Цитаты Александра Исаевича Солженицына (500 цитат)

Солженицын – известный русский писатель, драматург и общественный деятель. Александр прошел Великую Отечественную Войну. Стал лауреатом Нобелевской премии 1970 года в области литературы. Главным творением этого культового русского писателя является – «Архипелаг ГУЛАГ». В свое время являлся активным противником коммунизма, что не скрывал и регулярно публично высказывал свою точку зрения. В данной подборке собраны Цитаты Александра Исаевича Солженицына.

    Определение «насекомых». – Уникальность ВЧК. – Народные восстания в защиту церквей.
    Легче в пучине, чем в кручине.
    Ту реденькую, полуводяную – без единой звёздочки жира! – ячневую или овсяную кашицу! Разве её ешь? разве её кушаешь? – ею причащаешься! к ней со священным трепетом приобщаешься, как к той пране йогов! Ешь её медленно, ешь её с кончика деревянной ложки, ешь её, весь уходя в процесс еды, в думанье о еде, – и она нектаром расходится
    Кряхти да гнись. А упрёшься – переломишься.
    И попросила она у той второй, забитой, Матрёны – чрева её урывочек (или кровиночку Фаддея?) – младшую их девочку Киру.
    Дума арестантская – и та несвободная, всё к тому ж возвращается, всё снова ворошит: не нащупают ли пайку в матрасе? В санчасти освободят ли вечером? Посадят капитана или не посадят? И как Цезарь на руки раздобыл своё бельё тёплое? Наверно, подмазал в каптёрке личных вещей, откуда ж?
     Нашу дрань?.. Польшу прошли – страна привычная, распущенная, но с немецкой границы словно струной по земле ударило: и посевы, и дороги, и постройки – всё другое, как не с земли.
     Нет Матрёны. Убит родной человек. И в день последний я укорил её за телогрейку.
     Тёплый зяблого разве когда поймёт?
     Пока можно ещё дышать после дождя под яблоней – можно ещё и пожить!
     Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село.
     Одна из утомительных необходимостей человечества – та, что люди не могут освежить себя в середине жизни, круто сменив род занятий.
     За это стихотворение она получила десять лет.)
     Закон – он выворотной. Кончится десятка – скажут: нá тебе ещё одну. Или в ссылку.
     Вот это и есть отбор по Дарвину. Вот это и есть изматывание глупостью.
     Дурак любит учить, а умный любит учиться
     Нет Матрёны. Убит родной человек. И в день последний я укорил её за телогрейку.
     Дела звали к жизни. Скоро Матрёна начинала вставать, сперва двигалась медленно, а потом опять живо.
    А в гробу лежала Матрёна. Чистой простыней было покрыто её отсутствующее изуродованное тело, и голова охвачена белым платком, – а лицо осталось целёхонькое, спокойное, больше живое, чем мёртвое.
    Сытость совсем не зависит от того, сколько мы едим, а от того, как мы едим! Так и счастье, так и счастье, Лёвушка, оно вовсе не зависит от объёма внешних благ, которые мы урвали у жизни. Оно зависит только от нашего отношения к ним!
    Самому-то Кильдигсу двадцать пять дали. Это полоса была раньше такая счастливая: всем под гребёнку десять давали. А с сорок девятого такая полоса пошла – всем по двадцать пять, невзирая. Десять-то ещё можно прожить не околев, – а ну двадцать пять проживи?!
    Исполнял Шаляпин русские песни. Матрёна стояла-стояла, слушала и приговорила решительно: – Чудно́ поют, не по-нашему. – Да что вы, Матрёна Васильевна, да прислушайтесь! Ещё послушала. Сжала губы: – Не. Не так. Ладу не нашего. И голосом балует. Зато и вознаградила меня Матрёна. Передавали как-то концерт из романсов Глинки. И вдруг после пятка камерных романсов Матрёна, держась за фартук, вышла из-за перегородки растепленная, с пеленой слезы в неярких своих глазах: – А вот это – по-нашему… – прошептала она.
    Почему мы спокойны, пока не трахнет нас самих и наших близких? Почему такой человеческий характер?
    Человека можно и так повернуть, и так…
    Рак людей любит. Кого рак клешнёй схватит – то уж до смерти.
    Ведь существует три вида розыска: всесоюзный, республиканский и областной
    Что добром нашим, народным или моим, странно называет язык имущество наше. И его-то терять считается перед людьми постыдно и глупо.
