Лучшие цитаты из книг Николая Семеновича Лескова (500 цитат)

Николай Семенович Лесков — русский писатель, который при создании своих произведений ориентировался на все слои общества — духовных людей, дворян и простонародье. Николай часто использовал технику сказа, сохранял реализм и радовал читателей неожиданными поворотами событий. В данной подборке собраны лучшие цитаты из книг Николая Семеновича Лескова.

Снисхождение к злу очень тесно граничит с равнодушием к добру.
Не так страшен чёрт, как его малютки.
Не тот богаче других, кто имеет более дарового золота, а тот, кто лучше других умеет довольствоваться и пользоваться тем, что имеет.
Едва ли в чем-нибудь другом человеческое легкомыслие чаще проглядывает в такой ужасающей мере, как в устройстве супружеских союзов.
Не надо забывать старого правила: кто хочет, чтобы с ним уважительно обходились другие, тот прежде всего должен уважать себя сам.
Пока мы живём и мир стоит, мы можем и должны всеми зависящими от нас силами увеличивать сумму добра в себе и кругом.
Кто раз узнал, где правда и откуда свет, — тот не захочет топтаться в потёмках.
Новые слова иностранного происхождения вводятся в русскую печать беспрестанно и часто совсем без надобности, и — что всего обиднее — эти вредные упражнения практикуются в тех самых органах, где всего горячее стоят за русскую национальность и ее особенности.
Идет в чем был: в опорочках, одна штанина в сапоге, другая мотается, а озямчик старенький, крючочки не застегаются, порастеряны, а шиворот разорван; но ничего, не конфузится.
Платов из Тулы уехал, а оружейники три человека, самые искусные из них, один косой Левша, на щеке пятно родимое, а на висках волосья при ученье выдраны, попрощались с товарищами и с своими домашними да, ничего никому не сказывая, взяли сумочки, положили туда что нужно съестного и скрылись из города.
Мы, – говорит, – к своей родине привержены и тятенька мой уже старичок, а родительница – старушка и привыкши в свой приход в церковь ходить, да и мне тут в одиночестве очень скучно будет, потому что я еще в холостом звании.
Государь Николай Павлович в своих русских людях был очень уверенный и никакому иностранцу уступать не любил, он и ответил Платову.
Разве так можно! У него, – говорит, – хоть и шуба овечкина, так душа человечкина.

Это все равно, – отвечает, – где умереть, – все единственно, воля Божия, а я желаю скорее в родное место, потому что иначе я могу род помешательства достать.
Об этом, – говорит, – спору нет, что мы в науках не задались, но только своему отечеству верно преданные.
И представлял государю, что у аглицких мастеров совсем на всё другие правила жизни, науки и продовольствия, и каждый человек у них себе все абсолютные обстоятельства перед собою имеет, и через то в нем совсем другой смысл.
Евангелие, – отвечает Левша, – действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.
Мне здесь то одно удивительно, что мои донцы-молодцы без всего этого воевали и дванадесять язык прогнали.
– Разве так можно! У него, – говорит, – хоть и шуба овечкина, так душа человечкина.
Наша наука простая: по Псалтирю да по Полусоннику, а арифметики мы нимало не знаем.
Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся.
Тогда его сейчас обыскали, пестрое платье с него сняли и часы с трепетиром, и деньги обрали, а самого пристав велел на встречном извозчике бесплатно в больницу отправить.
А потому, – говорит, – что я мельче этих подковок работал: я гвоздики выковывал, которыми подковки забиты, – там уже никакой мелкоскоп взять не может.
Не пей мало, не пей много, а пей средственно.
Ничем его англичане не могли сбить, чтобы он на их жизнь прельстился, а только уговорили его на короткое время погостить, и они его в это время по разным заводам водить будут и все свое искусство покажут. – А потом, – говорят, – мы его на своем корабле привезем и живого в Петербург доставим. На это он согласился.
Пожалуйста, не порть мне политики.
Подавай сюда. Я знаю, что мои меня не могут обманывать. Тут что-нибудь сверх понятия сделано.
И с этою верностью Левша перекрестился и помер.
Платов сорвал зеленый чехол, открыл шкатулку, вынул из ваты золотую табакерку, а из табакерки бриллиантовый орех, – видит: аглицкая блоха лежит там какая была, а кроме ее ничего больше нет.
Мы люди бедные и по бедности своей мелкоскопа не имеем, а у нас так глаз пристрелявши.
– Горите себе, а нам некогда, – и опять свою щипаную голову спрятал, ставню захлопнул, и за свое дело принялися.
А доведи они Левшины слова в свое время до государя, – в Крыму на войне с неприятелем совсем бы другой оборот был.
Ничем его англичане не могли сбить, чтобы он на их жизнь прельстился, а только уговорили его на короткое время погостить, и они его в это время по разным заводам водить будут и все свое искусство покажут.
А доведи они Левшины слова в свое время до государя, – в Крыму на войне с неприятелем совсем бы другой оборот был.
Государю так и не сказали, и чистка все продолжалась до самой Крымской кампании. В тогдашнее время как стали ружья заряжать, а пули в них и болтаются, потому что стволы кирпичом расчищены.
Видите, я лучше всех знал, что мои русские меня не обманут. Глядите, пожалуйста: ведь они, шельмы, аглицкую блоху на подковы подковали!
Аглицких же мастеров государь с честью отпустил и сказал им: «Вы есть первые мастера на всем свете, и мои люди супротив вас сделать ничего не могут».
Англичанина сейчас оттуда за это рассуждение вон, чтобы не смел поминать душу человечкину. А потом ему кто-то сказал: «Сходил бы ты лучше к казаку Платову – он простые чувства имеет».
Удивительным манером полшкипер как-то очень скоро Левшу нашел, только его еще на кровать не уложили, а он в коридоре на полу лежал и жаловался англичанину.
Знай, – говорит, – свое рвотное да слабительное, а не в свое дело не мешайся: в России на это генералы есть.
Государь Николай Павлович в своих русских людях был очень уверенный и никакому иностранцу уступать не любил.
Удивительная блоха из аглицкой вороненой стали оставалась у Александра Павловича в шкатулке под рыбьей костью, пока он скончался в Таганроге, отдав ее попу Федоту, чтобы сдал после государыне, когда она успокоится. Императрица Елисавета Алексеевна посмотрела блохины верояции и усмехнулась, но заниматься ею не стала.
Удивительная блоха из аглицкой вороненой стали оставалась у Александра Павловича в шкатулке под рыбьей костью, пока он скончался в Таганроге, отдав ее попу Федоту, чтобы сдал после государыне, когда она успокоится. Императрица Елисавета Алексеевна посмотрела блохины верояции и усмехнулась, но заниматься ею не стала.
А Платов на эти слова в ту же минуту опустил правую руку в свои большие шаровары и тащит оттуда ружейную отвертку. Англичане говорят: «Это не отворяется», а он, внимания не обращая, ну замок ковырять. Повернул раз, повернул два – замок и вынулся. Платов показывает государю собачку, а там на самом сугибе сделана русская надпись: «Иван Москвин во граде Туле».
Однако такое предположение было тоже совершенно неосновательно и недостойно искусных людей, на которых теперь почивала надежда нации.
Зачем ты их очень сконфузил, мне их теперь очень жалко. Поедем.
Теперь все это уже «дела минувших дней» и «преданья старины», хотя и не глубокой, но предания эти нет нужды торопиться забывать, несмотря на баснословный склад легенды и эпический характер ее главного героя. Собственное имя Левши, подобно именам многих величайших гениев, навсегда утрачено для потомства; но как олицетворенный народною фантазиею миф он интересен, а его похождения могут служить воспоминанием эпохи, общий дух которой схвачен метко и верно.
Платов остался с обидою и лег дома на досадную укушетку, да так все и лежал да покуривал Жуков табак без перестачи.
Так в тогдашнее время все требовалось очень в аккурате и в скорости, чтобы ни одна минута для русской полезности не пропадала.
Но только когда Мартын-Сольский приехал, Левша уже кончался, потому что у него затылок о парат раскололся, и он одно только мог внятно выговорить.
Так их и привезли взаперти до Петербурга, и пари из них ни один друг у друга не выиграл: а тут расклали их на разные повозки и повезли англичанина в посланнический дом на Аглицкую набережную, а Левшу – в квартал.
Так их и привезли взаперти до Петербурга, и пари из них ни один друг у друга не выиграл: а тут расклали их на разные повозки и повезли англичанина в посланнический дом на Аглицкую набережную, а Левшу – в квартал.
А Левшу свалили в квартале на пол и спрашивают: – Кто такой и откудова, и есть ли паспорт или какой другой тугамент? А он от болезни, от питья и от долгого колтыханья так ослабел, что ни слова не отвечает, а только стонет. Тогда его сейчас обыскали, пестрое платье с него сняли и часы с трепетиром, и деньги обрали, а самого пристав велел на встречном извозчике бесплатно в больницу отправить.
Как же, братец, – говорит, – очень коротко с ним знаком, даже за волоса его драл, только не знаю, как ему в таком несчастном разе помочь; потому что я уже совсем отслужился и полную пуплекцию получил – теперь меня больше не уважают, – а ты беги скорее к коменданту Скобелеву, он в силах и тоже в этой части опытный, он что-нибудь сделает.
Вы, – говорят, – обвыкнете, наш закон примете, и мы вас женим. – Этого, – ответил Левша, – никогда быть не может.– Почему так? – Потому, – отвечает, – что наша русская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы.
И чуть если Платов заметит, что государь чем-нибудь иностранным очень интересуется, то все провожатые молчат, а Платов сейчас скажет: так и так, и у нас дома свое не хуже есть, – и чем-нибудь отведет.
Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся. И с этою верностью Левша перекрестился и помер.
Левша уже кончался, потому что у него затылок о парат раскололся, и он одно только мог внятно выговорить: – Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся.
Не столь его занимало, как новые ружья делают, сколь то, как старые в каком виде состоят.
Пока государь на бале веселился, они ему такое новое удивление подстроили, что у Платова всю фантазию отняли.
Платов боялся к государю на глаза показаться, потому что Николай Павлович был ужасно какой замечательный и памятный – ничего не забывал.
Скажи им от меня, что брат мой этой вещи удивлялся и чужих людей, которые делали нимфозорию, больше всех хвалил, а я на своих надеюсь, что они никого не хуже. Они моего слова не проронят и что-нибудь сделают.
Это, – говорит, – ваше величество, точно, что работа очень тонкая и интересная, но только нам этому удивляться с одним восторгом чувств не следует, а надо бы подвергнуть ее русским пересмотрам в Туле или в Сестербеке, – тогда еще Сестрорецк Сестербеком звали, – не могут ли наши мастера сего превзойти, чтобы англичане над русскими не предвозвышались.
Это их эпос, и притом с очень «человечкиной душою».
Англичане назвались, чтобы его родителям деньги посылать, но Левша не взял. – Мы, – говорит, – к своей родине привержены и тятенька мой уже старичок, а родительница – старушка и привыкши в свой приход в церковь ходить, да и мне тут в одиночестве очень скучно будет, потому что я еще в холостом звании.
Платов показывает государю собачку, а там на самом сугибе сделана русская надпись: «Иван Москвин во граде Туле».
Туляки, люди умные и сведущие в металлическом деле, известны также как первые знатоки в религии.
Англичанин, которого он спрашивает, рукою ему в ту сторону покажет или головою махнет, а он туда лицом оборотится и нетерпеливо в родную сторону смотрит.
Я их не порочу, а только мне то не нравится, что одежда на них как-то машется, и не разобрать, что такое надето и для какой надобности; тут одно что-нибудь, а ниже еще другое пришпилено, а на руках какие-то ногавочки. Совсем точно обезьяна сапажу – плисовая тальма.
Видите, я лучше всех знал, что мои русские меня не обманут. Глядите, пожалуйста: ведь они, шельмы, аглицкую блоху на подковы подковали!
Тогда англичане позвали государя в самую последнюю кунсткамеру, где у них со всего света собраны минеральные камни и нимфозории, начиная с самой огромнейшей египетской керамиды до закожной блохи, которую глазам видеть невозможно, а угрызение ее между кожей и телом.
Пусть сейчас заложат двухсестную карету, и поедем в новые кунсткамеры смотреть.
– Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся.
Государь Николай Павлович в своих русских людях был очень уверенный и никакому иностранцу уступать не любил
Так все время и не сходил до особого случая и через это очень понравился одному полшкиперу, который, на горе нашего Левши, умел по-русски говорить. Этот полшкипер не мог надивиться, что русский сухопутный человек и так все непогоды выдерживает.
