запахло цветами. В лицо повеяло теплом. Мы очутились на юге. Теперь все кругом стало зелено, мягко. Чем дальше – тем больше. Повторяю – давно я так не был счастлив. Деревни с плоскими крышами, со средневековыми башнями, развалины крепостей, и леса, леса, леса, цветы. Юг. И не выжженный юг, а роскошный. Очень тут хорошо, Котик. Мне стыдно было, что тебя не было. Ночью въехали в Тифлис, где стоит небывалая жара. (Это письмо я пишу тебе голым.) Здесь нас ждали номера в гостинице «Палас». Мы по трое в номере.
Вчера мы выехали из Тифлиса. Остановились на один день в городе Гори, где родился Сталин.
Город хороший – южный. В 19-м году он был разрушен землетрясением. Теперь восстановлен. Видели мы школу, где учился Сталин. Показывали нам старую желтую фотографию, где он снят в группе учеников школы, четырнадцатилетним мальчиком.
Дом, где он родился, производит сильное и своеобразное впечатление. В темном полуподвале стоят в жестяных баках деревянные угли. Курица, привязанная за лапку, клюет кукурузу. У задней стены стояла кровать, на которой Сталин родился.
Затем мы смотрели консервный завод, который выпускает 7 миллионов банок в год (фрукты, икра, перец). Затем – сад, совхоз, где 50 000 деревьев.
Вечером нам дали обед. Тамадой был председатель горсовета. Угощали прекрасным местным вином. Все пили мало.
С нами едет молодой грузинский поэт Карло Каладзе. Он наш, так сказать, проводник. Кроме того ЦК Грузии разослало всюду телеграммы о том, что мы едем.
Сегодня будем в Боржоме.
Все ничего – но я не знаю, что с тобой, и узнаю не скоро.
Завтра – выезжаем отсюда дней на десять. Едем в Гори, в Боржом, в Бакуриани, в Колхиду, в Абас-Туман, в Поти, в Батум (где будем смотреть чайные плантации), и обратно в Тифлис. Буду писать тебе отовсюду, где есть почта. Покупаем дорожные мешки. Чемоданы бросаем здесь.
Тифлис очень хорош. Особенно – старый. Узкие улицы. Маленькие дворы, похожие на комнаты, в зелени. Дома друг над другом, дома над рекой. Масса лавчонок («шапочная Гриша», «азятский партной» и тому подобное), знаменитые «воды под руководством Лагидзе». (Лагидзе – настоящая знаменитость. Его вызвали на Украину наладить воды там.) Персики (еще зеленые). Арбузы. Мороженое.
Кормят нас роскошно, но банкетов – никаких. Мы отказались. Потом.
С продажей сценария – пока довольно неясно.
После возвращения в Тифлис – мы едем во второй тур поездок. Попадем к потомкам крестоносцев – к хевсурам. Я их видел двоих – они одеты в одежды, вышитые бисером. На спине и плечах кресты. В музее я видел их кольчуги, щиты, мечи. К ним поедем верхом.
Боюсь, что раньше десятого сентября отсюда не выехать. Неудобно. А главное очень уж интересно.
В Армении нас ждут очень.
Спутники мои – люди легкие и веселые. Отношения пока прекрасные. Меня за что-то прозвали Абас-Туман. Говорят, что я голый – вылитый Абас-Туман. А это такой город.
Вчера была Серапионовская годовщина. Я был в вязаном жилете от Макарьева и в вязаном галстуке от Слонимского. Работать мне вчера не удалось, так как домой я попал всего часам к восьми, а в половине девятого надо было ехать к Серапионам.
Милый мой, самый лучший мой, мой единственный дружок. Мне было очень грустно вчера, когда я ушел.
Катюша, тебе не надо было вставать вчера. Ты была очень бледная, совсем больная. Меня мучает совесть. Я тебя хочу вылечить, поправить – и все время от меня один вред. Прости меня, девочка, за мои ежедневные надоедания. Завтра я приду к тебе и мы с тобой поговорим. Поговорим ласково, и ты простишь мне все мои глупости?
Вчера я был у Саши. Я сдал ему оперетку. Сегодня в восемь часов у него будут актеры из театра «Сатирикон».
Вечером, с шести часов мы выбирали в Совет. Выборы шли до одиннадцати часов. Это было очень скучно. Выборы были в Пикадилли, там где мы с тобой смотрели «Доктора Джека».
Катенька, у меня не очень выходит мой детский роман. И с пьесой тоже не очень ладно. Когда работаешь, бывает так: или тебе все понятно и ты точно знаешь, как писать и о чем писать в следующую секунду, или ты вдруг забываешь, как надо писать. Я самым честным образом до сих пор не понимаю, что такое техника. Есть состояние всепонимания и полной ясности. Иногда ты впадаешь в это состояние – иногда нет. А как технически прийти в состояние, годное для работы, – не знаю.
Правда, чаще всего все-таки начинаешь работать нехотя, вяло – в конце концов умнеешь и оживаешь. Поэтому-то я и провел закон об обязательной двухчасовой ежедневной работе. Но иногда – забываешь что-то, теряешь, голос пропадает надолго. И сейчас я не очень хороший человек. Я глуповат. Но это пройдет.
Катенька, я бегаю из комнаты в комнату, из отдела в отдел, чтобы поговорить с тобой. Все не дают писать – тянут по каким-то дурацким делам. Сейчас я сижу у себя в отделе. Все кругом разговаривают о пустяках и через каждые двадцать секунд задают мне разные интересные вопросы. Например, куда я задевал рукопись о волках? Или почему я до сих пор не сдал «Карты с приключениями». От всех этих вопросов я делаюсь еще веселей.
Я ненавижу Госиздат, Катюша. Каждое утро у меня такое чувство, как в детстве перед школой. Даже заболеть хочется. И не потому, что здесь много работы (работы мало), а потому что опять-таки, как с Венькиной опереткой, – это не мое дело. А не свое дело делать вредно. Когда ты со мной, мне как-то на все наплевать. Я самоуверенней и веселей. Когда ты со мной – я как в крепости. Я знаю, что все пустяки. А когда тебя нет – мне хочется уснуть. Махнуть на все рукой, потому что все равно ничего хорошего не будет.
Ты меня, дурака, прости. Я жалуюсь, потому что мне сегодня неудобно, неладно. Мне тебя нужно. Я знаю, что все будет хорошо, но сегодня у меня плохая погода. Мне надоело без тебя. Я только тебя хочу, я без тебя жить не могу, вот я какой осел.
Сегодня, наверное, пойду к Аничке, чтобы хоть поговорить о тебе и разузнать все ли на месте.
Это странно, но знаешь, у Анички я всегда успокаиваюсь. На меня там нападает полная уверенность, что все будет хорошо. Катенька, не я один тебя жду – и столик, и ширмы, и лампы, и женщины на стенах, и снег за окошком – все тебя ждут. Возвращайся скорее, голубчик, а то мы глупеем, как быки.
Прости, родная. Это самое дурацкое письмо в моей жизни. Но ведь завтра две недели, как я один. Пол – месяца!
Завтра я тебя поцелую и расскажу все о себе и о своих делах и узнаю все о тебе и твоих делах. Хорошо?
Милая моя Катюша, но все-таки помни, что я ничего себе. Ведь я не всегда такой болван, как сегодня. Меня в Госиздате уважают, со мной швейцар здоровается, я бываю веселый и бритый. Помни это, девочка, и люби меня, как можно крепче. Я больше не буду жаловаться. Целую тебя, целую тебя, целую тебя.
Милый мой, родненький мой Котик! Сегодня 31-го получил я, наконец, твое письмо. Почтамт тут далеко. Я ездил по два раза в день – все ждал телеграмму – и, наконец, дождался письма.
В Москве, как я тебе писал, видел я Лиду, Толю, Даньку. Мне было с ними весело. У них я сидел до двух часов.
Прихожу на вокзал, иду по перрону – вдруг меня окликает кто-то. Вглядываюсь. На меня с актерской приветливостью смотрит пожилой, маленький, полный, лысый человек. Не узнаю. Человечек называет себя.
Оказывается, это краснодарский актер Горянов, которого я не видел с 16-го года. Он был тогда худенький, легкий, с черными кудрями. От прежнего у него остался только совершенно невозможный актёрский лексикон и манера говорить и держаться соответствующим образом. Мы с ним не виделись почти 20 лет – и все-таки он меня узнал. Это меня обрадовало. Он сказал мне:
– Вы мало изменились! Это странно! На творческой работе человек сгорает! Я все время горю, горю и сгораю.
Он хвастал. Говорил, что счастлив. Что его именем в Челябинске назвали театр. Из дальнейших разговоров выяснилось, что это театр – кукольный.