    Жизнь такая, что всякий раз, расставаясь, вы должны были уговариваться и чётко запоминать: о чём бишь мы сегодня говорили? Тогда при любых допросах ваши показания сойдутся. Но вы не договорились.
    Совсем не уровень благополучия делает счастье людей, а – отношения сердец и наша точка зрения на нашу жизнь. И то и другое – всегда в нашей власти, а значит, человек всегда счастлив, если он хочет этого, и никто не может ему помешать
    Всеобщая невиновность порождает и всеобщее бездействие. Может, тебя ещё и не возьмут? Может, обойдётся?
    Он вспоминал, что в самую важную минуту жизни ему не хватило напряжения, может быть, именно из-за этой отвлекающей траты сил.
    Люди, живущие в той стороне, не всегда понимают свою родину, им хочется ярко-синего моря и бананов, а вон оно, что нужно человеку: чёрный уродливый нарост на беленькой берёзе, её болезнь, её опухоль.
    Шпионов – в каждой бригаде по пять человек, но это шпионы деланные, снарошки. По делам проходят как шпионы, а сами пленники просто. И Шухов такой же шпион.
    Если человек в лагере круто подлеет, так может быть: он не подлеет, а открывается в нём его внутреннее подлое, чему раньше просто не было нужды?
    Есть высокое наслаждение в верности. Может быть – самое высокое. И даже пусть о твоей верности не знают. И даже пусть не ценят.
    Он шёл от неё и думал, что идёт между двумя вечностями. С одной стороны – список обречённых умереть. С другой стороны – вечная ссылка. Вечная, как звёзды. Как галактики.
    Но какова же степень помрачённости, достигаемая монотонной государственной ложью! Даже самые ёмкие из нас способны объять лишь ту часть правды, в которую ткнулись собственным рылом.
    Но мы упустили сказать, что само понятие вины отменено ещё пролетарской революцией, а в начале 30-х годов объявлено правым оппортунизмом!
    Так, одной утельной козе собрать было сена – для Матрёны труд великий. Брала она с утра мешок и серп и уходила в места, которые помнила, где трава росла по обмежкам, по задороге, по островкам среди болота. Набив мешок свежей тяжёлой травой, она тащила её домой и во дворике у себя раскладывала пластом. С мешка травы получалось подсохшего сена – навильник.
    Вообще трудно считаться, кому тяжелей. Это ещё трудней, чем соревноваться успехами. Свои беды каждому досадней. Я, например, мог бы заключить, что прожил на редкость неудачную жизнь. Но откуда я знаю: может быть, вам было ещё круче? Как я могу утверждать со стороны?
    Это верно, кряхти да гнись. А упрёшься – переломишься.
    Чего-то всегда постоянно боясь – остаёмся ли мы людьми?
     Работа – она как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для начальника делаешь – дай показуху.
     ВЧК – Часовой Революции, единственный в человеческой истории карательный орган, совместивший в одних руках: слежку, арест, следствие, прокуратуру, суд и исполнение решения.
     Кто арестанту главный враг? Другой арестант. Если б зэки друг с другом не сучились, не имело б над ними силы начальство.
     Две недели не давалась трактору разломанная горница! Эти две недели Матрёна ходила как потерянная. Оттого особенно ей было тяжело, что пришли три сестры её, все дружно обругали её дурой за то, что горницу отдала, сказали, что видеть её больше не хотят, – и ушли.
     У Фетюкова на воле детей трое, но как сел – от него все отказались, а жена замуж вышла: так помощи ему ниоткуда.
     Но лоб её недолго оставался омрачённым. Я заметил: у неё было верное средство вернуть себе доброе расположение духа – работа. Тотчас же она или хваталась за лопату и копала картовь. Или с мешком под мышкой шла за торфом. А то с плетёным кузовом – по ягоды в дальний лес. И не столам конторским кланяясь, а лесным кустам, да наломавши спину ношей, в избу возвращалась Матрёна уже просветлённая, всем довольная, со своей доброй улыбкой.
    дурак любит учить, а умный любит учиться
    «Каждый честный человек должен попасть в тюрьму. Сейчас сидит папа, а вырасту я – и меня посадят».
    чуть поссорясь – тут же виниться первой, ибо только в этом христианство.
    А больше всего была приятна оперчекистская работа Шикину тем, что она давала власть над людьми, сознание всемогущества, в глазах же людей окружала своих работников загадочностью.
    Кто кого сможет, тот того и гложет.