А больше и говорить не стал, да и некогда ему было ни с кем разговаривать, потому что государь приказал сейчас же эту подкованную нимфозорию уложить и отослать назад в Англию – вроде подарка, чтобы там поняли, что нам это не удивительно. И велел государь, чтобы вез блоху особый курьер, который на все языки учен, а при нем чтобы и Левша находился и чтобы он сам англичанам мог показать работу и каковые у нас в Туле мастера есть.
Тут и другие придворные, видя, что Левши дело выгорело, начали его целовать, а Платов ему сто рублей дал и говорит: – Прости меня, братец, что я тебя за волосья отодрал. Левша отвечает: – Бог простит, – это нам не впервые такой снег на голову.
Положили, как Левша сказал, и государь как только глянул в верхнее стекло, так весь и просиял – взял Левшу, какой он был неубранный и в пыли, неумытый, обнял его и поцеловал, а потом обернулся ко всем придворным и сказал: – Видите, я лучше всех знал, что мои русские меня не обманут. Глядите, пожалуйста: ведь они, шельмы, аглицкую блоху на подковы подковали!
Мое, – говорит, – теперь дело вдовье, и мне никакие забавы не обольстительны, – а вернувшись в Петербург, передала эту диковину со всеми иными драгоценностями в наследство новому государю.
Государь взглянул на пистолю и наглядеться не может. Взахался ужасно. – Ах, ах, ах, – говорит, – как это так… как это даже можно так тонко сделать! – И к Платову по-русски оборачивается и говорит: – Вот если бы у меня был хотя один такой мастер в России, так я бы этим весьма счастливый был и гордился, а того мастера сейчас же благородным бы сделал.
Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся.
Евангелие, – отвечает Левша, – действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.
Так и Платов умом виляет, и туляки тоже.
Я знаю, что мои русские люди меня не обманут
Он – левша и все левой рукой делает.
– Об этом, – говорит, – спору нет, что мы в науках не задались, но только своему отечеству верно преданные.
Положили, как Левша сказал, и государь как только глянул в верхнее стекло, так весь и просиял – взял Левшу, какой он был неубранный и в пыли, неумытый, обнял его и поцеловал, а потом обернулся ко всем придворным и сказал: – Видите, я лучше всех знал, что мои русские меня не обманут. Глядите, пожалуйста: ведь они, шельмы, аглицкую блоху на подковы подковали!
Собственное имя Левши, подобно именам многих величайших гениев, навсегда утрачено для потомства.
Работники, конечно, умеют ценить выгоды, доставляемые им практическими приспособлениями механической науки, но о прежней старине они вспоминают с гордостью и любовью. Это их эпос, и притом с очень «человечкиной душою».
Англичанина как привезли в посольский дом, сейчас сразу позвали к нему лекаря и аптекаря.
Левша ничего не сказал. Но вдруг начал беспокойно скучать. Затосковал и затосковал и говорит англичанам: – Покорно благодарствуйте на всем угощении, и я всем у вас очень доволен и все, что мне нужно было видеть, уже видел, а теперь я скорее домой хочу.
Это тем и приятнее, потому что таким делом если заняться, то надо с обстоятельным намерением, а как я сего к чужой нации не чувствую, то зачем девушек морочить?
Мы много довольны, что ты за нас ручался, а испортить мы ничего не испортили: возьмите, в самый сильный мелкоскоп смотрите.
Сошлись они все трое в один домик к Левше, двери заперли, ставни в окнах закрыли, перед Николиным образом лампадку затеплили и начали работать.
Но только когда Мартын-Сольский приехал, Левша уже кончался, потому что у него затылок о парат раскололся, и он одно только мог внятно выговорить: – Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся. И с этою верностью Левша перекрестился и помер.
Хочешь, – говорит, – я тебя в море швырну? Ты не бойся – он мне тебя сейчас назад подаст. А Левша отвечает: – Если так, то швыряй.
У нас, – говорит, – когда человек хочет насчет девушки обстоятельное намерение обнаружить, посылает разговорную женщину, и как она предлог сделает, тогда вместе в дом идут вежливо и девушку смотрят не таясь, а при всей родственности.
Вы, – говорят англичане, – нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим.
А англичане сказывают ему: – Оставайтесь у нас, мы вам большую образованность передадим, и из вас удивительный мастер выйдет. Но на это Левша не согласился. – У меня, – говорит, – дома родители есть.
Они заметили, что он левою рукою крестится, и спрашивают у курьера: – Что он – лютеранец или протестантист? Курьер отвечает: – Нет, он не лютеранец и не протестантист, а русской веры. – А зачем же он левой рукой крестится? Курьер сказал: – Он – левша и все левой рукой делает.
Они шли вовсе не в Киев, а к Мценску, к уездному городу Орловской губернии, в котором стоит древняя «камнесеченная» икона Св. Николая, приплывшая сюда в самые древние времена на большом каменном же кресте по реке Зуше. Икона эта вида «грозного и престрашного» – святитель Мир-Ликийских изображен на ней «в рост», весь одеян сребропозлащенной одеждой, а лицом темен и на одной руке держит храм, а в другой меч – «военное одоление». Вот в этом «одолении» и заключался весь смысл вещи: св. Николай вообще покровитель торгового и военного дела, а «мценский Никола» в особенности, и ему-то туляки и пошли поклониться.
Это, – говорит, – ваше величество, точно, что работа очень тонкая и интересная, но только нам этому удивляться с одним восторгом чувств не следует, а надо бы подвергнуть ее русским пересмотрам в Туле или в Сестербеке, – тогда еще Сестрорецк Сестербеком звали, – не могут ли наши мастера сего превзойти, чтобы англичане над русскими не предвозвышались. Государь Николай Павлович в своих русских людях был очень уверенный.
Бросились смотреть в дела и в списки, – но в делах ничего не записано. Стали того, другого спрашивать, – никто ничего не знает. Но, по счастью, донской казак Платов был еще жив и даже все еще на своей досадной укушетке лежал и трубку курил. Он как услыхал, что во дворце такое беспокойство, сейчас с укушетки поднялся, трубку бросил и явился к государю во всех орденах. Государь говорит…
Насилу государь этот ключик ухватил и насилу его в щепотке мог удержать, а в другую щепотку блошку взял и только ключик вставил, как почувствовал, что она начинает усиками водить, потом ножками стала перебирать, а наконец вдруг прыгнула и на одном лету прямое дансе и две верояции в сторону, потом в другую, и так в три верояции всю кавриль станцевала. Государь сразу же велел англичанам миллион дать, какими сами захотят деньгами, – хотят серебряными пятачками, хотят мелкими ассигнациями.
А Платов на эти слова в ту же минуту опустил правую руку в свои большие шаровары и тащит оттуда ружейную отвертку. Англичане говорят: «Это не отворяется», а он, внимания не обращая, ну замок ковырять. Повернул раз, повернул два – замок и вынулся. Платов показывает государю собачку, а там на самом сугибе сделана русская надпись: «Иван Москвин во граде Туле». Англичане удивляются и друг дружку поталкивают: – Ох-де, мы маху дали! А государь Платову грустно говорит: – Зачем ты их очень сконфузил, мне их теперь очень жалко. Поедем. Сели опять в ту же двухсестную карету и поехали, и государь в этот день на бале был, а Платов еще больший стакан кислярки выдушил и спал крепким казачьим сном. Было ему и радостно, что он англичан оконфузил, а тульского мастера на точку вида поставил, но было и досадно: зачем государь под такой случай англичан сожалел!
Государь говорит: – Как это возможно – отчего в тебе такое бесчувствие? Неужто тебе здесь ничто не удивительно? А Платов отвечает: – Мне здесь то одно удивительно, что мои донцы-молодцы без всего этого воевали и дванадесять язык прогнали.
Чувствую хлад, как от крепкого металла.
А футляр на нее у них сделан из цельного бриллиантового ореха – и ей местечко в середине выдавлено.
Левша отвечает: – Наша наука простая: по Псалтирю да по Полусоннику, а арифметики мы нимало не знаем. Англичане переглянулись и говорят.
Он постучал в дверь и показал услужающему себе на рот, а тот сейчас его и свел в пищеприемную комнату. Сел тут Левша за стол и сидит, а как чего-нибудь по-аглицки спросить – не умеет. Но потом догадался: опять просто по столу перстом постучит да в рот себе покажет, – англичане догадываются и подают, только не всегда того, что надобно, но он что ему не подходящее не принимает. Подали ему ихнего приготовления горячий студинг в огне, – он говорит: «Это я не знаю, чтобы такое можно есть», и вкушать не стал; они ему переменили и другого кушанья поставили.
Левша отвечает: – Бог простит, – это нам не впервые такой снег на голову. А больше и говорить не стал, да и некогда ему было ни с кем разговаривать, потому что государь приказал сейчас же эту подкованную нимфозорию уложить и отослать назад в Англию – вроде подарка, чтобы там поняли, что нам это не удивительно. И велел государь, чтобы вез блоху особый курьер, который на все языки учен, а при нем чтобы и Левша находился и чтобы он сам англичанам мог показать работу и каковые у нас в Туле мастера есть.
А Левша ответил: – Мы люди бедные и по бедности своей мелкоскопа не имеем, а у нас так глаз пристрелявши.
Стали все подходить и смотреть: блоха действительно была на все ноги подкована на настоящие подковы, а Левша доложил, что и это еще не все удивительное. – Если бы, – говорит, – был лучше мелкоскоп, который в пять миллионов увеличивает, так вы изволили бы, – говорит, – увидать, что на каждой подковинке мастерово имя выставлено: какой русский мастер ту подковку делал.– И твое имя тут есть? – спросил государь.– Никак нет, – отвечает Левша, – моего одного и нет.– Почему же? – А потому, – говорит, – что я мельче этих подковок работал: я гвоздики выковывал, которыми подковки забиты, – там уже никакой мелкоскоп взять не может.
Левша отвечает: – Этак, ваше величество, ничего и невозможно видеть, потому что наша работа против такого размера гораздо секретнее.Государь вопросил:– А как же надо? – Надо, – говорит, – всего одну ее ножку в подробности под весь мелкоскоп подвести и отдельно смотреть на всякую пяточку, которой она ступает.
Платов говорит: – Вот иди теперь сам, такой-этакой, перед очами государю отвечай.А Левша отвечает:– Что ж, такой и пойду, и отвечу. Идет в чем был: в опорочках, одна штанина в сапоге, другая мотается, а озямчик старенький, крючочки не застегаются, порастеряны, а шиворот разорван; но ничего, не конфузится.
И с этою верностью Левша перекрестился и помер.
Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся.
Тут велели расписку дать, а Левшу до разборки на полу в коридор посадить. А аглицкий полшкипер в это самое время на другой день встал, другую гуттаперчевую пилюлю в нутро проглотил, на легкий завтрак курицу с рысью съел, ерфиксом запил и говор.
Привезли в одну больницу – не принимают без тугамента, привезли в другую – и там не принимают, и так в третью, и в четвертую – до самого утра его по всем отдаленным кривопуткам таскали и все пересаживали, так что он весь избился. Тогда один подлекарь сказал городовому везти его в простонародную Обухвинскую больницу, где неведомого сословия всех умирать принимают.
Повел городовой Левшу на санки сажать, да долго ни одного встречника поймать не мог, потому извозчики от полицейских бегают. А Левша все это время на холодном парате лежал.
Кто такой и откудова, и есть ли паспорт или какой другой тугамент? А он от болезни, от питья и от долгого колтыханья так ослабел, что ни слова не отвечает, а только стонет.
А Левшу свалили в квартале на пол.
Англичанина как привезли в посольский дом, сейчас сразу позвали к нему лекаря и аптекаря. Лекарь велел его при себе в теплую ванну всадить, а аптекарь сейчас же скатал гуттаперчевую пилюлю и сам в рот ему всунул, а потом оба вместе взялись и положили на перину и сверху шубой покрыли и оставили потеть, а чтобы ему никто не мешал, по всему посольству приказ дан, чтобы никто чихать не смел. Дождались лекарь с аптекарем, пока полшкипер заснул, и тогда другую гуттаперчевую пилюлю ему приготовили, возле его изголовья на столик положили и ушли.
Началось у них пари еще в Твердиземном море, и пили они до рижского Динаминде, но шли всё наравне и друг другу не уступали и до того аккуратно равнялись, что когда один, глянув в море, увидал, как из воды черт лезет, так сейчас то же самое и другому объявилось.
Как вышли из буфты в Твердиземное море, так стремление его к России такое сделалось, что никак его нельзя было успокоить. Водопление стало.
Тут поместили Левшу в лучшем виде, как настоящего барина, но он с другими господами в закрытии сидеть не любил и совестился, а уйдет на палубу, под презент сядет и спросит: «Где наша Россия?» Англичанин, которого он спрашивает, рукою ему в ту сторону покажет или головою махнет, а он туда лицом оборотится и нетерпеливо в родную сторону смотрит.