Вот так мы, Котик, и ехали. Всю дорогу нас сопровождали грозы. Когда мы выехали из Харькова и ехали извилистой дорогой по лесу, какой-то мальчишка разбил камнем окно в одном из вагонов. Смазчик остановил поезд автоматическим тормозом. Мальчишку не поймали. Поезд стал дергаться, дергаться – и ни с места. Он стоял на закруглении на подъеме – и паровоз не в силах был двинуться. Шел дождь. Рельсы скользкие. Так мы и стояли, пока из Харькова не пришел другой паровоз. Он стал нас подталкивать сзади, и мы поехали.
Выезд в понедельник, как я писал тебе уже, сказался на станции Иловайской (или Харцызской) перед Ростовом (за четыре часа). У нас внезапно отцепили мягкий вагон. Нас распределили по жестким. Это было бы ничего, но над нашими пижамами так издевались! Затем – кто-то из пересаженных пассажиров, кажется ленинградский врач-гинеколог, сказал, входя в жесткий, – «перевели нас в телячий вагон». Этим он довел каких-то бойких на язык девиц, осатаневших от духоты и жары, до полного исступления. Они во весь голос говорили о нас самые обидные вещи. Я смеялся.
Я часто пишу тебе: «я дурак», «если я поглупел» или: «я ничего не понимаю без тебя».
Мне очень стыдно, Катюша моя, но это правда. Мне некогда думать, понимать и догадываться. Я только скучаю. Иногда зацепится за что-нибудь мысль – и кончено, никак не отгонишь, не справишься. Сегодня и вчера вечером я думал одно: о том, как я чуть не упал, уходя. Меня преследует мысль, что это было смешно и ты меня не любишь сегодня. Это от усталости. Я устал без тебя. Но дурацкая мысль растет как пожар какой-нибудь. Невозможно дышать.
Катюша, вчера с горя я совершил подвиг. Я переделал второй акт оперетки. Написал заново все объяснения Вали и Мишки (не стихи, а самую пьесу), написал заново конец второго акта.
Это очень противно. Работать на чужом материале – все равно, что допивать чужой чай. Все время чувство какой-то странной брезгливости. Меня раздражают Венькины интонации, даже его почерк – и тот меня чем-то злит, когда я сижу над его рукописью и придумываю разные вставки. Все время чувствуешь чужую физиологию, что ли. Больше не буду ни с кем работать из людей другой породы.
Миленькая моя Катюша! Когда человек очень устает и ему очень больно, он видит только настоящее время, только сегодня. Ему не верится, что на свете есть завтра или что завтра может быть лучше. А завтра есть, мой самый близкий пес. Еще несколько дней и мы будем с тобой вместе у Анички. Мы будем опять так близко, как только мы с тобой одни во всем свете бываем близко. Ты не будешь меня бояться? Ты меня не забыла, моя одна, моя самая родная? Я дам тебе воды с вишневой наливкой. Я тебе позволю спать и курить, и чистить зубы, и вообще делать все, что тебе вздумается. Только не забывай меня, и не брани меня.
Оттого что мне не удалось вчера поработать, я чувствовал отчаяние. Кроме того я всех в трамвае ненавидел за то, что они сидят рядом со мной, а ты лежишь далеко и тебе страшно больно, а я не могу помочь.
Когда я приехал, меня встретили Венька, и Тихонов, и Зощенко страшной новостью: они сочинили для сегодняшнего вечера какой-то фильм, а я должен конферировать.
Я отказался. Они подняли шум. Венька кричал, что я отяжелел. Тихонов говорил, что эту хандру надо оставить в день годовщины. Я наконец согласился, чтобы не разговаривать больше. Я чувствовал, что начинаю сердиться.
После этого сто лет ждали ужина, потому что Тыняновы и Шкловский явились около двенадцати часов. Как была одета Леночка, я не заметил. (Рая была роскошно декольтирована.) Между прочим я заметил, что со мной боятся говорить о тебе. Рая разговаривала со мной о том и сем, а о тебе ни-ни. А раньше всегда спрашивала о тебе сразу. Только поговорив полчасика, Рая сказала: «Я знаю, отчего вы не в духе. Верно?» Я сказал, что не в духе от усталости. Рая несколько смутилась и вдруг спросила: «А вы Катюшу видаете?» Я ответил, что видаю, и сделал такое строгое лицо, что разговор замер.

Катенька, ты у меня лучше всех. Я рассматривал всех за ужином – они не люди. Они ничего не стоят, ничего не понимают, похожи на Леночку все, так или иначе. Одна Лидочка Каверина ничего себе, но и то только потому, что ты к ней неплохо относишься. Мне никто не нужен, кроме тебя.
За ужином я пришел в то самое дурацкое состояние, от которого хочется ссориться. У меня разболелась тоска по тебе. Я с трудом удерживался от того, чтобы не отвечать колко и ехидно на самые невинные и простые вопросы.
Зощенко, Тихонов и Каверин сочинили газету «Красный Серапион». Меня заставили читать эту газету вслух. Сочинили они газету, действительно, смешно. Некоторые заметки были такие смешные, что трудно было дочитывать от смеха. Я даже позавидовал.
Ужин тянулся сто лет. На восьмидесятом примерно году я стал разговаривать и шуметь. Надо было как-нибудь расправляться со своей тоской. Но я решил: едва встанут из-за стола, я убегу домой потихоньку. Убежать мне не удалось. Меня поймали около вешалки – и давай попрекать за нетоварищеское отношение. Я представил себе мороз, дорогу с Васильевского острова (годовщину праздновали у Груздева) – и сдался.
Завтра я приду к тебе. Я ужасно боюсь, что ты будешь себя худо чувствовать как раз, когда я приду. Но я тебя увижу все-таки? Моя миленькая, моя бедненькая, скоро я увезу тебя отсюда, и мы вместе отойдем и отогреемся после этих холодных дней.
Мне грустно, моя худенькая, что ты будешь под пантопоном лежать одна и я не зайду утешить тебя, приласкать, поговорить, напомнить, как я тебя люблю. (А вдруг ты не заболеешь?)
Катенька, родная моя, никогда я больше не буду тебя мучить. Когда я очень люблю, я глупею, теряюсь, бросаюсь, ругаюсь. Мне вредно жить на свете без тебя. Я чувствую себя как выгнанный из дома. Все было хорошо, ясно, тепло, а теперь – некуда деваться! Улица да снег. Песик мой тепленький, я отучусь тебя ревновать и ругать ни за что ни про что. Я буду молчать и только целовать тебя и гладить и любить больше всего.
Я сейчас вдруг вспомнил, какой у тебя чистый, кругленький мой лобик, какие брови, какие зрачки – (и вдруг – красный свет за зрачками). Я сегодня поцеловал тебя в коридоре, и никто из твоих проклятых сторожей не заметил. Потом я увидел тебя в окошко. Ты помахала рукой, когда я уходил – или это ты вытерла стекло?
И в трамвае, и дома, и в Союзе я был добрее и веселее, чем все эти дни. Мне все казалось, что ты меня любишь. Люби меня, пожалуйста, хоть я и дурак и обидел тебя сегодня, и огорчил тебя. Ведь все это любя. Очень любя.
В Союзе сегодня выбирали президиум. Это было оч. смешно.
Я так х – хатал!
Во-первых, оч. смешно, когда взрослые люди так ломаются, Козаков (есть такой писатель) – председательствовал, а все остальные заседали. Козаков на председательском месте вдруг стал строгий, логичный, как учитель, красноречивый. Все у него вежливенько спрашивали: разрешите мне сказать? А он всем разрешал или говорил: «Погодите, сейчас мы будем голосовать. Вам по мотивам голосования?»
Заседание затянулось из-за того, что никто не хотел идти в президиум правления. Никто не хотел взваливать на себя работу. Огромный, толстый, с бородой и с усами, как у трех мушкетеров, Евгеньев-Максимов закричал: «Ведь это кризис!» Он оч. странно говорит. Он, видимо, с юга. Все кандидаты говорили друг другу комплименты. Очень живая Ольга Форш (или Фиш, как ты ее называешь) послушала, послушала, что Федин говорит Замятину и Замятин Федину – и сказала: «Как прекрасно! Любезное заседание».
С заседания я поехал к Саше передать ему рукопись оперетки. Отсюда с Юрием Николаевичем и с Леночкой – к Эйхенбаумам.
Леночка жалуется. Ей нездоровится. Она похудела.
Юрий Николаевич желтоват, несколько обрюзг, зол и недоволен. Видимо, вспоминает Берлин.
У Эйхенбаумов сидел Шкловский, мрачный, как я, какой-то московский ученый Оксман. У Эйхенбаумов я безнадежно замолчал и заскучал, а когда говорил, то неладно и ни к чему.