    Спор шёл об избе: кому она – сестре или приёмной дочери. Уж дело упиралось писать в суд, но примирились, рассудя, что суд отдаст избу не тем и не другим, а сельсовету. Сделка состоялась. Козу забрала одна сестра, избу – сапожник с женою, а в зачёт фаддеевой доли, что он «здесь каждое брёвнышко своими руками перенянчил», пошла уже свезенная горница, и ещё уступили ему сарай, где жила коза, и весь внутренний забор, между двором и огородом.
     Если уж    арестованы – то разве ещё что-нибудь устояло в этом землетрясении?
     Когда теперь бранят произвол культа, то упираются всё снова и снова в настрявшие 1937–38 годы. И так это начинает запоминаться, как будто ни до не сажали, ни после, а только вот в 37–38-м. Не боюсь, однако, ошибиться, сказав: поток 37–38-го ни единственным не был, ни даже главным, а только, может быть, – одним из трёх самых больших потоков, распиравших мрачные зловонные трубы нашей тюремной кана лизации. До него был поток 29–30-го годов, с добрую Обь, протолкнувший в тундру и тайгу миллионов пятнадцать мужиков (а как бы и не поболе). Но мужики – народ безсловесный, безписьменный, ни жалоб не написали, ни мемуаров. С ними и следователи по ночам не корпели, на них и протоколов не тратили – довольно и сельсоветского постановления. Пролился этот поток, всосался в вечную мерзлоту, и даже самые горячие умы о нём почти не вспоминают. Как если бы русскую совесть он даже и не поранил. А между тем не было у Сталина (и у нас с вами) преступления тяжелей. И после был поток 44–46-го годов, с добрый Енисей: гнали по сточным трубам целые нации и ещё миллионы и миллионы – побывавших (из-за нас же!) в плену, увезенных в Германию и вернувшихся потом. (Это Сталин прижигал раны, чтоб они поскорей заструпились и не стало бы надо всему народному телу отдохнуть, раздышаться, подправиться.) Но и в этом потоке народ был больше простой и мемуаров не написал. А поток 37-го года прихватил и понёс на Архипелаг также и людей с положением, людей с партийным прошлым, людей с образованием, да вокруг них много пораненных осталось в городах, и сколькие с пером! – и все теперь вместе пишут, говорят, вспоминают: тридцать седьмой! Волга народного горя! А скажи крымскому татарину, калмыку или чечену «тридцать седьмой» – он только плечами пожмёт. А Ленин граду что́ тридцать седьмой, когда прежде был тридцать пятый? А повторникам или прибалтам не тяжче был 48–49-й? И если попрекнут меня ревнители стиля и географии, что ещё упустил я в России реки, так и потоки ещё не названы, дайте страниц! Из потоков и остальные сольются. Известно, что всякий орган без упражнения отмирает. Итак, если мы знаем, что Органы (этим гадким словом они назвали себя сами), воспетые и приподнятые надо всем живущим, не отмирали ни единым щупальцем, но, напротив, наращивали их и крепли мускулатурой, – легко догадаться, что они упражнялись постоянно.
     Эта война вообще нам открыла, что хуже всего на земле быть русским.
     Он по воздуху прилетел, по воздуху сейчас улетит, свита пляшет перед ним, куда твой Наполеон, а личный повар тут же на раскладном столике, среди полярной мерзлоты, подаёт ему свежие помидоры и огурчики. И ни с кем, сукин сын, не делится, всё суёт себе в утробу.
     Я мирился с этим, потому что жизнь научила меня не в еде находить смысл повседневного существования. Мне дороже была эта улыбка её кругловатого лица, которую, заработав наконец на фотоаппарат, я тщетно пытался уловить. Увидев на себе холодный глаз объектива, Матрёна принимала выражение или натянутое, или повышенно-суровое.
     Работа – она как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для начальника делаешь – дай показуху. А иначе б давно все подохли, дело известное.

     Если бы… если бы… Мы просто заслужили всё дальнейшее.
     Такие привязанные к земле – мы совсем на ней и не держимся!..
     полуграмотный печник любил в свободное время    – это возвышало его перед самим собой. Бумаги чистой не было, он расписывался на газетах. Его газету с росчерками по лику Отца и Учителя соседи обнаружили в мешочке в коммунальной уборной. АСА, антисоветская агитация, 10 лет.