Он смотрел все их производство: и металлические фабрики, и мыльно-пильные заводы, и все хозяйственные порядки их ему очень нравились, особенно насчет рабочего содержания. Всякий работник у них постоянно в сытости, одет не в обрывках, а на каждом способный тужурный жилет, обут в толстые щиглеты с железными набалдашниками, чтобы нигде ноги ни на что не напороть; работает не с бойлом, а с обучением и имеет себе понятия. Перед каждым на виду висит долбица умножения.
Они его тоже и своим дамам казали, и там ему чай наливали и спрашивали: – Для чего вы морщитесь?Он отвечал, что мы, говорит, очень сладко не приучены.Тогда ему по-русски вприкуску подали.Им показывается, что этак будто хуже, а он говорит:– На наш вкус этак вкуснее. Ничем его англичане не могли сбить, чтобы он на их жизнь прельстился, а только уговорили его на короткое время погостить, и они его в это время по разным заводам водить будут и все свое искусство покажут.
А потом, – говорят, – мы его на своем корабле привезем.
– Почему вы так это можете судить? – У нас тому, – отвечает, – есть все очевидные доказательства.– Какие?– А такие, – говорит, – что у нас есть и боготворные иконы и гроботочивые главы и мощи, а у вас ничего, и даже, кроме одного воскресенья, никаких экстренных праздников нет, а по второй причине – мне с англичанкою, хоть и повенчавшись в законе, жить конфузно будет.– Отчего же так? – спрашивают. – Вы не пренебрегайте: наши тоже очень чисто одеваются и хозяйственные.А Левша говорит: – Я их не знаю.
Вы, – говорят англичане, – нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим. – Евангелие, – отвечает Левша, – действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.
А англичане сказывают ему: – Оставайтесь у нас, мы вам большую образованность передадим, и из вас удивительный мастер выйдет.Но на это Левша не согласился.– У меня, – говорит, – дома родители есть.Англичане назвались, чтобы его родителям деньги посылать, но Левша не взял. – Мы, – говорит, – к своей родине привержены и тятенька мой уже старичок, а родительница – старушка и привыкши в свой приход в церковь ходить, да и мне тут в одиночестве очень.
Где же ваш мелкоскоп, с которым вы могли произвести это удивление? А Левша ответил: – Мы люди бедные и по бедности своей мелкоскопа не имеем, а у нас так глаз пристрелявши.
Вельможи ему кивают: дескать, не так говоришь! а он не понимает, как надо по-придворному, с лестью или с хитростью, а говорит просто.
Платов стал его уверять и рассказал, как все дело было, и как досказал до того, что туляки просили его блоху государю показать, Николай Павлович его по плечу хлопнул и говорит: – Подавай сюда. Я знаю, что мои меня не могут обманывать. Тут что-нибудь сверх понятия сделано.
Напрасно так нас обижаете, – мы от вас, как от государева посла, все обиды должны стерпеть, но только за то, что вы в нас усумнились и подумали, будто мы даже государево имя обмануть сходственны, – мы вам секрета нашей работы теперь не скажем, а извольте к государю отвезти – он увидит.
Пробовали их пугать, будто по соседству дом горит, – не выскочут ли в перепуге и не объявится ли тогда, что ими выковано, но ничто не брало этих хитрых мастеров; один раз только Левша высунулся по плечи и крикнул: – Горите себе, а нам некогда, – и опять свою щипаную голову спрятал, ставню захлопнул, и за свое дело принялися.
Государь этого не знал до самого приезда в Россию, а уехали они скоро, потому что у государя от военных дел сделалась меланхолия и он захотел духовную исповедь иметь в Таганроге у попа Федота.
Англичане попросили, чтобы им серебром отпустили, потому что в бумажках они толку не знают; а потом сейчас и другую свою хитрость показа…
А футляр на нее у них сделан из цельного бриллиантового ореха – и ей местечко в середине выдавлено. Этого они не подали, потому что футляр, говорят, будто казенный, а у них насчет казенного строго, хоть и для государя – нельзя жертвовать.
– Для чего такое мошенничество! Дар сделали и миллион за то получили, и все еще недостаточно! Футляр, – говорит, – всегда при всякой вещи принадлежит.
Мне здесь то одно удивительно, что мои донцы-молодцы без всего этого воевали и дванадесять язык прогнали.
Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе.
России такое сделалось, что никак его нельзя было успокоить. Водопление стало ужасное, а Левша все вниз в каюты нейдет – под презентом сидит, нахлобучку надвинул и к отечеству смотрит.
Никак его более удержать не могли.
Левша ничего не сказал. Но вдруг начал беспокойно скучать. Затосковал и затосковал и говорит.
Ничем его англичане не могли сбить, чтобы он на их жизнь прельстился, а только уговорили его на короткое время погостить.
Этого, – ответил Левша, – никогда быть не может.
Англичане назвались, чтобы его родителям деньги посылать, но Левша не взял. – Мы, – говорит, – к своей родине привержены и тятенька мой уже старичок.
Но на это Левша не согласился. – У меня, – говорит, – дома родители есть.
Оставайтесь у нас, мы вам большую образованность передадим, и из вас.
Государь Николай Павлович в своих русских людях был очень уверенный и никакому иностранцу уступать не любил.
Платов, который этого склонения не любил и, скучая по своему хозяйству, все государя домой манил.
Он встал, левой рукой перекрестился и за всех их здоровье выпил.
Левше первую чарку, а он с вежливостью первый пить не стал: думает, – может быть, отравить с досады хотите. – Нет, – говорит, – это не порядок и в Польше нет хозяина больше, – сами вперед кушайте.
«Это я не знаю, чтобы такое можно есть», и вкушать не стал.
Что же вы, такие-сякие, сволочи, делаете, да еще этакою спиралью ошибать смеете! Или в вас после этого Бога нет!
Но крышу сняли, да и сами сейчас повалилися, потому что у мастеров в их тесной хороминке от безотдышной работы в воздухе такая потная спираль сделалась, что непривычному человеку с свежего поветрия и одного раза нельзя было продохнуть.
Пробовали их пугать, будто по соседству дом горит, – не выскочут ли в перепуге и не объявится ли тогда, что ими выковано, но ничто не брало этих хитрых мастеров.
Икона эта вида «грозного и престрашного» – святитель Мир-Ликийских изображен на ней «в рост», весь одеян сребропозлащенной одеждой, а лицом темен и на одной руке держит храм, а в другой меч – «военное одоление». Вот в этом «одолении» и заключался весь смысл вещи: св. Николай вообще покровитель торгового и военного дела, а «мценский Никола» в особенности, и ему-то туляки и пошли поклониться.
Они шли вовсе не в Киев, а к Мценску, к уездному городу Орловской губернии, в котором стоит древняя «камнесеченная» икона Св. Николая, приплывшая сюда в самые древние времена на большом каменном же кресте по реке Зуше.
– Ты, – говорит, – к духовной беседе невоздержен и так очень много куришь, что у меня от твоего дыму в голове копоть стоит.
А футляр на нее у них сделан из цельного бриллиантового ореха – и ей местечко в середине выдавлено. Этого они не подали, потому что футляр, говорят, будто казенный, а у них насчет казенного строго, хоть и для государя – нельзя жертвовать.
Англичане попросили, чтобы им серебром отпустили, потому что в бумажках они толку не знают.
А англичане и не знают, что это такое . Перешептываются, перемигиваются, твердят друг дружке: «Молво, молво», а понять не могут, что это у нас такой сахар делается, и должны сознаться, что у них все сахара есть, а «молва» нет.
Пошел к черту, плезирная трубка, не в свое дело не мешайся, а не то я отопрусь, что никогда от тебя об этом не слыхал, – тебе же и достанется.
Англичанина сейчас оттуда за это рассуждение вон, чтобы не смел поминать душу человечкину.
Мы на буреметр, – говорят, – смотрели: буря будет, потонуть можешь; это ведь не то, что у вас Финский залив, а тут настоящее Твердиземное море.
Курьер хотя и чин имел и на разные языки был учен, но они им не интересовались, а Левшою интересовались.
Они заметили, что он левою рукою крестится, и спрашивают у курьера: – Что он – лютеранец или протестантист?
Прости меня, братец, что я тебя за волосья отодрал.
С этими словами выбежал на подъезд, словил Левшу.
И с этим протянул руку, схватил своими куцапыми пальцами за шивороток косого Левшу, так что у того все крючочки от казакина отлетели, и кинул его к себе в коляску в ноги.
Туляк полон церковного благочестия и великий практик этого дела.
Теперь «афонские туляки» обвозят святости по всей нашей родине и мастерски собирают сборы даже там, где взять нечего.
Их славою в этом отношении полна и родная земля, и даже святой Афон.
Этакого пути скоро не сделаешь, да и сделавши его, не скоро отдохнешь – долго еще будут ноги остекливши и руки трястись.
Но это было только близко к истине, а не самая истина.
Платов вилял, вилял, да увидал, что туляка ему не перевилять, подал им табакерку с нимфозорией и говорит.
У него, – говорит, – хоть и шуба овечкина, так душа человечкина.
– Мы, – говорит, – к своей родине привержены и тятенька мой уже.
– У нас, – говорит, – когда человек хочет насчет девушки обстоятельное намерение обнаружить, посылает разговорную женщину, и как она предлог сделает, тогда вместе в дом идут вежливо и девушку смотрят не таясь, а при всей родственности.
Туляки, люди умные и сведущие в металлическом деле, известны также как первые знатоки в религии. Их славою в этом отношении полна и родная земля, и даже святой Афон: они не только мастера петь с вавилонами, но они знают, как пишется картина «Вечерний звон», а если кто из них посвятит себя большому служению и пойдет в монашество, то таковые слывут лучшими монастырскими экономами, и из них выходят самые способные сборщики.
И представлял государю, что у аглицких мастеров совсем на всё другие правила жизни, науки и продовольствия, и каждый человек у них себе все абсолютные обстоятельства перед собою имеет, и через то в нем совсем другой смысл.
Отслужили они молебен у самой иконы, потом у каменного креста и, наконец, возвратились домой «нощию» и, ничего никому не рассказывая, принялись за дело в ужасном секрете. Сошлись они все трое в один домик к Левше, двери заперли, ставни в окнах закрыли, перед Николиным образом лампадку.
Англичане попросили, чтобы им серебром отпустили, потому что в бумажках они толку не знают; а потом сейчас и другую свою хитрость показали: блоху в дар подали, а футляра на нее не принесли: без футляра же ни ее, ни ключика держать нельзя, потому что затеряются и в сору их так и выбросят. А футляр на нее у них сделан из цельного бриллиантового ореха – и ей местечко в середине выдавлено. Этого они не подали, потому что футляр, говорят, будто казенный, а у них насчет казенного строго, хоть и для государя – нельзя жертвовать. Но государь говорит.
Насилу государь этот ключик ухватил и насилу его в щепотке мог удержать, а в другую щепотку блошку взял и только ключик вставил, как почувствовал, что она начинает усиками водить, потом ножками стала перебирать, а наконец вдруг прыгнула и на одном лету прямое дансе и две верояции в сторону, потом в другую, и так.
Подали мелкоскоп, и государь увидел, что возле блохи действительно на подносе ключик лежит.
«Через что это государь огорчился? – думал Платов, – совсем того не понимаю», – и в таком рассуждении он два раза вставал, крестился и водку пил, пока насильно на себя крепкий сон.
А Платов на эти слова в ту же минуту опустил правую руку в свои большие шаровары и тащит оттуда ружейную отвертку. Англичане говорят: «Это не отворяется», а он, внимания не обращая, ну замок ковырять. Повернул раз, повернул два – замок и вынулся. Платов показывает государю собачку, а там на самом сугибе сделана русская надпись: «Иван Москвин во граде Туле». Англичане удивляются.
Это пистоля неизвестного, неподражаемого мастерства – ее наш адмирал у разбойничьего атамана в Канделабрии из-за пояса выдернул. Государь взглянул на пистолю и наглядеться не может. Взахался ужасно.
Платов ничего государю не ответил, только свой грабоватый нос в лохматую бурку спустил, а пришел в свою квартиру, велел денщику подать из погребца фляжку кавказской водки-кислярки Думал: утро ночи мудренее.
Платов сказал себе: – Ну уж тут шабаш. До этих пор еще я терпел, а дальше нельзя. Сумею я или не сумею говорить, а своих людей не выдам.
Знай, – говорит, – свое рвотное да слабительное, а не в свое дело не мешайся: в России на это генералы есть. Государю так и не сказали, и чистка все продолжалась до самой Крымской кампании. В тогдашнее время как стали ружья заряжать, а пули в них и болтаются, потому что стволы кирпичом расчищены.
Левша уже кончался, потому что у него затылок о парат раскололся, и он одно только мог внятно выговорить: – Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы.