Московский ученый под страшным секретом сообщил, как начинается пушкинский «Монах» (вновь найденная пушкинская поэма). Вот начало: «Пою о том, как дух нечистый ада…»
Пришел Моргулис. Рая разволновалась, оживилась, раскокетничалась, как цветочек прямо. Леночка сидела у печки приговаривала, вздыхала и презирала. Между прочим – она боится Шкловского. Уехал домой в двенадцать. Приехавши – сразу стал писать тебе письмо, голубчик мой родненький.
Пожалуйста, девочка, если ты будешь лежать под пантопоном – пиши мне хоть два-три слова. Чувствую себя так-то, а к тебе отношусь так-то. Ладно, моя дурочка бедненькая?
Катенька, еще раз прости меня, голубчик, моя единственная надежда, моя радость. Я делаю глупости, потому что терзаюсь. Я сам не рад, но я никого не могу около тебя видеть. Ты мне в тысячу раз необходимее, чем всем. Но я, честное слово, больше не буду. Убей меня Бог. Накажи меня Господь.
Ну, моя родненькая, до свидания. Принесу тебе в пятницу еще письмо – и не знаю, возьмет ли его новая нянька и принесет ли от тебя ответ.
Помни, что я тебя люблю больше всего на свете и не могу без тебя жить. Люблю твой лобик, носик, лапки, глаза, крашеный ротик. Я с тобой всегда.
Катенька, пишу в Госиздате. Сегодня в пять часов я должен читать доклад о «Еже». Я это ненавижу. Говорю я очень плохо, когда меня слушают свои. Я стесняюсь. А слушать меня будет вся редакция и знакомые сотрудники.
Я все хожу без портфеля, и поэтому мне как-то не по себе. Все кажется, что я забыл что-то.
Мне хочется писать о тебе – и все время боюсь, что тебе сегодня нехорошо и ты на меня сердишься. Ну, прости меня, моя добренькая.
Доклад о «Еже» я буду читать в библиотеке имени Плеханова, что ли. Это очень скучно, девочка. А главное я не знаю, как я выкрою время для работы. Скучать по тебе да еще мучиться угрызениями совести, что я не работаю, – это совсем невыносимо. Когда я работаю – это ведь тоже связано с тобой. Мне нужно спешно прославиться и поехать с тобой в Европу, в Африку, в Красную Поляну. Вообще, работа это будущее, а все будущее – это ты. Ничего?
Я придумал – я убегу после доклада и между докладом и Серапионами буду работать. Все мешают, мешают. Сбежал в библиотеку, где легче.
Песик, в три приезжает человек из Губернского комитета комсомола разговаривать с нами. Значит, сейчас я поеду к тебе. Сегодня я тебя, наверное, не увижу, от этого суетливый и нудный день – еще хуже. Зачем нужно служить и делать глупости?
Пес мой дорогой, сейчас я увижу твою кирпичную больницу, чужую няньку, ненужных людей, а тебя я не увижу. Но думай, думай обо мне, помни, что мы еще будем очень, очень, очень, очень счастливыми.
Генрих. Такая, понимаешь, беленькая! Я и говорю: принцесса, приходи на лужок поглядеть, как пасутся свиньи. А она: я боюсь свиней. А я ей говорю: свиньи смирные. А она: нет, они хрюкают. А я ей: это человеку не вредит. Да ты спишь?
Милая моя, моя бедненькая, моя единственная, моя самая необходимая, моя обиженная Катюша. Прости меня, дурака. Я, действительно, наверное, немножко сошел с ума. Но я тебя невероятно жду, скучаю, как в тюрьме, без тебя устаю, обижаюсь, выдумываю глупости и в результате начинаю на своих бросаться. Сейчас мне кажется, что ты меня любишь. А иногда не кажется. И тогда мне всех хочется побить.
Ты должна меня простить. Я больше не буду говорить глупости, но и ты меня не обижай.
Милый мой Катарин Иванович, мой песик, мой курносенький. Мне больше всего на свете хочется, чтобы ты была счастливой. Очень счастливой. Хорошо?
Я всю жизнь плыл по течению. Меня тащило от худого к хорошему, от несчастья к счастью. Я уже думал, что больше ничего интересного мне на этом свете не увидеть. И вот я встретился с тобой. Это очень хорошо.
Что будет дальше – не знаю и знать не хочу. До самой смерти мне будет тепло, когда я вспомню, что ты мне говоришь, твою рубашечку, тебя в рубашечке. Я тебя буду любить всегда. Я всегда буду с тобой.
Когда я на тебя смотрю, ты начинаешь жмуриться, прятаться, сгонять мой взгляд глазами, губами. Ты у меня чудак.
Из девяти писем одно было сердитое. И сейчас тоже одно письмо я напишу тебе сердитое. Во-первых – ты не обедаешь! Это безобразие! Если я еще раз услышу, что ты не обедала – я тебя ударю по руке!
Во-вторых – не смей мне изменять.
В-третьих – запомни. Мрачные мысли запрещены. Запрещены навсегда и на всю жизнь. Если ты вздумаешь хоть что-нибудь, так я тебе… Я в следующую же секунду. Понимаешь?
В-четвертых – зачем ты ешь спички?
В-пятых – я тебя люблю.
Пожалуйста, не сердись на меня, Катюша. Я сегодня целый день один, а я от этого отвык. Поэтому я и пишу.
Отчего у тебя по телефону такой сердитый голос? Отчего ты обо мне не вспоминала ни разу за весь день? Отчего я дурак?
Я ездил сегодня в Детское Село. Это, Катюша, отвратительно. В вагоне пахло карболкой, молочницы ругали евреев, за окошками снег. Думал я все время о тебе. Обдумал тебя до последней пуговицы. Меня теперь ничем не удивить. Я мог бы написать пятьсот вариаций на тему – Екатерина Ивановна.
Пока я разговаривал с тобой в больнице – весь мир стоял на месте, все было ясно и жить было нетрудно. Но я и до ворот еще не дошел, как все опять перевернулось вверх ногами. Жить без тебя невозможно, обидно, неинтересно. Ты – моя худенькая девочка, моя, помни это, пожалуйста.
Я так задумался о тебе, что свернул на какую-то чужую улицу. На Мытнинскую, что ли. Я думал, что иду по пятой Советской и вдруг вышел на десятую.
В трамвае, когда я вошел, погас свет. Все шутили насчет Волховстроя и смеялись. А я грустил. Ничего?
К Аничке я не пошел, после больницы. Мне ни с кем не хотелось разговаривать.
Вечером у Макарьевых я слушал московского поэта Антокольского. Он пишет очень рассудочные стихи, а читает их так, будто это песни, бред, пророчество или еще черт знает что. Он худенький, черноглазенький, помятенький, лысеющий, в вязаном жилете. Спереди нет зуба. Рот слабый, как у нехороших мальчиков. Но что-то в нем есть. В глазу что ли приятное и знакомое сумасшествие. Глаз у него иногда, как бывает у пристяжной тройки, когда она на всем ходу, косит. А впрочем – чужой он все-таки. К концу вечера он своими криками меня немножко загипнотизировал. Ничего не понимая, я чувствовал себя веселей и крепче, как будто музыку слушал. Я веселей думал о тебе, что скоро среда, что ты меня, наверное, любишь, что мы уедем. Мое главное сумасшествие ведь в том, что я не думаю, а вижу. И я видел, как мы с тобой уехали. Видел до мельчайших подробностей нашу комнату. Видел, как ты утром пошла умываться. Рукомойник медный висит в передней на стенке. Когда ты умывалась – вдруг что-то меня стало беспокоить. Знаешь что? Я по стуку крана понял, что вода в рукомойнике кончается, а тебе не хватит умыться, а я не одет, а надо сбегать за водой к роднику во двор. Я знал, какая хорошая погода и как ты наклонилась, умываясь, и как я тебя люблю. Ничего? И знакомых – ни одного. При этом лицо у меня было внимательное, а щупленький Антокольский плясал, кричал и махал рукой, а ты в больнице лежала на койке, или курила в ванной, или спала. Мой песик бедненький, мой дорогой, мой тоненький, я хочу к тебе.
Ушел я от Макарьевых совсем поздно. Около двух было. Ты спала?
Пес мой родной, когда тебя видишь, делается легче, без тебя чувствуешь тоску, как ржавчину или как холод, или как боль. Ты знаешь – я сейчас помешан только на тебе. Никогда я тебя не разлюблю и никому тебя не отдам. Хожу дураком заржавленным. Прости, миленькая.
Работать я начал, потому что ты сказала, что надо работать, чтобы тебе можно было рассказать, что я работаю. Вот я какой осел.
Милый мой, единственный мой дружок; мне целый день хотелось тебе писать и все мешали, шумели, говорили, дергали. Наконец-то стало тихо, пусто, поздно, и я могу рассказывать тебе, как я сегодня без тебя жил.
Во-первых, в городе исчезла ветчина. Я не мог нигде найти для тебя такую ветчину, как надо. Ту, что я тебе принес, отрезали прямо от окорока ножом, а не машиной от рулета. Она грубовата, с кожей, нарезана толсто. Я огорчен.
Ты вышла ко мне – и мне сразу стало теплей. Но мне очень грустно, ты скучаешь, ты худенькая, ты простужена. Ну что за глупости делаются на свете! Кому лучше оттого, что я тебя не могу видеть все время, когда захочу.
Я ехал обратно на площадке, чтобы легче было думать, по дороге вдруг вспомнил, что я тебе не привез «Красную вечернюю», – и опять огорчился. Я вернулся бы, но в Госиздате ждет Маршак. Он приехал из Детского. Завтра я у него с утра работаю, и сегодня (пишу в понедельник вечером) мы уже два раза заседали.
Самое ужасное, Котик, что я очень ленивый чиновник. Недоделанные дела когда-нибудь задавят меня и выгонят вон со службы. Мне писать надо, а не служить. А писать-то я еще не очень научился.
Прости, что пишу глупости, да еще о себе. Ты меня избаловала.
Вечером были выборы в правление Союза писателей. Я, оказывается, был намечен не в члены правления, а в кандидаты. В кандидаты меня выбрали сравнительно дружно. Но для чего мне это – неизвестно. Кандидаты правления по уставу пользуются правами и несут обязанности членов правления. В среду, в шесть часов первое заседание правления. Кроме того я выбран председателем детской секции союза. Начнется никому не нужная ерунда, толчея, болтовня.
В Союзе было накурено так, что глаза щипало. Доклад старого правления продолжался сто часов. Я, обалдевши от цифр и дыма, мечтал о покое и о Красной Поляне, и о том, чтоб докладчик сошел с ума и запел. Выборы шли бестолково, непонятно, долго, как паршивый сон. Я поднимал руку за всех, как испорченный автомат. Один раз я даже голосовал за Никитина и сейчас же – против. Никто не заметил. А я смутно едва-едва сконфузился.
Помнишь, я тебе говорил о детской писательнице, которая была у меня в «Радуге». Я рассказывал, что она очень похожа на тебя. На мое несчастье, она пришла к концу на выборы. Она в тысячу раз хуже тебя – и все-таки похожа, проклятая. И говорит, как ты, и рот похож, и рост, и посадка головы. Тоска по тебе у меня сразу разболелась без удержу. Я встал и пошел домой, но в дверях меня задержали старшие. Еще полчаса шел скверный сон. Все подымали руки, как будто со страху. Наконец, всех повыбирали, и я убежал, чтобы подумать о тебе и написать тебе письмо. Если бы не чертовы эти выборы, сидел бы я вечер у Анички и говорил бы о тебе. А теперь – когда я туда попаду? Завтра, наверное, и вечер у Маршака придется просидеть.
Прости меня, мой родной песик. Больше я не буду ныть.
Ты помнишь, как дружно мы с тобой прожили это время? Как я ничего не понимал, болван, почему я не разглядывал, не запоминал, не впитывал каждую секунду с тобой. Теперь я пропадаю и томлюсь, как жалкий идиот. Мне нет без тебя жизни, нет. Сегодня шесть дней, как ты в больнице, а мне кажется, что прошла вечность и еще несколько часов. Я лучше сам заболею или усну, как медведь, или напьюсь – только бы скорее шло время. Не слушай меня, песик. Это я так, от страшной тоски. Послезавтра мы увидимся, и я тебе все расскажу, если только Леночка не останется у тебя на все два часа. Это оттого, что ночь, а тебя не увидеть. Я тебя люблю больше всех своих писаний и всех дел – ничего? Когда ты со мной – я все понимаю, а без тебя я слепой. Меня обижает и злит, что вот только я тебя нашел – и тебя заперли.
Знаешь, я сегодня смотрел на Слонимского и думал – в какие другие времена я с ним дружил, говорил, жил. Он говорит по-прежнему, а мне даже жалко его немного, что он ничего не знает и не понимает и не изменился, а я вдруг сам для себя незаметно перешел в совсем новые времена. Он не знает, какой от тебя идет свет, как от тебя тепло, как я тебя знаю и всю чувствую все время, даже когда в ванной гаснет свет и ничего не видно. Когда ты сегодня встала в дверях – у меня стало светлей и теплей в голове. Какой же дурак Слонимский, сама посуди. Что он понимает?
Никого мне и ничего не надо, пока я не могу тебя все время видеть.
Родная моя, не ругай меня за это дурацкое письмо. Я сам завтра приду объясняться к тебе, и ты все поймешь. Заболоцкий, конечно, говорит ерунду, но в одном он прав: никто так тебя не будет любить и не любит, как я, никто тебя так не знает и не понимает совсем, до последнего пальчика. Этим я, верно, богаче всех. Вот я какой хвастливый.
Вчера, когда говорил с Сашкой, поговорил и с Юрием Николаевичем. Он, видимо, судя по его словам, поправился.
Сегодня ко мне в «Еж» вдруг пришел, Шкловский. Он ничего. При его лысине, дерзости и темпераменте – в нем есть все-таки какая-то детская свежесть. Он конфузится. Собеседника он чувствует все время, реагирует. Собеседник ему не только слушатель, как Юрию Николаевичу.
Песик, я сейчас перед больницей, пойду за своими карточками. Если они хоть немножко похожи – я вложу их в письмо. Не ругай меня за наружность, девочка, если тебе не понравится карточка. Я сам не рад, что я урод.
Твоя фотография – мое мученье. Ты там такая добрая и такая похожая, что как посмотришь – хочется устроить скандал, пожаловаться, пойти походить кругом больницы. Еще больше скучаешь по тебе, когда смотришь на карточку. Прости меня, я больше не буду жаловаться. Карточку я Лёничке не верну. Он обойдется. Не пущу я тебя к нему на письменный стол. Ни за что, и не проси.
Девочка моя милая, завтра я опять принесу письмо, но попозже, около четырех. Между четырьмя и пятью.
Ты не отдала сегодня ответ на мое письмо Сашке? Он хотел занести тебе передачу в двенадцать часов.
Не скучай без меня – я ведь с тобой. Прости, что я пишу тебе и об Антокольском и о Шкловском – но я так привык тебе рассказывать все. Я тебя люблю, как никогда в жизни, и больше никого, никогда любить не хочу и не смогу и не буду. Думай обо мне. Целую тебя крепко.
В Детском Селе все знакомо и враждебно с давних пор. А теперь враждебно особенно.
Катюша, по телефону ты меня всегда ненавидишь. Почему так трудно говорить по телефону? Я тоже не умею.
Маршак живет в голубом доме на Московском шоссе. Во всех детскосельских квартирах ужасно тонкие стены. Кажется, что обои наклеены на картон или на фанеру. Живут люди там временно, кровати какие-то детские, столы какие-то кухонные.
Как будто будит меня. (Он знает мою способность засыпать во время дел.) Я отрываюсь от мыслей о том, как выпилена ножка стола, или о том, как хорошо на юге. И мы работаем.
Катюша, мне надоело делать не то, что хочется! Мне хочется с тобой поговорить. Писать. Пойти к Аничке. Поцеловать тебя. А беспокоиться о «Еже» я не хочу! Но Маршак будит, окликает, толкает, и я с трудом переключаюсь на «Еж».
Так проходит день.
Маршак провожает меня на вокзал. По бокам шоссе в тоненьких домах живут люди. У одних стирка – на кухне висит белье. У других еще не убрана елка. У третьих на стене картины Штука. А мы с Маршаком идем, а ветер дует, а собаки обижаются. Маршак дает мне последние наставления, а я думаю – вот если бы я в этом доме жил, что бы было, или в этом, или в том. Я слышу Маршака, как ветер или шум автомобиля, но он в темноте не замечает и не будит меня.
На поезд я едва успел. В вагонах пахнет карболкой. Молочниц нет. За окном чернота, снегу не видно. Я сажусь у окна – и начинаю обдумывать тебя, Катюша. Я тебя люблю.
Жандармы. Ваше превосходительство. Далеко-далеко, там, где небо как бы сливается с землей, вьется над холмом высокий столб пыли. В нем то алебарда сверкнет, то покажется конская голова, то мелькнет золотой герб. Это принцесса едет к нам, ваше превосходительство.