У него, – говорит, – хоть и шуба овечкина, так душа человечкина.
Ты какой от нашего государства в Россию секрет везешь? Левша отвечает: – Это мое дело.
Затосковал и затосковал и говорит англичанам: – Покорно благодарствуйте на всем угощении, и я всем у вас очень доволен и все, что мне нужно было видеть, уже видел, а теперь я скорее домой хочу.
Это и мы так можем. А как до старого ружья дойдет, – засунет палец в дуло, поводит по стенкам и вздохнет: – Это, – говорит, – против нашего не в пример превосходнейше.
Потому, – отвечает, – что наша русская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы. – Вы, – говорят англичане, – нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим. – Евангелие, – отвечает Левша, – действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.
Вы, – говорят, – обвыкнете, наш закон примете, и мы вас женим. – Этого, – ответил Левша, – никогда быть не может.
Оставайтесь у нас, мы вам большую образованность передадим, и из вас удивительный мастер выйдет. Но на это Левша не согласился. – У меня, – говорит, – дома родители есть.
Левша находился и чтобы он сам англичанам мог показать работу и каковые у нас в Туле мастера есть.
Глядите, пожалуйста: ведь они, шельмы, аглицкую блоху на подковы подковали!
Что за лихо! – Но веры своей в русских мастеров не убавил.
Вот в этом «одолении» и заключался весь смысл вещи: св. Николай вообще покровитель торгового и военного дела, а «мценский Никола» в особенности, и ему-то туляки и пошли поклониться.
Против нее, – говорят, – надо взяться подумавши и с Божьим благословением.
Платов доводил, что и наши на что взглянут – всё могут сделать, но только им полезного ученья нет.
Сумею я или не сумею говорить, а своих людей не выдам.
Это очень хорошо.
«Поп Федот» не с ветра взят: император Александр Павлович перед своею кончиною в Таганроге исповедовался у священника Алексея Федотова-Чеховского, который после того именовался «духовником его величества» и любил ставить всем на вид это совершенно случайное обстоятельство. Вот этот-то Федотов-Чеховский, очевидно, и есть легендарный «поп Федот».
Кизлярка – виноградная водка из города Кизляра.
Побежал один свистовой, чтобы шли как можно скорее и несли ему работу, которою должны были англичан посрамить, и еще мало этот свистовой отбежал, как Платов вдогонку за ним раз за разом новых шлет, чтобы как можно скорее. Всех свистовых разогнал и стал уже простых людей из любопытной публики посылать, да даже и сам от нетерпения ноги из коляски выставляет и сам от нетерпеливости бежать хочет, а зубами так и скрипит – все ему еще нескоро показывается. Так в тогдашнее время.
Икона эта вида «грозного и престрашного» – святитель Мир-Ликийских изображен на ней «в рост», весь одеян сребропозлащенной одеждой, а лицом темен и на одной руке держит храм, а в другой меч – «военное одоление». Вот в этом «одолении» и заключался весь смысл вещи: св. Николай вообще покровитель торгового и военного дела, а «мценский Никола» в особенности, и ему-то туляки и пошли поклониться. Отслужили они молебен у самой иконы, потом у каменного креста и, наконец, возвратились домой «нощию» и, ничего никому не рассказывая, принялись за дело в ужасном секрете. Сошлись они все трое в один домик к Левше, двери заперли, ставни в окнах закрыли, перед Николиным образом лампадку затеплили и начали работать. День, два, три сидят и никуда не выходят, все молоточками потюкивают. Куют что-то такое, а что куют – ничего неизвестно. Всем любопытно, а никто ничего не может узнать, потому что работающие ничего не сказывают и наружу не показываются. Ходили к домику разные люди, стучались в двери под разными видами, чтобы огня или соли попросить, но три искусника ни на какой спрос не отпираются, и даже чем питаются – неизвестно. Пробовали их пугать, будто по соседству дом горит, – не выскочут ли в перепуге и не объявится ли тогда, что ими выковано, но ничто не брало этих хитрых мастеров; один раз только Левша высунулся по плечи и крикнул: – Горите себе, а нам некогда, – и опять свою щипаную голову спрятал, ставню захлопнул, и за свое дело принялися. Только сквозь малые щелочки было видно, как внутри дома огонек блестит, да слышно, что тонкие молоточки по звонким наковальням вытюкивают. Словом, все дело велось в таком страшном секрете, что ничего нельзя было узнать, и притом продолжалось оно до самого возвращения казака Платова с тихого Дона к государю, и во все это время мастера ни с кем не видались и не разговаривали.
Объездил он все страны и везде через свою ласковость всегда имел самые междоусобные разговоры со всякими людьми, и все его чем-нибудь удивляли и на свою сторону преклонять хотели, но при нем был донской казак Платов, который этого склонения не любил и, скучая по своему хозяйству, все государя домой манил. И чуть если Платов заметит, что государь чем-нибудь иностранным очень интересуется, то все провожатые молчат, а Платов сейчас скажет: так и так, и у нас дома свое.
– А потому, – говорит, – что я мельче этих подковок работал: я гвоздики выковывал, которыми подковки забиты, – там уже никакой мелкоскоп взять не может.
– Видите, я лучше всех знал, что мои русские меня не обманут. Глядите, пожалуйста: ведь они, шельмы, аглицкую блоху на подковы подковали!
На святом Афоне знают, что туляки – народ самый выгодный, и если бы не они, то темные уголки России, наверно, не видали бы очень многих святостей отдаленного Востока, а Афон лишился бы многих полезных приношений от русских щедрот и благочестия. Теперь «афонские туляки» обвозят святости по всей нашей родине и мастерски собирают сборы даже там, где взять нечего.
Извольте, – говорят, – взять ее на ладошечку – у нее в пузичке заводная дырка, а ключ семь поворотов имеет, и тогда она пойдет дансе…
Богу помолился, буркой укрылся и захрапел так, что во всем доме англичанам никому спать нельзя было.
Наша наука простая: по Псалтирю да по Полусоннику, а арифметики мы нимало не знаем.
Туляк полон церковного благочестия.
Собственное имя Левши, подобно именам многих величайших гениев, навсегда утрачено для потомства; но как олицетворенный.
Полшкипер пошел и к Скобелеву и все рассказал: какая у Левши болезнь и отчего сделалась. Скобелев говорит: – Я эту болезнь понимаю, только немцы ее лечить не могут, а тут надо какого-нибудь доктора из духовного звания, потому что те в этих примерах выросли и помогать могут; я сейчас пошлю туда русского доктора Мартын-Сольского. Но только когда Мартын-Сольский приехал, Левша уже кончался, потому что у него затылок о парат раскололся, и он одно только мог внятно выговорить.
Англичанин побежал к графу Клейнмихелю и зашумел: – Разве так можно! У него, – говорит, – хоть и шуба овечкина, так душа человечкина. Англичанина сейчас оттуда за это рассуждение вон, чтобы не смел поминать душу человечкину. А потом ему кто-то сказал: «Сходил бы ты лучше к казаку Платову – он простые чувства имеет».
Полшкипер его взял на закорки и понес к борту. Матросы это увидали, остановили их и доложили капитану, а тот велел их обоих вниз запереть и дать им рому и вина и холодной пищи, чтобы могли и пить и есть и свое пари выдержать, – а горячего студингу с огнем им не подавать, потому что у них в нутре может спирт загореться.
Началось у них пари еще в Твердиземном море, и пили они до рижского Динаминде, но шли всё наравне и друг другу не уступали и до того аккуратно равнялись, что когда один, глянув в море, увидал, как из воды черт лезет, так сейчас то же самое и другому объявилось. Только полшкипер видит черта рыжего, а Левша говорит, будто он темен, как мурин.
Его силом не удерживали: напитали, деньгами наградили, подарили ему на память золотые часы с трепетиром, а для морской прохлады на поздний осенний путь дали байковое пальто с ветряной нахлобучкою на голову. Очень тепло одели и отвезли Левшу на корабль, который в Россию шел. Тут поместили Левшу в лучшем виде, как настоящего барина, но он с другими господами в закрытии сидеть не любил и совестился, а уйдет на палубу, под презент сядет и спросит: «Где наша Россия?»
Покорно благодарствуйте на всем угощении, и я всем у вас очень доволен и все, что мне нужно было видеть, уже видел, а теперь я скорее домой.
Левша на все их житье и на все их работы насмотрелся, но больше всего внимание обращал на такой предмет, что англичане очень удивлялись. Не столь его занимало, как новые ружья делают, сколь то, как старые в каком виде состоят. Все обойдет и хвалит, и говорит.
Взяли англичане Левшу на свои руки, а русского курьера назад в Россию отправили. Курьер хотя и чин имел и на разные языки был учен, но они им не интересовались, а Левшою интересовались, – и пошли они Левшу водить и все ему показывать. Он смотрел все их производство: и металлические фабрики, и мыльно-пильные заводы, и все хозяйственные порядки их ему очень нравились, особенно насчет рабочего содержания.
Зачем, – говорит, – напрасно девушек морочить. – И отнекался. – Грандеву, – говорит, – это дело господское, а нам нейдет, и если об этом дома, в Туле, узнают, надо мною большую насмешку сделают.
А такие, – говорит, – что у нас есть и боготворные иконы и гроботочивые главы и мощи, а у вас ничего, и даже, кроме одного воскресенья, никаких экстренных праздников нет, а по второй причине – мне с англичанкою, хоть и повенчавшись в законе, жить конфузно будет.

Почему так? – Потому, – отвечает, – что наша русская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы.
Оставайтесь у нас, мы вам большую образованность передадим, и из вас удивительный мастер выйдет. Но на это Левша не согласился. – У меня, – говорит, – дома родители есть.
Англичане назвались, чтобы его родителям деньги посылать, но Левша не взял. – Мы, – говорит, – к своей родине привержены и тятенька мой уже старичок, а родительница – старушка и привыкши в свой приход в церковь ходить, да и мне тут в одиночестве очень скучно будет, потому что я еще в холостом звании. – Вы, – говорят, – обвыкнете, наш.
Тогда бы вы могли сообразить, что в каждой машине расчет силы есть, а то вот хоша вы очень в руках искусны, а не сообразили, что такая малая машинка, как в нимфозории, на самую аккуратную точность рассчитана и ее подковок несть не может. Через это теперь нимфозория и не прыгает и дансе не танцует.
А что же это, – спрашивают, – за книга в России «Полусонник»? – Это, – говорит, – книга, к тому относящая, что если в Псалтире что-нибудь насчет гаданья царь Давид неясно открыл, то в Полусоннике угадывают дополнение.
Левшу: где он и чему учился и до каких пор арифметику знает? Левша отвечает: – Наша наука простая: по Псалтирю да по Полусоннику, а арифметики мы нимало не знаем.
Нет, он не лютеранец и не протестантист, а русской веры. – А зачем же он левой рукой крестится?
Англичане всех вин перед ним опробовали и тогда ему стали наливать. Он встал, левой рукой перекрестился и за всех их здоровье выпил.
Спросили много вина, и Левше первую чарку, а он с вежливостью первый пить не стал: думает, – может быть, отравить с досады хотите.
А те лица, которым курьер нимфозорию сдал, сию же минуту ее рассмотрели в самый сильный мелкоскоп и сейчас в публицейские ведомости описание, чтобы завтра же на всеобщее известие клеветон вышел.
Сел тут Левша за стол и сидит, а как чего-нибудь по-аглицки спросить.
Ехали курьер с Левшою очень скоро, так что от Петербурга до Лондона нигде отдыхать не останавливались, а только.
Тут и другие придворные, видя, что Левши дело выгорело, начали его целовать, а Платов ему сто рублей дал.
А потому, – говорит, – что я мельче этих подковок работал: я гвоздики выковывал, которыми подковки забиты, – там уже никакой мелкоскоп взять не может.
Положили, как Левша сказал, и государь как только глянул в верхнее стекло, так весь и просиял – взял Левшу, какой он был неубранный и в пыли, неумытый, обнял его и поцеловал, а потом обернулся ко всем придворным и сказал.
– Этак, ваше величество, ничего и невозможно видеть, потому что наша работа против такого размера гораздо секретнее.
Вельможи ему кивают: дескать, не так говоришь! а он не понимает, как надо по-придворному, с лестью или с хитростью, а говорит просто.
Что это такое, братец, значит, что мы и так и этак смотрели, и под мелкоскоп клали, а ничего замечательного не усматриваем?
Идет в чем был: в опорочках, одна штанина в сапоге, другая мотается.
Привести сейчас ко мне сюда этого оружейника, который внизу находится. Платов докладывает: – Его бы приодеть надо – он в чем бы.
С этими словами выбежал на подъезд, словил Левшу за волосы и начал туда-сюда трепать так, что клочья полетели. А тот, когда его Платов перестал бить, поправился и говорит.