Министр. Пойдем посмотрим, все ли готово к встрече.
Министр. Приготовьте двенадцать бутылок самого крепкого вина.
Министр. Вы с ума сошли! Бутылки нужны для ужина, который вы подадите спутникам принцессы.
Министр (хохочет. В сторону). Как глуп! Я очень люблю глупых людей, они такие потешные. (Мэру.) Приготовьте бутылки, приготовьте поросят, приготовьте медвежьи окорока.
Мэр. Ах так. Нет… То есть да. Эй вы, возьмите ключи от погреба! Дайте сюда ключи от чердака! (Бежит.)
Дирижер. Первая скрипка, ваше превосходительство, наелась винограду и легла на солнышке. Виноградный сок, ваше превосходительство, стал бродить в животике первой скрипки и превратился в вино. Мы их будим, будим, а они брыкаются и спят.
Дирижер. Все устроено, ваше превосходительство. На первой скрипке будет играть вторая, а на второй – контрабас. Мы привязали скрипку к жерди, контрабас поставит ее как контрабас, и все будет более чем прекрасно.
Министр. Поставьте контрабас в середину. Пусть его хватают и пилят на нем все, у кого окажутся свободными руки.
Дирижер. Слушаю, ваше превосходительство. (Убегает.)
Министр. Ах, какой я умный, какой ловкий, какой находчивый человек!
Жандармы. Ваше превосходительство, карета принцессы въехала в деревню!
Министр. Внимание! Оркестр! Мэр! Девушки! Народ! Жандармы! Следите, чтобы парни бросали шапки повыше!
Ваше высочество… Волнение, которое вызвал ваш приезд в этой скромной деревушке, ничтожно по сравнению с тем, что делается в сердце моего влюбленного повелителя. Но тем не менее…
Камергер. Эх! Ух! Охо-хо! Сейчас, ваше высочество, я возьму себя в руки и спрошу у гувернантки. М-мы. (Рычит. Успокаивается.) Госпожа гувернантка, где платки нашей принцессы лежать себя имеют быть?
Гувернантка. Платки имеют быть лежать себя в чемодане, готентотенпотентатертантеатентер.
Принцесса. Достаньте. Вы видите, что мне хочется плакать. Достаньте платки. И принесите.
Камергер (рычит). Эх, ух, охо-хо! Нет! Она вот уже три недели ничего не ест. Она так взволнована предстоящим браком.
Гувернантка (набрасывается на министра нежных чувств). Выньте свои руки карманов из! Это неприлично есть иметь суть! Ентведер!
Министр. Нет. С тех пор как его величество объявил, что наша нация есть высшая в мире, нам приказано начисто забыть иностранные языки.
Камергер. Эта госпожа – иностранная гувернантка, самая злая в мире. Ей всю жизнь приходилось воспитывать плохих детей, и она очень от этого ожесточилась. Она набрасывается теперь на всех встречных и воспитывает их.
Камергер. Видите? Уоу! Она запрещает мне чесаться, хотя я вовсе не чешусь, а только поправляю манжеты. (Рычит.)
Камергер. Нет. Просто я уже неделю не был на охоте. Я переполнен кровожадными мыслями. У-лю-лю! Король знает, что я без охоты делаюсь зверем, и вот он послал меня сопровождать принцессу. Простите, господин министр, я должен взглянуть, что делает принцесса. (Ревет.) Ату его! (Успокаивается.) Госпожа гувернантка, направьте свои ноги на. Принцесса давно надзора без находит себя.
Гувернантка. Хотим мы идти. (Идет. На ходу министру.) Дышать надо нос через! Плохой мальчишка ты есть, ани, бани, три конторы!
Министр. Чрезвычайно подозрительно! Зачем король-отец послал таких свирепых людей сопровождать принцессу? Это неспроста. Но я все узнаю! Все! Двенадцать бутылок крепкого вина заставят эту свирепую стражу разболтать все. Все! Ах, как я умен, ловок, находчив, сообразителен! Не пройдет и двух часов, как прошлое принцессы будет у меня вот тут, на ладони.
Ага! Сейчас мы займемся горошиной. (Первой девушке.) Дорогая красавица, на два слова.
Король. Чувствую я – заварится каша. Ну да я тоже не дурак. Я выпишу дочке иностранную гувернантку, злобную, как собака. С ней она и поедет. И камергера с ней пошлю. А придворных дам не пошлю. Оставлю себе. Ишь ты, шагают, поют! Шагайте, шагайте, ничего у вас не выйдет!
Министр нежных чувств. Я министр нежных чувств его величества короля. У меня теперь ужасно много работы – мой король женится на соседней принцессе. Я выехал сюда, чтобы, во-первых, устроить встречу принцессы с необходимой торжественностью. А во-вторых и в-третьих, чтобы решить все деликатные задачи. Дело в том, что моему всемилостивейшему повелителю пришла в голову ужасная мысль. Жандармы!
Министр. Следите, чтобы меня не подслушали. Я сейчас буду говорить о секретных делах государственной важности.
Министр (понизив голос). Итак, моему повелителю в прошлый вторник за завтраком пришла в голову ужасная мысль. Он как раз ел колбасу – и вдруг замер с куском пищи в зубах. Мы кинулись к нему, восклицая: «Ваше величество! Чего это вы!» Но он только стонал глухо, не разнимая зубов: «Какая ужасная мысль! Ужас! Ужас!» Придворный врач привел короля в чувство, и мы узнали, что именно их величество имело честь взволновать. Мысль действительно ужасная. Жандармы!
Министр. Трудные у меня задачи, не правда ли? Но я знаю совершенно точно, как их решить. Мне помогут одна маленькая горошина и двенадцать бутылок отборного вина. Я очень ловкий человек.
Первая придворная дама (решительно). Ваше высочество! Мы пришли сюда слушать котелок. Если мы не будем слушать котелок, а будем с крайне неприличным вниманием слушать чужого мужчину, я сейчас же…
Принцесса. Какие глупости. Я с чужими никогда не разговариваю.
Первая придворная дама. Я даю вам слово, принцесса, что сейчас же позову короля.
Принцесса. Ах, как они мне надоели. Ну покажи им котелок, Генрих, если им так хочется.
Христиан. Нос. И какой нос, о прекрасная принцесса и благородные дамы! Под грубой ослиной кожей таится, как нежный цветок, самый тонкий, самый чуткий нос в мире. Достаточно направить его с любого расстояния на любую кухню любого дома – и наш великий нос сразу почует, что за обед там готовится. И сразу же совершенно ясно, правда, несколько в нос, опишет нам нос этот самый обед. О благородные слушатели! С чего мы начнем? С песенки, с танцев или с обедов?
Первая придворная дама. Принцесса, с чего вы прикажете начать? Ах! Я заслушалась и не заметила! Принцесса! Принцесса! Принцесса! Я вам говорю.
Первая придворная дама. Что вы делаете, принцесса? Вы позволяете обнимать себя за талию. Это неприлично!
Принцесса. Что же тут неприличного? Если бы он обнимал меня за…
Первая придворная дама. Умоляю вас, молчите. Вы так наивны, что можете сказать совершенно страшные вещи!
Принцесса. А вы не приставайте. Идите слушайте котелок!
Первая придворная дама. Но мы не знаем, с чего начать: с песенки, с танцев или с обедов?
Христиан. Слушаю-с, благородные дамы. Мы ставим котелок на левый бок и тем самым приводим в действие нос. Слышите, как он сопит?
Нос. У герцогини на плите ничего не варится, а только разогревается.
Нос. Она вчера за королевским ужином напихала себе в рукава девять бутербродов с икрой, двенадцать с колбасой, пять отбивных котлет, одного кролика, шашлык по-царски, курицу под белым соусом, пирожков разных восемнадцать штук, соус тартар с каперсами и оливками, беф-филе годар, соус из фюмэ, натуральный пломбир с цукатами, парфе кофейное и корочку хлебца.
Нос. Она целый месяц обедает в гостях. Она экономная.
Нос. Чего мне врать? Машина не врет. Я у баронессы. Здесь тепло. Печь горит вовсю. У баронессы прекрасный повар. Он готовит обед для гостей. Он делает из конины куриные котлеты. Сейчас я иду к маркизе, потом к генеральше, потом к президентше…
Если нет – пущу опять нос в путешествие.
Христиан. Я вижу, вы действительно довольны и веселы. А раз вы довольны и веселы, то вам только и остается что танцевать. Сейчас вы услышите один из ста сорока танцев, запрятанных в этом котелке.
Христиан. О да, герцогиня, это совершенно безобидный танец. Итак, я кладу котелок на правый бок и – вы слышите?
Позванивая бубенчиками, котелок начинает играть. Генрих танцует с принцессой. Христиан с герцогиней, графиня с баронессой. Прочие придворные дамы водят вокруг хоровод. Танец кончается.
Христиан. Чего ты? Чего там? Ах, верно – идет. И не одна, со свитой… Да перестань ты дрожать… Как ты женишься на ней, если ты ее так боишься?
Генрих. Я дрожу не от страха, а от любви.
Христиан. Генрих, опомнись! Разве от любви полагается дрожать и чуть ли не падать на землю! Ты не девушка!
Христиан. Раз идет, значит, ты ей нравишься. Вспомни, сколько девушек ты любил – и всегда благополучно. А ведь она хоть и принцесса, а тоже девушка.
Генрих. Главное, беленькая очень. Дай глотну из фляжки. И хорошенькая. И миленькая. Идешь по двору, а она красуется в окне, как цветочек… И я как столб, во дворе, прижавши руки к сердцу…
Генрих. Не ругай меня, она подходит…
Принцесса. И голос у тебя нежней. Ты со двора всегда очень громко мне кричал.
Принцесса. Весь дворец знает, что я пошла сюда слушать твой котелок, – так ты кричал! Здравствуй, свинопас! (Протягивает ему руку.)
Генрих. Беленькая такая, добренькая такая, нежная такая.
Принцесса. Вон та свинья злобно смотрит на нас.
Принцесса. Во-первых, он не поросенок, а свинопас, а во-вторых – зачем ты обижаешь мою свиту?
Первая придворная дама. Осмелюсь напомнить вашему высочеству, что этот… этот ваш собеседник собирается завтра зарезать баронессу.
Принцесса. Ах да… Скажи, пожалуйста, Генрих, зачем ты собираешься завтра зарезать баронессу?
Первая придворная дама. Эта дама и есть та баронесса, которую вы назвали свиньей и хотите зарезать.
Генрих. Ничего подобного, вот свинья, которую я назвал Баронессой и хочу зарезать.
Первая придворная дама. Какая дерзость! Герцогиня – это я! Называть свиней высокими титулами! Ваше высочество, обратите внимание на неприличный поступок этого свинопаса.
Принцесса. Во-первых, он не свинопас, а Генрих. А во-вторых, свиньи – его подданные, и он вправе их жаловать любыми титулами.
Первая придворная дама. И вообще он ведет себя неприлично. Он держит вас за руку!
Первая придворная дама. Умоляю вас, молчите. Вы так невинны, что можете сказать совершенно страшные вещи.
Принцесса. А вы не приставайте. А скажи, Генрих, почему у тебя такие твердые руки?
Принцесса. Какие глупости! Как это мне может не нравиться! У тебя руки очень милые.
Самое печальное в этой истории и есть то, что они улыбаются.
Ужасные люди. Принимают чужих. Портят настроение дракону. Это хуже, чем по газону ходить. Да еще спрашивают – почему.
И все-таки любила нас больше всех. И зашьет, бывало, что попросишь, и поможет решить задачу, и утешит, когда тебе покажется, что ты самая несчастная.
Не хочу! Хочу все видеть, все слышать, все чувствовать. Вот вам! Хочу быть счастливой! Вот вам! Я взяла нож, чтобы убить себя. И не убью. Вот вам!
Радуюсь! Любуюсь на свою работу. Человек из мертвого камня сделает статую – и гордится потом, если работа удалась. А поди-ка из живого сделай еще более живое. Вот это работа!
Садовник . Но будьте терпеливы, господин Ланцелот. Умоляю вас – будьте терпеливы. Прививайте. Разводите костры – тепло помогает росту. Сорную траву удаляйте осторожно, чтобы не повредить здоровые корни. Ведь если вдуматься, то люди, в сущности, тоже, может быть, пожалуй, со всеми оговорками, заслуживают тщательного ухода.
Это очень обидно. Все они спрятались. Как будто победа – это несчастье какое-нибудь. Да погоди же ты, смерть. Ты меня знаешь. Я не раз смотрел тебе в глаза и никогда не прятался. Не уйду! Слышу. Дай мне подумать еще минуту. Все они спрятались. Так. Но сейчас дома они потихоньку-потихоньку приходят в себя. Души у них распрямляются. Зачем, шепчут они, зачем кормили и холили мы это чудовище? Из‑за нас умирает теперь на площади человек, один-одинешенек. Ну, уж теперь мы будем умнее! Вон какой бой разыгрался в небе из‑за нас. Вон как больно дышать бедному Ланцелоту. Нет уж, довольно, довольно! Из‑за слабости нашей гибли самые сильные, самые добрые, самые нетерпеливые. Камни и те поумнели бы. А мы все-таки люди. Вот что шепчут сейчас в каждом доме, в каждой комнатке. Слышишь?
Меня утешает, что я оставляю тебе прожженные души, дырявые души, мертвые души… А впрочем, прощай!
Каждая собака прыгает как безумная, когда ее спустишь с цепи, а потом сама бежит в конуру.
Слава храбрецам, которые осмеливаются любить, зная, что всему этому придет конец. Слава безумцам, которые живут себе, как будто они бессмертны, – смерть иной раз отступает от них.
Вы три дня гнались за мной? . Да! Чтобы сказать, как вы мне безразличны.
Говорить о любви правду так страшно и так трудно, что я разучилась это делать раз и навсегда. Я говорю о любви то, чего от меня ждут.
В Черных горах, недалеко от хижины дровосека, есть огромная пещера. И в пещере этой лежит книга, жалобная книга, исписанная почти до конца. К ней никто не прикасается, но страница за страницей прибавляется к написанным прежним, прибавляется каждый день. Кто пишет? Мир! Записаны, записаны все преступления преступников, все несчастья страдающих напрасно.
Слушайте приказ. Во избежание эпидемии глазных болезней, и только поэтому, на небо смотреть воспрещается. Что происходит на небе, вы узнаете из коммюнике, которое по мере надобности будет выпускать личный секретарь господина дракона.
Поздравляю вас, у меня легкое помешательство. (Упирает одну руку в бок, другую изгибает изящно.) Я чайник, заварите меня!
Когда тебе тепло и мягко, мудрее дремать и помалкивать, чем копаться в неприятном будущем.
2-й придворный. Вы так любите мороженое, господин начальник? Пьетро. Ненавижу. Но раз дают, надо брать, будь оно проклято.
Когда теряешь одного из друзей, то остальным на время прощаешь все…
Ланцелот . Боязливые жители вашего города травили меня собаками. А собаки у вас очень толковые. Вот с ними-то я и подружился. Они меня поняли, потому что любят своих хозяев и желают им добра. Мы болтали почти до рассвета.
Эльза, дай руку. Я люблю всех вас, друзья мои. Иначе чего бы ради я стал возиться с вами. А если уж люблю, то все будет прелестно. И все мы после долгих забот и мучений будем счастливы, очень счастливы наконец!
Ты хочешь знать, почему я все время молчу? Бургомистр кивает головой.Потому что я боюсь.Генрих. Кого? . Людей.
Тюремщик . Ерунда. Буква «Л» обозначает – любим президента.
Дракон . В день страшной битвы. В тот день сам Аттила потерпел поражение – вам понятно, сколько воинов надо было уложить для этого? Земля пропиталась кровью. Листья на деревьях к полуночи стали коричневыми. К рассвету огромные черные грибы – они называются гробовики – выросли под деревьями. А вслед за ними из-под земли выполз я. Я – сын войны. Война – это я. Кровь мертвых гуннов течет в моих жилах – это холодная кровь. В бою я холоден, спокоен и точен.
Аннунциата . Масса плохих женщин сняли целые этажи домов и притворяются принцессами.
Убежал бы даже. Не стал бы умирать из‑за калек. Я же их, любезный мой, лично покалечил. Как требуется, так и покалечил. Человеческие души, любезный, очень живучи. Разрубишь тело пополам – человек околеет. А душу разорвешь – станет послушней, и только. Нет, нет, таких душ нигде не подберешь. Только в моем городе. Безрукие души, безногие души, глухонемые души, цепные души, легавые души, окаянные души. Знаешь, почему бургомистр притворяется душевнобольным? Чтобы скрыть, что у него и вовсе нет души. Дырявые души, продажные души, прожженные души, мертвые души. Нет, нет, жалко, что они невидимы.
Я думала, что все вы только послушны дракону, как нож послушен разбойнику. А вы, друзья мои, тоже, оказывается, разбойники! Я не виню вас, вы сами этого не замечаете, но я умоляю вас – опомнитесь! Неужели дракон не умер, а, как это бывало с ним часто, обратился в человека? Тогда превратился он на этот раз во множество людей, и вот они убивают меня. Не убивайте меня! Очнитесь! Боже мой, какая тоска… Разорвите паутину, в которой вы все запутались. Неужели никто не вступится за меня?