Спрятавши шкатулку, Платов предстал к государю в кабинет и начал поскорее докладывать, какие у казаков на тихом Дону междоусобные разговоры.
Платов боялся к государю на глаза показаться, потому что Николай Павлович был ужасно какой замечательный и памятный – ничего не забывал.
Сиди, – говорит, – здесь до самого Петербурга вроде пубеля.
– Ну, так врете же вы, подлецы, я с вами так не расстануся, а один из вас со мною в Петербург поедет, и я его там допытаюся, какие есть ваши хитрости. И с этим протянул руку, схватил своими куцапыми пальцами за шивороток косого Левшу, так что у того все крючочки от казакина отлетели, и кинул его к себе в коляску в ноги.
Напрасно так нас обижаете, – мы от вас, как от государева посла, все обиды должны стерпеть, но только за то, что вы в нас усумнились и подумали.
У двух у них в руках ничего не содержалось, а у третьего, у Левши, в зеленом чехле царская шкатулка с аглицкой стальной блохой.
Мы сейчас, последний гвоздик заколачиваем и, как забьем, тогда нашу работу вынесем.
Свистовые же как прискочили, сейчас вскрикнули и как видят, что те не отпирают, сейчас без церемонии рванули болты у ставень, но болты были такие крепкие, что нимало не подались, дернули двери, а двери изнутри заложены на дубовый засов. Тогда свистовые взяли.
Побежал один свистовой, чтобы шли как можно скорее и несли ему работу, которою должны были англичан посрамить, и еще мало этот свистовой отбежал, как Платов вдогонку за ним раз за разом новых шлет, чтобы как можно скорее.
Всем любопытно, а никто ничего не может узнать, потому что работающие ничего не сказывают и наружу не показываются.
Орловской губернии, в котором стоит древняя.
Они шли вовсе не в Киев, а к Мценску.
Платов вилял, вилял, да увидал, что туляка ему не перевилять, подал им табакерку с нимфозорией и говорит: – Ну, нечего делать, пусть, – говорит, – будет по-вашему; я вас не знаю, какие вы, ну, одначе, делать нечего, – я вам верю, но только смотрите.
Гуляй себе по Дону и заживляй раны, которые приял за отечество, а когда назад будешь через Тулу ехать, – остановись и спосылай за нами: мы к той поре, Бог даст, что-нибудь придумаем.
Скажи им от меня, что брат мой этой вещи удивлялся и чужих людей, которые делали нимфозорию, больше всех хвалил, а я на своих надеюсь, что они никого не хуже. Они моего слова не проронят и что-нибудь сделают.
Как вам угодно, а это не настоящая блоха, а нимфозория, и она сотворена из металла, и работа эта не наша, не русская.
Придворные хотели выбросить, но государь говорит: – Нет, это что-нибудь значит.
Император Николай Павлович поначалу тоже никакого внимания на блоху не обратил, потому что при восходе его было смятение, но потом один раз стал пересматривать доставшуюся ему от брата шкатулку и достал из нее табакерку, а из табакерки бриллиантовый орех, и в нем нашел стальную блоху, которая.
И представлял государю, что у аглицких мастеров совсем на всё другие правила жизни, науки и продовольствия, и каждый человек у них себе все абсолютные обстоятельства перед собою имеет, и через то в нем совсем другой смысл.
Англичане положили за это еще пять тысяч. Государь Александр Павлович сказал: «Выплатить», а сам спустил блошку в этот орешек, а с нею вместе и ключик, а чтобы не потерять самый орех, опустил его в свою золотую табакерку, а табакерку велел положить в свою дорожную шкатулку, которая вся выстлана перламутом и рыбьей костью. Аглицких же мастеров государь с честью отпустил и сказал им: «Вы есть первые мастера на всем свете, и мои люди супротив вас сделать ничего не могут».
А футляр на нее у них сделан из цельного бриллиантового ореха – и ей местечко в середине выдавлено. Этого они не подали, потому что футляр, говорят, будто казенный, а у них насчет казенного строго, хоть и для государя – нельзя жертвовать. Платов было очень рассердился, потому что говорит: – Для чего такое мошенничество! Дар сделали и миллион за то получили, и все еще недостаточно! Футляр, – говорит, – всегда при всякой вещи принадлежит. Но государь говорит.
Государь сразу же велел англичанам миллион дать, какими сами захотят день.
Нет, я еще желаю другие новости видеть: мне хвалили, как у них первый сорт сахара делают.
Вельможи ему кивают: дескать, не так говоришь! а он не понимает, как надо по-придворному, с лестью или с хитростью, а говорит просто.
Англичане это знали и к приезду государеву выдумали разные хитрости, чтобы его чужестранностью пленить и от русских.
Государь посмотрел и удивился: – Что это еще за пустяковина и к чему она тут у моего брата в таком сохранении!
Те остались этим очень довольны, а Платов ничего против слов государя произнести не мог.
Туляки, люди умные и сведущие в металлическом деле, известны также как первые знатоки в религии. Их славою в этом отношении полна и родная земля, и даже святой Афон: они не только мастера петь с вавилонами, но они знают, как пишется картина «Вечерний звон», а если кто из них посвятит себя большому служению и пойдет в монашество, то таковые слывут лучшими монастырскими экономами, и из них выходят самые способные сборщики.
Он нас до того часу живьем съест и на помин души не оставит.
Платов из Тулы уехал, а оружейники три человека, самые искусные из них, один косой Левша, на щеке пятно родимое, а на висках волосья.
Англичанина сейчас оттуда за это рассуждение вон, чтобы не смел поминать душу человечкину. А потом ему кто-то сказал: «Сходил бы ты лучше к казаку Платову – он простые чувства имеет». Англичанин достиг Платова, который теперь опять на укушетке лежал. Платов его выслушал и про Левшу вспомнил. – Как же, братец, – говорит, – очень коротко с ним знаком, даже за волоса его драл, только не знаю, как ему в таком несчастном разе помочь; потому что я уже совсем отслужился и полную пуплекцию получил – теперь меня больше не уважают, – а ты беги скорее к коменданту Скобелеву, он в силах и тоже в этой части опытный, он что-нибудь сделает.
Я эту болезнь понимаю, только немцы ее лечить не могут, а тут надо какого-нибудь доктора из духовного звания, потому что те в этих примерах выросли и помогать могут; я сейчас пошлю туда русского доктора Мартын-Сольского. Но только когда Мартын-Сольский приехал, Левша уже кончался, потому что у него затылок о парат раскололся, и он одно только мог внятно выговорить: – Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся.
Привезли в одну больницу – не принимают без тугамента, привезли в другую – и там не принимают, и так в третью, и в четвертую – до самого утра его по всем отдаленным кривопуткам таскали и все пересаживали, так что он весь избился.
Полшкипер его взял на закорки и понес к борту. Матросы это увидали, остановили их и доложили капитану, а тот велел их обоих вниз запереть и дать им рому и вина и холодной пищи, чтобы могли и пить и есть и свое пари выдержать, – а горячего студингу с огнем им не подавать, потому что у них в нутре может спирт загореться. Так их и привезли взаперти до Петербурга, и пари из них ни один друг у друга не выиграл: а тут расклали их на разные повозки и повезли англичанина в посланнический дом на Аглицкую набережную, а Левшу – в квартал. Отсюда судьба их начала сильно разниться.
Началось у них пари еще в Твердиземном море, и пили они до рижского Динаминде, но шли всё наравне и друг другу не уступали и до того аккуратно равнялись, что когда один, глянув в море, увидал, как из воды черт лезет, так сейчас то же самое и другому объявилось. Только полшкипер видит черта рыжего, а Левша говорит, будто он темен, как мурин. Левша говорит: – Перекрестись и отворотись – это черт из пучины. А англичанин спорит, что «это морской водоглаз». – Хочешь, – говорит, – я тебя в море швырну? Ты не бойся – он мне тебя сейчас назад подаст.
Левша отвечает: – Это мое дело. – А если так, – отвечал полшкипер, – так давай держать с тобой аглицкое парей. Левша спрашивает: – Какое? – Такое, чтобы ничего в одиночку не пить, а всего пить заровно: что один, то непременно и другой, и кто кого перепьет, того и горка. Левша думает: небо тучится, брюхо пучится, – скука большая, а путина длинная, и родного места за волною не видно – пари держать все-таки веселее будет. – Хорошо, – говорит, – идет! – Только чтоб честно. – Да уж это, – говорит, – не беспокойтесь. Согласились и по рукам ударили.
Его силом не удерживали: напитали, деньгами наградили, подарили ему на память золотые часы с трепетиром, а для морской прохлады на поздний осенний путь дали байковое пальто с ветряной нахлобучкою на голову. Очень тепло одели и отвезли Левшу на корабль, который в Россию шел. Тут поместили Левшу в лучшем виде, как настоящего барина, но он с другими господами в закрытии сидеть не любил и совестился, а уйдет на палубу, под презент сядет и спросит: «Где наша Россия?»
Всякий работник у них постоянно в сытости, одет не в обрывках, а на каждом способный тужурный жилет, обут в толстые щиглеты с железными набалдашниками, чтобы нигде ноги ни на что не напороть; работает не с бойлом, а с обучением и имеет себе понятия. Перед каждым на виду висит долбица умножения, а под рукою стирабельная дощечка: все, что который мастер делает, – на долбицу смотрит и с понятием сверяет, а потом на дощечке одно пишет, другое стирает и в аккурат сводит: что на цыфирях написано, то и на деле выходит. А придет праздник, соберутся по парочке, возьмут в руки по палочке и идут гулять чинно-благородно, как следует.
На наш вкус этак вкуснее. Ничем его англичане не могли сбить, чтобы он на их жизнь прельстился, а только уговорили его на короткое время погостить, и они его в это время по разным заводам водить будут и все свое искусство покажут.
У нас, – говорит, – когда человек хочет насчет девушки обстоятельное намерение обнаружить, посылает разговорную женщину, и как она предлог сделает, тогда вместе в дом идут вежливо и девушку смотрят не таясь, а при всей родственности. Они поняли, но отвечали, что у них разговорных женщин нет и такого обыкновения не водится, а Левша говорит: – Это тем и приятнее, потому что таким делом если заняться, то надо с обстоятельным намерением, а как я сего к чужой нации не чувствую, то зачем девушек морочить? Он англичанам и в этих своих суждениях понравился, так что они его опять пошли по плечам и по коленям с приятством ладошками охлопывать, а сами спрашивают: – Мы бы, – говорят, – только через одно любопытство знать желали: какие вы порочные приметы в наших девицах приметили и за что их обегаете? Тут Левша им уже откровенно ответил.
– Я их не порочу, а только мне то не нравится, что одежда на них как-то машется, и не разобрать, что такое надето и для какой надобности; тут одно что-нибудь, а ниже еще другое пришпилено, а на руках какие-то ногавочки. Совсем точно обезьяна сапажу – плисовая тальма.
Об этом, – говорит, – спору нет, что мы в науках не задались, но только своему отечеству верно преданные. А англичане сказывают ему: – Оставайтесь у нас, мы вам большую образованность передадим, и из вас удивительный мастер выйдет. Но на это Левша не согласился. – У меня, – говорит, – дома родители есть. Англичане назвались, чтобы его родителям деньги посылать, но Левша не взял. – Мы, – говорит, – к своей родине привержены и тятенька мой уже старичок, а родительница – старушка и привыкши в свой приход в церковь ходить, да и мне тут в одиночестве очень скучно будет, потому что я еще в холостом звании. – Вы, – говорят, – обвыкнете, наш закон примете, и мы вас женим. – Этого, – ответил Левша, – никогда быть не может. – Почему так? – Потому, – отвечает, – что наша русская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы. – Вы, – говорят англичане, – нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим. – Евангелие, – отвечает Левша, – действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее. – Почему вы так это можете судить? – У нас тому, – отвечает, – есть все очевидные доказательства. – Какие? – А такие, – говорит, – что у нас есть и боготворные иконы и гроботочивые главы и мощи, а у вас ничего, и даже, кроме одного воскресенья, никаких экстренных праздников нет, а по второй причине – мне с англичанкою, хоть и повенчавшись в законе, жить конфузно будет. – Отчего же так? – спрашивают. – Вы не пренебрегайте: наши тоже очень чисто.
Они заметили, что он левою рукою крестится, и спрашивают у курьера: – Что он – лютеранец или протестантист? Курьер отвечает: – Нет, он не лютеранец и не протестантист, а русской веры. – А зачем же он левой рукой крестится? Курьер сказал: – Он – левша и все левой рукой делает.
Спросили много вина, и Левше первую чарку, а он с вежливостью первый пить не стал: думает, – может быть, отравить с досады хотите. – Нет, – говорит, – это не порядок и в Польше нет хозяина больше, – сами вперед кушайте.