Слушайте, люди ужасны, когда воюешь с ними. А если жить с ними в мире, то может показаться, что они ничего себе.
Знаешь, почему бургомистр притворяется душевнобольным? Чтобы скрыть, что у него и вовсе нет души. Дырявые души, продажные души, прожженные души, мертвые души. Нет, нет, жалко, что они невидимы.
Все так взволнованы, даже простые торговки подняли цены на молоко втрое.
Уверяю вас. Когда нашему городу грозила холера, он по просьбе городского врача дохнул своим огнем на озеро и вскипятил его. Весь город пил кипяченую воду и был спасен от эпидемии.
Когда тебе тепло и мягко, мудрее дремать и помалкивать,
Доктор. Слушайте, люди ужасны, когда воюешь с ними. А если жить с ними в мире, то может показаться, что они ничего себе.
Первый министр. Бедная принцесса! Шантажиста мы разоблачили бы, вора поймали бы, ловкача и хитреца перехитрили бы, а этот… Поступки простых и честных людей иногда так загадочны!
Женщина. Мне вдруг показалось, что вы как раз тот человек, которого я ищу всю жизнь. Бывало, покажется – по голосу и по речам, – вот он, такой человек, а подойдет он поближе, и видишь – это совсем не то. А отступать уже поздно, слишком близко он подошел. Ужасная вещь – быть красивой и близорукой. Я надоела вам?
Я ведь не обыватель какой-нибудь, а бургомистр. Я сам себе не говорю правды уже столько лет, что и забыл, какая она, правда-то.
Потому что нервы у меня в ужасном состоянии. Я болен всеми нервными и психическими болезнями, какие есть на свете, и, сверх того, еще тремя, неизвестными до сих пор.
Все идет великолепно, Генрих. Покойник воспитал их так, что они повезут любого, кто возьмет вожжи.
Хозяин. Не любил, иначе волшебная сила безрассудства охватила бы тебя. Кто смеет рассуждать или предсказывать, когда высокие чувства овладевают человеком? Нищие, безоружные люди сбрасывают королей с престола из любви к ближнему. Из любви к родине солдаты попирают смерть ногами, и та бежит без оглядки. Мудрецы поднимаются на небо и ныряют в самый ад – из любви к истине. Землю перестраивают из любви к прекрасному. А ты что сделал из любви к девушке?
Медведь. Я отказался от нее. Хозяин. Великолепный поступок. А ты знаешь, что всего только раз в жизни выпадает влюбленным день, когда все им удается. И ты прозевал свое счастье. Прощай. Я больше не буду тебе помогать. Нет! Мешать начну тебе изо всех сил. До чего довел… Я, весельчак и шалун, заговорил из‑за тебя как проповедник. Пойдем, жена, закроем ставни.
Ланцелот. Нам нельзя будет уйти… Эльза. Ничего. Ведь и дома бывает очень весело. Ланцелот. Работа предстоит мелкая. Хуже вышивания. В каждом из них придется убить дракона. Мальчик. А нам будет больно? Ланцелот. Тебе нет. 1‑й горожанин. А нам? Ланцелот. С вами придется повозиться.
Где же гости? Ах, они уронили что-то и ищут это под столом. Вот сын мой, Генрих. Вы, кажется, встречались. Он такой молодой, а уже бургомистр. Сильно выдвинулся после того как я… после того как мы… Ну, словом, после того как дракон был убит. Что же вы? Входите, пожалуйста.
Чертополох гнусного рабства был с корнем вырван из почвы нашей общественной нивы. Аплодисменты.
3‑я подруга. Ты сможешь делать людям так много добра! Вот, например, ты можешь попросить жениха, чтобы он уволил начальника моего папы. Тогда папа займет его место, будет получать вдвое больше жалованья, и мы будем так счастливы.
2‑й горожанин. Все винные погреба полны народу. Мальчик. Все дерутся и ругаются. Гости. Тссс!
Ах, боже мой! Как мы беспомощны! То, что город наш совсем-совсем такой же тихий и послушный, как прежде, – это так страшно.
Я научился думать, господин президент, это само по себе мучительно, а тут еще эта свадьба. Так ведь можно и с ума сойти.
Не торгуйтесь, нам некогда. Казенная квартира возле парка, недалеко от рынка, в сто пятьдесят три комнаты, причем все окна выходят на юг. Сказочное жалованье. И кроме того, каждый раз, как вы идете на службу, вам выдаются подъемные, а когда идете домой, – отпускные. Соберетесь в гости – вам даются командировочные, а сидите дома – вам платятся квартирные. Вы будете почти так же богаты, как я. Всё. Вы согласны. Шарлемань. Нет.
Ну что ты, сыночек, как маленький, – правду, правду… Я ведь не обыватель какой-нибудь, а бургомистр. Я сам себе не говорю правды уже столько лет, что и забыл, какая она, правда-то. Меня от нее воротит, отшвыривает. Правда – она знаешь чем пахнет, проклятая? Довольно, сын. Слава дракону! Слава дракону! Слава дракону!
Сказка рассказывается не для того, чтобы скрыть, а для того, чтобы открыть, сказать во всю силу, во весь голос то, что думаешь.
Страшно подумать, сколько времени я потерял, бегая лизать лапу этому одноголовому чудовищу. Сколько цветов мог вырастить!
Во избежание эпидемии глазных болезней, и только поэтому, на небо смотреть воспрещается. Что происходит на небе, вы узнаете из коммюнике, которое по мере надобности будет выпускать личный секретарь господина дракона.
То, что нагло забирал дракон, теперь в руках лучших людей города. Проще говоря, в моих, и отчасти – Генриха. Это совершенно законно. Не дам из этих денег ни гроша!
Сахар и сливочное масло, бледные как смерть, неслись из магазинов на склады. Ужасно нервные продукты. Как услышат шум боя – так и прячутся.
Между прочим, господин дракон освободил от военной службы по болезни одну свою голову с зачислением ее в резерв первой очереди.
Я сам себе не говорю правды уже столько лет, что и забыл, какая она, правда-то.
Но будьте терпеливы, господин Ланцелот. Умоляю вас – будьте терпеливы. Прививайте. Разводите костры – тепло помогает росту. Сорную траву удаляйте осторожно, чтобы не повредить здоровые корни. Ведь если вдуматься, то люди, в сущности, тоже, может быть, пожалуй, со всеми оговорками, заслуживают тщательного ухода.
Быть настоящим человеком очень нелегко.
Кот. Когда тебе тепло и мягко, мудрее дремать и помалкивать, мой милейший.
Именно свои влюбленным кажутся особенно чужими. Все переменилось, а свои остались такими, как были.
Зачем вы мучаете нас? Я научился думать, господин президент, это само по себе мучительно, а тут еще эта свадьба. Так ведь можно и с ума сойти.
Работа предстоит мелкая. Хуже вышивания. В каждом из них придется убить дракона.
Когда тебе тепло и мягко, мудрее дремать и помалкивать, мой милейший
Генрих. Ты надеешься, что Ланцелот спасет тебя? Эльза. Нет. А ты? Генрих. И я нет.
Человек. Ха-ха! Я – дракон. Ланцелот. Вы? А мне говорили, что у вас три головы, когти, огромный рост! Дракон. Я сегодня попросту, без чинов.
Жизнь кругом так и кипит. Один он, Петя, отстал, опоздал, не успел, ни на что не годен, никому не нужен.
Хозяйка. Ну и сделал бы что-нибудь полезное для хозяйства. Вон песок привезли дорожки посыпать. Взял бы да превратил его в сахар.
Хозяйка. Или те камни, что сложены возле амбара, превратил бы в сыр.
Хозяйка. Ну что мне с тобой делать? Бьюсь, бьюсь, а ты все тот же дикий охотник, горный волшебник, безумный бородач!
Хозяйка. Так все идет славно, как у людей, и вдруг – хлоп! – гром, молния, чудеса, превращения, сказки, легенды там всякие… Бедняжка… (Целует его.) Ну, иди, родной!
Хозяин. Не могу. Ты ведь сама знаешь, как повелось на свете. Иногда пошалишь – а потом все исправишь. А иной раз щелк – и нет пути назад! Уж я этих цыплят и волшебной палочкой колотил, и вихрем их завивал, и семь раз ударил молнией – все напрасно! Значит, уж тут сделанного не поправишь.
Хозяйка. Ну что ж, ничего не поделаешь… Курицу я каждый день буду брить, а от цыплят отворачиваться. Ну а теперь перейдем к самому главному. Кого ты ждешь?
Хозяйка. Говори правду, что будет? Каких гостей нам сегодня принимать? Людей? Или привидения зайдут поиграть с тобой в кости? Да не бойся, говори. Если у нас появится призрак молодой монахини, то я даже рада буду. Она обещала захватить с того света выкройку кофточки с широкими рукавами, какие носили триста лет назад. Этот фасон опять в моде. Придет монашка?
Хозяин. Забыл! Просто-напросто забыл, и все тут! Шел, понимаешь, по лесу, вижу: молодой медведь. Подросток еще. Голова лобастая, глаза умные. Разговорились мы, слово за слово, понравился он мне. Сорвал я ореховую веточку, сделал из нее волшебную палочку – раз, два, три – и этого… Ну чего тут сердиться, не понимаю. Погода была хорошая, небо ясное…
Хозяйка. Замолчи! Терпеть не могу, когда для собственной забавы мучают животных. Слона заставляют танцевать в кисейной юбочке, соловья сажают в клетку, тигра учат качаться на качелях. Тебе трудно, сынок?
Хозяин. Радуюсь! Любуюсь на свою работу. Человек из мертвого камня сделает статую – и гордится потом, если работа удалась. А поди-ка из живого сделай еще более живое. Вот это работа!
Я про́жил жизнь свою неправо,
Уклончиво, едва дыша,
И вот — позорно моложава
Моя лукавая душа.
Ровесники окаменели,
И как не каменеть, когда
Живого места нет на теле,
Надежд на отдых нет следа.
А я всё боли убегаю
Да лгу себе, что я в раю.
Я всё на дудочке играю
Да тихо песенки пою.
Упрекам вне́млю и не вне́млю.
Всё так. Но твёрдо знаю я:
Недаром послана на землю
Ты, лёгкая душа моя.
Хозяйка. Какая там работа! Шалости, и больше ничего. Ах, прости, сынок, он скрыл от меня, кто ты такой, и я подала сахару к кофе.
Медведь. Это очень любезно с вашей стороны! Почему вы просите прощения?
Хозяйка. Сейчас же, сейчас же преврати его в медведя, если ты меня любишь! Отпусти его на свободу!
Хозяин. Дорогая, дорогая, все будет отлично! Он для того и приехал к нам в гости, чтобы снова стать медведем.
Хозяйка. Правда? Ну, я очень рада. Ты здесь будешь его превращать? Мне выйти из комнаты?
Медведь. Не спешите, дорогая хозяйка. Увы, это случится не так скоро. Я стану вновь медведем только тогда, когда в меня влюбится принцесса и поцелует меня.
Хозяйка. Когда, когда? Повтори-ка!
Медведь. Когда какая-нибудь первая попавшаяся принцесса меня полюбит и поцелует – я разом превращусь в медведя и убегу в родные мои горы.
Хозяйка. Бедная влюбленная девушка поцелует юношу, а он вдруг превратится в дикого зверя?
Медведь. Увидев, что я медведь, она меня сразу разлюбит, хозяйка.
Хозяйка. Что ты знаешь о любви, мальчуган! (Отводит мужа в сторону. Тихо.) Я не хочу пугать мальчика, но опасную, опасную игру затеял ты, муж! Землетрясениями ты сбивал масло, молниями приколачивал гвозди, ураган таскал нам из города мебель, посуду, зеркала, перламутровые пуговицы. Я ко всему приучена, но теперь я боюсь.
Хозяйка. Ураган, землетрясение, молнии – все это пустяки. Нам с людьми придется дело иметь. Да еще с молодыми. Да еще с влюбленными! Я чувствую – непременно, непременно случится то, чего мы совсем не ждем!
Хозяин. Ну а что может случиться? Принцесса в него не влюбится? Глупости! Смотри, какой он славный…
Хозяин. Поздно тут рассуждать, дорогая. Я сделал так, что один из королей, проезжающих по большой дороге, вдруг ужасно захотел свернуть к нам в усадьбу!
Медведь убегает.
Хозяйка. И тебе не стыдно будет смотреть в глаза королю?
Хозяин. Ни капельки! Я королей, откровенно говоря, терпеть не могу!
Хозяин. Да ну его! У него в свите едет палач, а в багаже везут плаху.
Вот ведь как, оказывается, устроено на свете: человек, который понапрасну теряет время, сам не замечает, как стареет.
Пока он здесь – ни один другой дракон не осмелится нас тронуть.
Кот. Когда тебе тепло и мягко, мудрее дремать и помалкивать, чем копаться в неприятном будущем. Мяу!
Шантажиста мы разоблачили бы, вора поймали бы, ловкача и хитреца перехитрили бы, а этот… Поступки простых и честных людей иногда так загадочны!
Ты обнимаешь меня так, как будто имеешь на это право. Мне это нравится, очень нравится.
Да, он здоров. Но дела его идут плохо. И пойдут еще хуже, пока он не научится смотреть на мир сквозь пальцы, пока он не махнет на все рукой, пока он не овладеет искусством пожимать плечами.
Лучшее украшение девушки – скромность и прозрачное платьице.
Куда там! Я вместе с фамильными драгоценностями унаследовал все подлые фамильные черты. Представляете удовольствие? Сделаешь гадость – все ворчат, и никто не хочет понять, что это тетя виновата.
Потому что нервы у меня в ужасном состоянии. Я болен всеми нервными и психическими болезнями, какие есть на свете, и, сверх того, еще тремя, неизвестными до сих пор. Думаете, легко быть бургомистром при драконе?
Когда тебе тепло и мягко, мудрее дремать и помалкивать, чем копаться в неприятном будущем.
Ах, разве знают в бедном вашем народе, как можно любить друг друга? Страх, усталость, недоверие сгорят в тебе, исчезнут навеки – вот как я буду любить тебя. А ты, засыпая, будешь улыбаться и, просыпаясь, будешь улыбаться и звать меня – вот как ты меня будешь любить. И себя полюбишь тоже. Ты будешь ходить спокойная и гордая. Ты поймешь, что уж раз я тебя такую целую, значит, ты хороша. И деревья в лесу будут ласково разговаривать с нами, и птицы, и звери, потому что настоящие влюбленные все понимают и заодно со всем миром. И все будут рады нам, потому что настоящие влюбленные приносят счастье.
человек, который понапрасну теряет время, сам не замечает, как стареет.
Он не то чтобы пополнел, а как-то перешел за собственные границы.
Самое печальное в этой истории и есть то, что они улыбаются
Я человек до того легкий, что меня как пушинку носит по всему свету.
Вы думаете, это так просто – любить людей?
Уверяю вас, единственный способ избавиться от драконов – это иметь своего собственного.
Ты десять лет назад шутил, что я старик.
О, младший брат, теперь ты мой ровесник.
Мы слышали друзей предсмертный крик,
И к нам в дома влетал войны проклятый вестник.
И нет домов. Там призраки сидят,
Где мы, старик, с тобой сидели,
И укоризненно на нас они глядят
За то, что мы с тобою уцелели.
За унижения корит пустой их взор,
За то, что так стараемся мы оба
Забыть постылых похорон позор
Без провожатых и без гроба.
Да, да, старик. Запрещено шутить,
Затем, что ныне все пророки.
Все смерть слыхали. И, боясь забыть,
Твердят сквозь смех её уроки.
Прочел пока одну главу. Кое-что есть. Но очень много дубового.
У него, как у всех одиноких и замкнутых на семь замков художников, образовались свои каноны, своя поэтика.
Он старательно выполняет свои законы, а мы об этом и не догадываемся.
Мы видим довольно неуклюжее, топором вырубленное строение. Он, когда пишет, подчиняется обязательному для внутреннего его слуха размеру.
Растягивая фразы, громоздит эпитеты, чтобы все улеглось так, как ему нужно («…дикое, черное, страшное, безобразное…» – о бреде мальчика), а мы, кроме нагромождения, ничего и не слышим. И за всем этим ощущаешь силу чистую, но не находящую выхода. Деревянная непробиваемая скорлупа скрывает эту драгоценную силу.
А иной раз кажется, что эту силу ощущаешь только потому, что знаешь автора лично. Тут эта сила находит себе выражение. Тут, в жизни. А в повести он связан по рукам и ногам – и связал он себя сам. У этого много читающего человека нет любви к литературе как к мастерству.
Он сидит над каждой страницей ночами, заменяет один средний вариант другим, в лучшем случае равноценным, чудовищно напрягаясь, пробует дышать ухом, смотреть локтем и, не добившись результатов, падает духом.

Leave your vote

0 Голосов
Upvote Downvote

Цитатница - статусы,фразы,цитаты
0 0 голоса
Ставь оценку!
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Add to Collection

No Collections

Here you'll find all collections you've created before.

0
Как цитаты? Комментируй!x