Курьер как привез его в Лондон, так появился кому надо и отдал шкатулку, а Левшу в гостинице в номер посадил, но ему тут скоро скучно стало, да и есть захотелось. Он постучал в дверь и показал услужающему себе на рот, а тот сейчас его и свел в пищеприемную комнату. Сел тут Левша за стол и сидит, а как чего-нибудь по-аглицки спросить – не умеет. Но потом догадался: опять просто по столу перстом постучит да в рот себе покажет, – англичане догадываются и подают, только не всегда того, что надобно, но он что ему не подходящее не принимает. Подали ему ихнего приготовления горячий студинг в огне, – он говорит: «Это я не знаю, чтобы такое можно есть», и вкушать не стал; они ему переменили и другого кушанья поставили. Также и водки их пить не стал, потому что она зеленая – вроде как будто купоросом заправлена, а выбрал, что всего натуральнее, и ждет курьера в прохладе за баклажечкой.
А граф Кисельвроде велел, чтобы обмыли Левшу в Туляковских всенародных банях, остригли в парикмахерской и одели в парадный кафтан с придворного певчего, для того, дабы похоже было, будто и на нем какой-нибудь жалованный чин есть.
Платов отвечал в том роде, как ему дело казалось. – Нимфозория, – говорит, – ваше величество, все в том же пространстве, и я ее назад привез, а тульские мастера ничего удивительнее сделать не могли. Государь ответил: – Ты – старик мужественный, а этого, что ты мне докладываешь, быть не может. Платов стал его уверять и рассказал, как все дело было, и как досказал до того, что туляки просили его блоху государю показать, Николай Павлович его по плечу хлопнул и говорит: – Подавай сюда. Я знаю, что мои меня не могут обманывать. Тут что-нибудь сверх понятия сделано.
Сошлись они все трое в один домик к Левше, двери заперли, ставни в окнах закрыли, перед Николиным образом лампадку затеплили и начали работать.
Мы еще и сами не знаем, что учиним, а только будем на Бога надеяться, и авось слово царское ради нас в постыждении не будет. Так и Платов умом виляет, и туляки тоже. Платов вилял, вилял, да увидал, что туляка ему не перевилять, подал им табакерку с нимфозорией и говорит.
А когда будешь ехать через Тулу, покажи моим тульским мастерам эту нимфозорию, и пусть они о ней подумают. Скажи им от меня, что брат мой этой вещи удивлялся и чужих людей, которые делали нимфозорию, больше всех хвалил, а я на своих надеюсь, что они никого не хуже. Они моего слова не проронят и что-нибудь.
Государь Николай Павлович в своих русских людях был очень уверенный и никакому иностранцу уступать не любил, он и ответил Платову.
Позвали от Аничкина моста из противной аптеки химика, который на самых мелких весах яды взвешивал, и ему показали, а тот сейчас взял блоху, положил на язык и говорит: «Чувствую хлад, как от крепкого металла». А потом зубом ее слегка помял и объявил: – Как вам угодно, а это не настоящая блоха, а нимфозория, и она сотворена из металла, и работа эта не наша, не русская.
Императрица Елисавета Алексеевна посмотрела блохины верояции и усмехнулась, но заниматься ею не стала.
Те остались этим очень довольны, а Платов ничего против слов государя произнести не мог. Только взял мелкоскоп да, ничего не говоря, себе в карман спустил, потому что «он сюда же, – говорит, – принадлежит, а денег вы и без того у нас много взяли.
Извольте пальчик послюнить и ее на ладошку взять. – На что же мне эта соринка? – Это, – отвечают, – не соринка, а нимфозория. – Живая она? – Никак нет, – отвечают, – не живая, а из чистой из аглицкой стали в изображении блохи нами выкована, и в середине в ней завод и пружина. Извольте ключиком повернуть: она сейчас начнет дансе[2] танцевать.
– Ну, так и нечем хвастаться. Приезжайте к нам, мы вас напоим чаем с настоящим молво Бобринского завода.
Они шли вовсе не в Киев, а к Мценску, к уездному городу Орловской губернии.
И чуть если Платов заметит, что государь чем-нибудь иностранным очень интересуется, то все провожатые молчат, а Платов сейчас скажет: так и так, и у нас дома свое не хуже есть, – и чем-нибудь отведет.
Ему говорят: – Которые тут были, те, должно быть, глядели. – А как, – говорит, – они были: в перчатке или без перчатки? – Ваши генералы, – говорят, – парадные, они всегда в перчатках ходят; значит, и здесь так были. Левша ничего не сказал. Но вдруг начал беспокойно скучать. Затосковал и затосковал и говорит англичанам.
А как до старого ружья дойдет, – засунет палец в дуло, поводит по стенкам и вздохнет: – Это, – говорит, – против нашего не в пример превосходнейше. Англичане никак не могли отгадать, что такое Левша замечает, а он спрашивает: – Не могу ли, – говорит, – я знать, что наши генералы это когда-нибудь глядели или нет?
Собственное имя Левши, подобно именам многих величайших гениев, навсегда утрачено для потомства; но как олицетворенный народною фантазиею миф он интересен, а его похождения могут служить воспоминанием эпохи, общий дух которой схвачен метко и верно. Таких мастеров, как баснословный Левша, теперь, разумеется, уже нет в Туле: машины сравняли неравенство талантов и дарований, и гений не рвется в борьбе против прилежания и аккуратности. Благоприятствуя возвышению заработка, машины не благоприятствуют артистической удали, которая иногда превосходила меру, вдохновляя народную фантазию к сочинению подобных нынешней баснословных легенд. Работники, конечно, умеют ценить выгоды, доставляемые им практическими приспособлениями механической науки.
Разве так можно! У него, – говорит, – хоть и шуба овечкина, так душа человечкина.
Так их и привезли взаперти до Петербурга, и пари из них ни один друг у друга не выиграл: а тут расклали их на разные повозки и повезли англичанина в посланнический дом на Аглицкую набережную, а Левшу – в квартал. Отсюда судьба их начала сильно разниться.
«Где наша Россия?» Англичанин, которого он спрашивает, рукою ему в ту сторону покажет или головою махнет, а он туда лицом оборотится и нетерпеливо в родную сторону смотрит.
Пусть, – говорит, – над тобою будет благословение, а на дорогу я тебе моей собственной кислярки пришлю. Не пей мало, не пей много, а пей средственно.
Бог простит, – это нам не впервые такой снег на голову.
– Прости меня, братец, что я тебя за волосья отодрал.
Это за то, – говорит Платов, – что я на вас надеялся и заручался, а вы редкостную вещь испортили. Левша отвечает: – Мы много довольны, что ты за нас ручался, а испортить мы ничего не испортили: возьмите, в самый сильный мелкоскоп смотрите.
Что за лихо! – Но веры своей в русских мастеров не убавил, а велел позвать свою любимую дочь Александру Николаевну и приказал ей.
Ты – старик мужественный, а этого, что ты мне докладываешь, быть не может.
Спрятавши шкатулку, Платов предстал к государю в кабинет и начал поскорее докладывать, какие у казаков на тихом Дону междоусобные разговоры. Думал он так: чтобы этим государя занять, и тогда, если государь сам вспомнит и заговорит про блоху, надо подать и ответствовать, а если не заговорит, то промолчать; шкатулку кабинетному камердинеру велеть спрятать, а тульского левшу в крепостной каземат без сроку посадить, чтобы посидел там до времени, если понадобится.
Платов боялся к государю на глаза показаться, потому что Николай Павлович был ужасно какой замечательный и памятный – ничего не забывал. Платов знал, что он непременно его о блохе спросит. И вот он хоть никакого в свете неприятеля не пугался, а тут струсил: вошел во дворец со шкатулочкою да поти.
Что вы, подлецы, ничего не сделали, да еще, пожалуй, всю вещь испортили! Я вам голову сниму! А туляки ему в ответ: – Напрасно так нас обижаете, – мы от вас, как от государева посла, все обиды должны стерпеть, но только за то, что вы в нас усумнились и подумали, будто мы даже государево имя обмануть сходственны, – мы вам секрета нашей работы теперь не скажем, а извольте к государю.
Так в тогдашнее время все требовалось очень в аккурате и в скорости, чтобы ни одна минута для русской полезности не пропадала.
Левша, на щеке пятно родимое, а на висках волосья при ученье выдраны, попрощались с товарищами и с своими домашними да, ничего никому не сказывая, взяли сумочки, положили туда что нужно съестного и скрылись из города.
Тонкой работы, – говорят, – мы не повредим и бриллианта не обменим, а две недели нам времени довольно, а к тому случаю, когда назад возвратишься, будет тебе что-нибудь государеву великолепию достойное представить. А что именно, этого так-таки и не сказали.
А ты, если твоя милость, как и государь наш, имеешь к нам доверие, поезжай к себе на тихий Дон, а нам эту блошку оставь, как она есть, в футляре и в золотой царской табакерочке. Гуляй себе по Дону и заживляй раны, которые приял за отечество, а когда назад будешь через Тулу ехать, – остановись и спосылай за нами: мы к той поре, Бог даст, что-нибудь придумаем.
Скажи им от меня, что брат мой этой вещи удивлялся и чужих людей, которые делали нимфозорию, больше всех хвалил, а я на своих надеюсь, что они никого не хуже. Они моего слова не проронят и что-нибудь сделают.
А футляр на нее у них сделан из цельного бриллиантового ореха – и ей местечко в середине выдавлено. Этого они не подали, потому что футляр, говорят, будто казенный, а у них насчет казенного строго, хоть и для государя – нельзя жертвовать. Платов было очень рассердился, потому что говорит.
Сели опять в ту же двухсестную карету и поехали, и государь в этот день на бале был, а Платов еще больший стакан кислярки выдушил и спал крепким казачьим сном. Было ему и радостно, что он англичан оконфузил, а тульского мастера на точку вида поставил, но было и досадно: зачем государь под такой случай англичан сожалел!
Платов на эти слова в ту же минуту опустил правую руку в свои большие шаровары и тащит оттуда ружейную отвертку. Англичане говорят: «Это не отворяется», а он, внимания не обращая, ну замок ковырять. Повернул раз, повернул два – замок и вынулся. Платов показывает государю собачку, а там на самом сугибе сделана русская надпись: «Иван Москвин во граде Туле».
Государь взглянул на пистолю и наглядеться не может.
Государь на Мортимерово ружье посмотрел спокойно, потому что у него такие в Царском Селе есть, а они потом дают ему пистолю и говорят.
Англичане сразу стали показывать разные удивления и пояснять, что к чему у них приноровлено для военных обстоятельств: буреметры морские, мерблюзьи мантоны пеших полков, а для конницы смолевые непромокабли. Государь на все это радуется, все кажется ему очень хорошо, а Платов держит свою ажидацию, что для него все ничего не значит.
И чуть если Платов заметит, что государь чем-нибудь иностранным очень интересуется, то все провожатые молчат, а Платов сейчас скажет.
– Не знаю, к чему отнести, но спорить не смею и должен молчать.
Так и Платов умом виляет, и туляки тоже. Платов вилял, вилял, да увидал, что туляка ему не перевилять, подал им табакерку с нимфозорией и говорит.
Зачем ты их очень сконфузил, мне их теперь очень жалко.
Побежал один свистовой, чтобы шли как можно скорее и несли ему работу, которою должны были англичан посрамить, и еще мало этот свистовой отбежал, как Платов вдогонку за ним раз за разом новых шлет, чтобы как можно скорее. Всех свистовых разогнал и стал уже простых людей из любопытной публики посылать, да даже и сам от нетерпения ноги из коляски выставляет и сам от нетерпеливости бежать хочет, а зубами так и скрипит – все ему еще нескоро показывается. Так в тогдашнее время все требовалось очень в аккурате и в скорости, чтобы ни одна минута для русской полезности не пропадала.
Платова, который теперь опять на укушетке лежал.
У меня и так все волосья при учебе выдраны, а не знаю теперь, за какую надобность надо мною такое повторение?
И вот он хоть никакого в свете неприятеля не пугался, а тут струсил.
Платов же из коляски не вышел, а только велел свистовому как можно скорее привести к себе мастеровых, которым блоху оставил.
Платов же из коляски не вышел, а только велел свистовому как можно скорее привести к себе мастеровых, которым блоху оставил.
Вот в этом «одолении» и заключался весь смысл вещи: св. Николай вообще покровитель торгового и военного дела, а «мценский Никола» в особенности, и ему-то туляки и пошли поклониться. Отслужили они молебен у самой.
– У меня и так все волосья при учебе выдраны, а не знаю теперь, за какую надобность надо мною такое повторение?
Левши, в зеленом чехле царская шкатулка с аглицкой стальной блохой.
Нет, он не лютеранец и не протестантист, а русской веры.
Удивительная блоха из аглицкой вороненой стали.
Мортимерово ружье посмотрел спокойно, потому что у него такие в Царском Селе есть, а они потом дают ему пистолю и говорят: – Это пистоля неизвестного, неподражаемого мастерства – ее наш адмирал у разбойничьего атамана в Канделабрии из-за пояса выдернул. Государь взглянул на пистолю и наглядеться не может.
Император Николай Павлович поначалу тоже никакого внимания на блоху не обратил, потому что при восходе его было смятение, но потом один раз стал пересматривать доставшуюся ему от брата шкатулку и достал из нее табакерку, а из табакерки бриллиантовый орех, и в нем нашел стальную блоху.
Государь этого не знал до самого приезда в Россию, а уехали они скоро, потому что у государя от военных дел сделалась меланхолия и он захотел духовную исповедь иметь в Таганроге у попа Федота.
Государь сразу же велел англичанам миллион дать.
– Оставь, пожалуйста, это не твое дело – не порть мне политики. У них свой обычай. – И спрашивает: – Сколько тот орех стоит, в котором блоха местится? Англичане положили за это еще пять тысяч.
Платов ничего государю не ответил, только свой грабоватый нос.
Когда император Александр Павлович окончил венский совет, то он захотел по Европе проездиться и в разных государствах чудес посмотреть. Объездил он все страны и везде через свою ласковость всегда имел самые междоусобные разговоры со всякими людьми, и все его чем-нибудь удивляли и на свою сторону преклонять хотели.
А государь его за рукав дернул и тихо сказал.
Очень тепло одели и отвезли Левшу на корабль, который в Россию шел. Тут поместили Левшу в лучшем виде, как настоящего барина, но он с другими господами в закрытии сидеть не любил и совестился, а уйдет на палубу, под презент сядет и спросит: «Где наша Россия?».
– Что вы, подлецы, ничего не сделали, да еще, пожалуй, всю вещь испортили! Я вам голову сниму! А туляки ему в ответ.
Хотел Платов взять ключ, но пальцы у него были куцапые: ловил, ловил, – никак не мог ухватить ни блохи, ни ключика от ее брюшного завода и вдруг рассердился и начал ругаться словами на казацкий манер. Кричал.
Так они и в Тулу прикатили, – тоже пролетели сначала сто скачков дальше Московской заставы, а потом казак сдействовал над ямщиком нагайкою в обратную сторону, и стали у крыльца новых коней запрягать. Платов же из коляски не вышел, а только велел.
На святом Афоне знают, что туляки – народ самый выгодный.
– Вы, – говорят, – обвыкнете, наш закон примете, и мы вас женим. – Этого, – ответил Левша, – никогда быть не может. – Почему так? – Потому, – отвечает, – что наша русская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы.
– И твое имя тут есть? – спросил государь. – Никак нет, – отвечает Левша, – моего одного и нет. – Почему же? – А потому, – говорит, – что я мельче этих подковок работал: я гвоздики выковывал, которыми подковки забиты, – там уже никакой мелкоскоп взять не может. Государь спросил: – Где же ваш мелкоскоп, с которым вы могли произвести это удивление? А Левша ответил: – Мы люди бедные и по бедности своей мелкоскопа не имеем, а у нас так глаз пристрелявши.
– Знай, – говорит, – свое рвотное да слабительное, а не в свое дело не мешайся: в России на это генералы есть.
– Пошел к черту, плезирная трубка, не в свое дело не мешайся, а не то я отопрусь, что никогда от тебя об этом не слыхал, – тебе же и достанется.
Скажи им от меня, что брат мой этой вещи удивлялся и чужих людей, которые делали нимфозорию, больше всех хвалил.
Император Николай Павлович поначалу тоже никакого внимания на блоху не обратил.
Удивительная блоха из аглицкой вороненой стали оставалась у Александра Павловича в шкатулке под рыбьей костью, пока он скончался в Таганроге.
Таких мастеров, как баснословный Левша, теперь, разумеется, уже нет в Туле: машины сравняли неравенство талантов и дарований, и гений не рвется в борьбе против прилежания и аккуратности.
Теперь все это уже «дела минувших дней» и «преданья старины».
Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся.
Англичанин побежал к графу Клейнмихелю и зашумел: – Разве так можно! У него, – говорит, – хоть и шуба овечкина, так душа человечкина.
– Он – левша и все левой рукой делает.
Оставь, пожалуйста, это не твое дело – не порть мне политики.
– Подавай сюда. Я знаю, что мои меня не могут обманывать. Тут что-нибудь сверх понятия сделано.
– А тут же, – отвечают. – Где блоха, тут и ключ, в одном орехе. Хотел Платов взять ключ, но пальцы у него были куцапые: ловил, ловил, – никак не мог ухватить ни блохи, ни ключика от ее брюшного завода и вдруг рассердился и начал ругаться словами на казацкий манер. Кричал: – Что вы, подлецы, ничего не сделали, да еще, пожалуй, всю вещь испортили! Я вам голову сниму!
Но государь Николай Павлович ни о чем не забывал, и чуть Платов насчет междоусобных разговоров кончил, он его сейчас же и спрашивает.
Левша думает: небо тучится, брюхо пучится, – скука большая, а путина длинная, и родного места за волною не видно – пари держать все-таки веселее будет. – Хорошо, – говорит, – идет! – Только чтоб честно. – Да уж это, – говорит, – не беспокойтесь. Согласились и по рукам ударили.
Много раз англичане приходили его в теплое место вниз звать, но он, чтобы ему не докучали, даже отлыгаться начал. – Нет, – отвечает, – мне тут наружи лучше; а то со мною под крышей от колтыхания морская свинка сделается. Так все время и не сходил до особого случая и через это очень понравился одному полшкиперу, который, на горе нашего Левши, умел по-русски говорить. Этот полшкипер не мог надивиться, что русский сухопутный человек и так все непогоды выдерживает.
В ту же минуту мелкоскоп был подан, и государь взял блоху и положил ее под стекло.
Благоприятствуя возвышению заработка, машины не благоприятствуют артистической удали, которая иногда превосходила меру, вдохновляя народную фантазию к сочинению подобных нынешней баснословных легенд.
Теперь все это уже «дела минувших дней» и «преданья старины», хотя и не глубокой, но предания эти нет нужды торопиться забывать, несмотря на баснословный склад легенды и эпический характер ее главного героя. Собственное имя Левши, подобно именам многих величайших гениев, навсегда утрачено для потомства.
И с этою верностью Левша перекрестился и помер.
– Я эту болезнь понимаю, только немцы ее лечить не могут, а тут надо какого-нибудь доктора из духовного звания, потому что те в этих примерах выросли и помогать могут; я сейчас пошлю туда русского доктора Мартын-Сольского.
Полшкипер пошел и к Скобелеву и все рассказал: какая у Левши болезнь и отчего сделалась. Скобелев говори.
Как же, братец, – говорит, – очень коротко с ним знаком, даже за волоса его драл, только не знаю, как ему в таком несчастном разе помочь; потому что я уже совсем отслужился и полную пуплекцию получил – теперь меня больше не уважают, – а ты беги скорее к коменданту Скобелеву.
Платов его выслушал и про Левшу вспомнил.
Удивительным манером полшкипер как-то очень скоро Левшу нашел, только его еще на кровать не уложили, а он в коридоре на полу лежал и жаловался англичанину. – Мне бы, – говорит, – два слова государю непременно надо сказать.
А аглицкий полшкипер в это самое время на другой день встал, другую гуттаперчевую пилюлю в нутро проглотил, на легкий завтрак курицу с рысью съел, ерфиксом запил и говорит: – Где мой русский камрад? Я его искать пойду. Оделся и побежал.
Повел городовой Левшу на санки сажать, да долго ни одного встречника поймать не мог, потому извозчики от полицейских бегают. А Левша все это время на холодном парате лежал; потом поймал городовой извозчика, только без теплой лисы, потому что они лису в санях в таком разе под себя прячут, чтобы у полицейских скорей ноги стыли. Везли Левшу так непокрытого, да как с одного извозчика на другого станут пересаживать, всё роняют, а поднимать станут – ухи рвут, чтобы в память пришел. Привезли в одну больницу – не принимают без тугамента, привезли в другую – и там не принимают, и так в третью, и в четвертую – до самого утра его по всем отдаленным кривопуткам таскали и все пересаживали, так что он весь избился. Тогда один подлекарь сказал городовому везти его в простонародную Обухвинскую больницу, где неведомого сословия всех умирать принимают.
Повел городовой Левшу на санки сажать, да долго ни одного встречника поймать не мог, потому извозчики от полицейских бегают. А Левша все это время на холодном парате лежал.
Тогда его сейчас обыскали, пестрое платье с него сняли и часы с трепетиром.
Началось у них пари еще в Твердиземном море, и пили они до рижского Динаминде, но шли всё наравне и друг другу не уступали и до того аккуратно равнялись, что когда один, глянув в море, увидал, как из воды черт лезет, так сейчас то же самое и другому объявилось.
Отсюда судьба их начала сильно разниться.
Очень тепло одели и отвезли Левшу на корабль, который в Россию шел.
Его силом не удерживали: напитали, деньгами наградили, подарили ему на.
Перед каждым на виду висит долбица умножения.
Взяли англичане Левшу на свои руки, а русского курьера назад в Россию отправили. Курьер хотя и чин имел и на разные языки был учен, но они им не интересовались, а Левшою интересовались, – и пошли они Левшу водить и все ему показывать. Он смотрел все их производство: и металлические фабрики, и мыльно-пильные заводы, и все хозяйственные порядки их ему очень нравились, особенно насчет рабочего содержания. Всякий работник у них постоянно в сытости, одет не в обрывках, а на каждом способный тужурный жилет.
У нас, – говорит, – когда человек хочет насчет девушки обстоятельное намерение обнаружить, посылает разговорную женщину.
А такие, – говорит, – что у нас есть и боготворные иконы и гроботочивые главы и мощи.
– Евангелие, – отвечает Левша, – действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.
– Потому, – отвечает, – что наша русская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы. – Вы, – говорят англичане, – нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим.
Но на это Левша не согласился.
– Вы, – говорят, – обвыкнете, наш закон примете, и мы вас женим. – Этого, – ответил Левша, – никогда быть не может.
Мы, – говорит, – к своей родине привержены и тятенька мой уже старичок, а родительница – старушка и привыкши в свой приход в церковь ходить, да и мне тут в одиночестве очень скучно будет.
Англичане назвались, чтобы его родителям деньги посылать, но Левша не взял.
– У меня, – говорит, – дома родители есть.
Оставайтесь у нас, мы вам большую образованность передадим, и из вас удивительный мастер выйдет.
Через это теперь нимфозория и не прыгает и дансе не танцует.
Тогда бы вы могли сообразить, что в каждой машине расчет силы есть.
Это жалко, лучше бы, если б вы из арифметики по крайности хоть четыре правила сложения знали.
Левша отвечает: – Наша наука простая: по Псалтирю да по Полусоннику, а арифметики мы нимало не знаем.
Англичане еще более стали удивляться.
Тут и другие придворные, видя, что Левши дело выгорело, начали его целовать, а Платов ему сто рублей дал и говорит…
– Прости меня, братец, что я тебя за волосья отодрал.
И велел государь, чтобы вез блоху особый курьер, который на все языки учен, а при нем чтобы и Левша находился и чтобы он сам англичанам мог показать работу и каковые у нас в Туле мастера есть.
А больше и говорить не стал, да и некогда ему было ни с кем разговаривать, потому что государь приказал сейчас же эту подкованную нимфозорию уложить и отослать назад в Англию – вроде подарка, чтобы там поняли, что нам это.
– Почему же? – А потому, – говорит, – что я мельче этих подковок работал: я гвоздики выковывал, которыми подковки забиты, – там уже никакой мелкоскоп взять не может.
– И твое имя тут есть? – спросил государь. – Никак нет, – отвечает Левша, – моего одного и нет.
– Если бы, – говорит, – был лучше мелкоскоп, который в пять миллионов увеличивает, так вы изволили бы, – говорит, – увидать, что на каждой подковинке мастерово имя выставлено: какой русский мастер ту подковку делал.
Стали все подходить и смотреть: блоха действительно была на все ноги подкована на настоящие подковы.
– Надо, – говорит, – всего одну ее ножку в подробности под весь мелкоскоп подвести и отдельно смотреть на всякую пяточку, которой она ступает. – Помилуй, скажи, – говорит государь, – это уже очень сильно мелко! – А что же делать, – отвечает Левша, – если только так нашу работу и заметить можно: тогда все и удивление окажется.
А отчего же мне и не солидничать, когда мне талия моя на то позволяет?
Вельможи ему кивают: дескать, не так.
Я знаю, что мои русские люди меня не обманут. – И приказал подать мелкоскоп на подушке.
Государь посмотрел и сказал: – Что за лихо! – Но веры своей в русских мастеров не убавил, а велел позвать свою любимую дочь Александру Николаевну и приказал ей: – У тебя на руках персты тонкие – возьми маленький ключик и заведи поскорее в этой нимфозории брюшную машинку. Принцесса стала крутить ключиком, и блоха сейчас усиками зашевелила, но ногами не трогает. Александра Николаевна весь завод натянула, а нимфозория все-таки ни дансе не танцует и ни одной верояции, как прежде, не выкидывает.
Николай вообще покровитель торгового и военного дела, а «мценский Никола» в особенности, и ему-то туляки и пошли поклониться.
Икона эта вида «грозного и престрашного».
Туляк полон церковного благочестия.
На святом Афоне знают, что туляки – народ самый выгодный, и если бы не они, то темные уголки России, наверно, не видали бы очень многих святостей отдаленного Востока.
Туляки, люди умные и сведущие в металлическом деле, известны также как первые знатоки в религии. Их славою в этом отношении полна и родная земля, и даже святой Афон: они не только мастера.
Где и на муже и на жене на обоих штаны надеты, там не бывать проку.
Не тот богаче других, кто имеет более дарового золота, а тот, кто лучше других умеет довольствоваться и пользоваться тем, что имеет.
Новые слова иностранного происхождения вводятся в русскую печать беспрестанно и часто совсем без надобности, и — что всего обиднее — эти вредные упражнения практикуются в тех самых органах, где всего горячее стоят за русскую национальность и ее особенности.
Не надо забывать старого правила: кто хочет, чтобы с ним уважительно обходились другие, тот прежде всего должен уважать себя сам.
И лучшая из змей есть все-таки змея.
Едва ли в чем-нибудь другом человеческое легкомыслие чаще проглядывает в такой ужасающей мере, как в устройстве супружеских союзов.
Говорят иносказательно, что наилучшее, чтобы женщина ходила с водой против мужчины, ходящего с огнем, то есть дабы, если он с пылкостию, то она была бы с кротостию.
Ой, вы мне наступили на самую мою любимую мозоль!
Ко всякому отвратительному положению человек по возможности привыкает и в каждом положении он сохраняет по возможности способность преследовать свои скудные радости…
Не так страшен чёрт, как его малютки.
Кто раз узнал, где правда и откуда свет, — тот не захочет топтаться в потёмках.
Сонетка имела вкус, блюла выбор и даже, может быть, очень строгий выбор; она хотела, чтобы страсть приносили ей не в виде сыроежки, а под пикантною, пряною приправою, с страданиями и жертвами.
Снисхождение к злу очень тесно граничит с равнодушием к добру.
Англичане из стали блоху сделали, а наши тульские кузнецы ее подковали, да им назад отослали.
— Если я даже останусь один — что, может быть случится, — я взойду на гребень горы: пусть видят, что кто Его любит, тот Ему верит.
— Но для чего это нужно?
— Это нужно для счастья людей, потому что в учении Его сокрыт путь ко всеобщему счастью, но чтобы идти этим путём… надо верить…
По крайней мере я уезжаю отсюда за границу именно для успокоения от калейдоскопической пестроты русской жизни и думаю, что я не единственный экземпляр в своем роде.
Надо приготовлять детей к жизни сообразно ожидающим их условиям, а так как жизнь на Руси чаще всего самых лучших людей ни за что ни про что бьет, то в виде сюрприза можно только разве бить и наилучших детей и то преимущественно в те дни, когда они заслуживают особой похвалы.
Экономисты утверждали, что чем водка будет дешевле, тем меньше ее будут пить, и соврали. Впрочем, экономисты не соврали; они знают, что для того, чтобы народ меньше пьянствовал, требуется не одно то, чтобы водка подешевела. Надо, чтобы многое не шло так, как идет.
Тогда в ней исчезнет страх за утрату кратковременной земной жизни и… гора начинает двигаться…
Любовь не может быть без уважения.
Да каких ты это людей знала, что им только дверью к женщине и дорога? Мне что к тебе, что от тебя — везде двери.
Слабость велика, сила ничтожна. Когда человек родится, он слаб и гибок; когда он умирает, он крепок и чёрств. Когда дерево произрастает, оно гибко и нежно, а когда оно сухо и жёстко, оно умирает. Чёрствость и сила — спутники смерти. Гибкость и слабость выражают свежесть бытия. Поэтому, что не отвердело, то победит.
Впрочем, для неё не существовало ни света, ни тьмы, ни худа, ни добра, ни скуки, ни радостей; она ничего не понимала, никого не любила и себя не любила.
Людям ложь вредна, а себе ещё вреднее.
Ворон: как он спрятался от грозы в крепчайший дуб и нашел гибель там, где ждал защиту. Сколь поучителен мне этот ворон. Там ли спасенье, где его чаем, — там ли гибель, где оной боимся?
В какие чудесные дела может попадать человек по легкомыслию своему!
– Народу, мой друг, много, а людей нет, – отвечал спокойно Савелий.
А отчего же мне и не солидничать, когда мне талия моя на то позволяет?
Говорят иносказательно, что наилучшее, чтобы женщина ходила с водой против мужчины, ходящего с огнем, то есть дабы, если он с пылкостию, то она была бы с кротостию.
В какие чудесные дела может попадать человек по легкомыслию своему!
– Народу, мой друг, много, а людей нет, – отвечал спокойно Савелий.
Ворон: как он спрятался от грозы в крепчайший дуб и нашел гибель там, где ждал защиту. Сколь поучителен мне этот ворон. Там ли спасенье, где его чаем, — там ли гибель, где оной боимся?
Эти молодые все твердят про международное право, про правила войны, как будто можно придумывать правила, как убивать людей!
Недотерпеть — пропасть!
Перетерпеть — пропасть…
Чтобы выйти замуж за китайца, надо выучить китайский язык. Это минимум четыре года упорного труда. А дуры, желающие выйти замуж за сибирского китайца, не способны к упорному труду. Потому что хотят выйти замуж за китайца, именно чтобы не трудиться. Замкнутый круг!
Следить за журналистом — старинный русский обычай. И не просто следить, а пасти — спокойно, почти в открытую. чтобы клиент нервничал и боялся.
Беда русского человека в том, что он все время мучительно пытается быть достойным своей страны. Как бы ни был велик каждый из нас в отдельности, он абсолютно ничтожен в сравнении с территорией. Несопоставимость масштаба части и целого — наша национальная драма.
Слежка — это интересно. Это возбуждает. Если за тобой следят — значит, ты живешь как надо. Слежки надо удостоиться. За безобидным обывателем следить не будут.
Государству не нужны Эйнштейны. Нужны солдаты, налогоплательщики и избиратели. Ну, и, естественно, женщины: для воспроизводства новых солдат и налогоплательщиков.
Он пытался строить свою жизнь не на желаниях и мечтах о том, что будет, а на извлечении радости из того, что есть.
Риск, ответственность, нагрузка — это и есть счастье! Если тебе доверяют — наслаждайся. Возглавить большое дело — все равно что невинность потерять. Такое бывает только один раз. И запоминается навсегда…
Каждый человек охотнее и внимательнее изучает то, что и без того знает. Хорошая книга не дарит тебе откровение, хорошая книга укрепляет тебя в твоих самостоятельных догадках. Она обращается не к жажде информации, а к твоим страхам — дает понять, что ты не один, есть ещё кто-то, кого мучают те же вопросы, что и тебя.
Нет никакой чести в том, чтобы вставить всему миру. Но и не вставлять тоже нельзя. Иначе мир расслабится и решит, что может обойтись и без тебя. А ты не согласен. Тебе точно известно: мир не может обойтись без тебя. Иначе зачем тогда ты рожден?
Мужскую силу, — сказал гений, — считают по бабам. Сколько баб у тебя было, настолько ты и силен. Но ты не напрягайся, не веди подсчеты. Важно не только количество, но и качество.
Все просто: человек рожден, чтобы наслаждаться жизнью во всех бесчисленных проявлениях. И задача человека — развивать себя так, чтобы уметь ощутить максимальную её полноту. Перед тобой и жизнью — дверь, учили Савелия. Слабый способен едва приоткрыть её, чтобы получить простейшие блага и ощущения. Сильный и образованный распахнет дверь на всю ширину и обретет все многообразие жизни.
Все просто: человек рожден, чтобы наслаждаться жизнью во всех бесчисленных проявлениях. И задача человека — развивать себя так, чтобы уметь ощутить максимальную её полноту. Перед тобой и жизнью — дверь, учили Савелия. Слабый способен едва приоткрыть её, чтобы получить простейшие блага и ощущения. Сильный и образованный распахнет дверь на всю ширину и обретет все многообразие жизни.
Хорошая книга не дарит тебе откровение, хорошая книга укрепляет тебя в твоих самостоятельных догадках. Она обращается не к жажде информации, а к твоим страхам — дает понять, что ты не один, есть еще кто-то, кого мучают те же вопросы, что и тебя.
Общество в целом совершенно не заинтересовано в обилии эйнштейнов и шекспиров. Обществу безопаснее, когда их мало. Избыток гениев приведет к тому, что своей бешеной активностью они погубят цивилизацию. Гении должны пребывать в плотном кольце трезвых осторожных практиков.
Ты сам себе дурак и сам себе гений. Зачастую одновременно. Ты не хочешь смотреть на других. Всегда есть какие-то другие. Всегда кто-то выше и всегда кто-то ниже. Если все время думать о других-тех, кто выше или ниже, — однажды можно перестать существовать.
Человеку требуется горе, гнев, страх, отчаяние, боль, голод. Отрицательные эмоции совершенствуют род людской, адаптируют, закаляют.
Меня не родили волком, но мне вполне по силам научиться хотя бы изображать его.
Вот, например, «активная жизненная позиция». Знаешь, что это? Если в камере творится какое-то непотребство, ты не можешь просто отвернуться и сделать вид, что не видишь. Здесь можешь, а там нет. Там ты должен встать и остановить это дело. Если не остановил, значит, ты такой же. Впрочем, сейчас этой этики уже не все придерживаются…
На мне обвисшие спортивные штаны — обычная для здешних мест одежда. Тут никто не рядится в шикарные прикиды. Тут не Москва, про каждого все известно. Некому пускать пыль в глаза.
Экономика, делающая ставку на потребителя, но равнодушная к созидателю, обречена.
Диктатура красоты должна быть низложена. Сейчас красота не спасает мир, а губит его. Она — товар, она продается. Как и гармония. Посетите психоаналитика, запишитесь на курс йоги — вам взвесят, завернут и продадут любое количество первоклассной гармонии.
Все просто: человек рожден, чтобы наслаждаться жизнью во всех бесчисленных проявлениях. И задача человека — развивать себя так, чтобы уметь ощутить максимальную её полноту. Перед тобой и жизнью — дверь, учили Савелия. Слабый способен едва приоткрыть её, чтобы получить простейшие блага и ощущения. Сильный и образованный распахнет дверь на всю ширину и обретет все многообразие жизни.
Почему жизнь пододвинула ко мне именно этих людей, а не каких-то других?
Потому что свободы нет — каждый выбирает из того, что ему предложено. Я выбрал друзей из тех, кого подвела ко мне судьба. И она правильно сделала — их можно и нужно любить, моих друзей.
Враг может появиться откуда угодно в любую минуту, и он тебя не пожалеет. Жизнь давно поделена на две части: прошлая — до появления первого настоящего врага — и новая, в которой враг или враги уже присутствуют. Благословенны наши враги, они делают нас взрослее.
Он пытался строить свою жизнь не на желаниях и мечтах о том, что будет, а на извлечении радости из того, что есть.
Только алкоголики знают, что такое трезвость. Только тот, кто много работает, умеет наслаждаться бездельем.
Почему жизнь пододвинула ко мне именно этих людей, а не каких-то других?
Потому что свободы нет — каждый выбирает из того, что ему предложено. Я выбрал друзей из тех, кого подвела ко мне судьба. И она правильно сделала — их можно и нужно любить, моих друзей.
Беда русского человека в том, что он все время мучительно пытается быть достойным своей страны. Как бы ни был велик каждый из нас в отдельности, он абсолютно ничтожен в сравнении с территорией. Несопоставимость масштаба части и целого — наша национальная драма.
Змея глотает мышь — какая гадость, шепчем мы и убегаем, вибрируя от омерзения, туда, где заживо глотают нас самих.
Для мужчин, которые будят своих женщин, в аду есть особое место.

Leave your vote

0 Голосов
Upvote Downvote

Цитатница - статусы,фразы,цитаты
0 0 голоса
Ставь оценку!
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Add to Collection

No Collections

Here you'll find all collections you've created before.

0
Как цитаты? Комментируй!x