     Матрёна вставала в четыре-пять утра. Ходикам матрёниным было двадцать семь лет как куплены в сельпо. Всегда они шли вперёд, и Матрёна не беспокоилась – лишь бы не отставали, чтоб утром не запоздниться. Она включала лампочку за кухонной перегородкой и тихо, вежливо, стараясь не шуметь, топила русскую печь, ходила доить козу (все животы её были – одна эта грязно-белая криворогая коза), по воду ходила и варила в трёх чугунках: один чугунок – мне, один – себе, один – козе. Козе она выбирала из подполья самую мелкую картошку, себе – мелкую, а мне – с куриное яйцо. Крупной же картошки огород её песчаный, с довоенных лет не удобренный и всегда засаживаемый картошкой, картошкой и картошкой, – крупной не давал.
     В наш гнусный век… На всех стихиях человек — Тиран, предатель или узник.
     Совсем не это надо женщине от мужчины: нужна внимательная нежность и ощущение безопасности с ним – прикрытости, укрытости.
    Но отнюдь не была Матрёна бесстрашной. Боялась она пожара, боялась молоньи́, а больше всего почему-то – поезда.
    Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму[1] ходит стучать.
    Вот и загадка: что же делать власти? Загадка, да не для коммунистов. В царское время забурлила бы вся благородная печать, весь образованный мир: долой правительство, долой царя! А теперь – записали ораторов, дали сходке разойтись, прекратили экзаменационную сессию, а в летние каникулы по одному в разных местах взяли всех, кого надо. Другие так и не получили инженерного образования.
    (И изо всех этих причитаний выпирал ответ: в смерти её мы не виноваты, а насчёт избы ещё поговорим!)
    Я заметил: у неё было верное средство вернуть себе доброе расположение духа – работа.
    Кошка была немолода, а главное – колченога. Она из жалости была Матрёной подобрана и прижилась.
    Не только странные крутые крыши в половину высоты дома, сразу очужавшие весь вид, – но деревни из кирпичных двухэтажных домов! но каменные хлевы! но бетонированные колодцы! но электрическое освещение (оно и в Ростове-то лишь на нескольких улицах)! но электричество, проведенное в хозяйство! но телефоны в крестьянских домах! но в знойный день – чистота от навозного запаха и мух! Нигде ничего недоделанного, просыпанного, кой-как брошенного – не ко встрече же русских наводили прусские крестьяне парадный порядок! Толковали бородачи в их роте и дивились: как же немцы хозяйство так уряжают, что следов работы никаких не видать, только всё уже готовое стоит? как они в такой чистоте поворачиваться могут, тут же кафтана бросить негде? И как при таком богатстве мог покуситься Вильгельм на рус
    Не гналась за обзаводом… Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни. Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев.
    Это полоса была раньше такая счастливая: всем под гребёнку десять давали. А с сорок девятого такая полоса пошла – всем по двадцать пять, невзирая. Десять-то ещё можно прожить не околев, – а ну двадцать пять проживи?!
    Ты можешь искренне не верить этому, не разрешать себе верить, ты можешь отбиваться насмешками, но пылающие клещи, горячее которых нет на земле, вдруг да обомнут, вдруг да обомнут твою душу: а если правда?..
    Кто кого сможет, тот того и гложет.
    Всякий делающий всегда порождает и то, и другое – и благо, и зло. Один только – больше блага, другой – больше зла.
    Не берёт она денег. Уж поневоле ей вопрятаешь.
    И какие же изощрённые злодеи были эти старые инженеры, как же по-разному сатанински умели они вредить! Николай Карлович фон Мекк в Наркомпути притворялся очень преданным строительству новой экономики, мог подолгу с оживлением говорить об экономических проблемах строительства социализма и любил давать советы. Один такой самый вредный его совет был: увеличить товарные составы, не бояться тяжелогруженых. Посредством ГПУ фон Мекк был разоблачён (и расстрелян): он хотел добиться износа путей, вагонов и паровозов и оставить Республику на случай интервенции без железных дорог! Когда же, малое время спустя, новый Наркомпути товарищ Каганович распорядился пускать именно тяжелогруженые составы, и даже вдвое и втрое сверхтяжёлые (и за это открытие он и другие руководители получили ордена Ленина), – то злостные инженеры выступили теперь в виде    – они вопили, что это слишком, что это губительно изнашивает подвижной состав, и были справедливо расстреляны за неверие в возможности социалистического транспорта.
    Для врача это было сознание безсилия, несовершенства методов, а для сердца – жалость, самая обыкновенная жалость: вот есть такой кроткий, вежливый, печальный татарин Сибгатов, так способный к благодарности, но всё, что можно для него сделать, это – продлить его страдания.
    В 1941 немцы так быстро обошли и отрезали Таганрог, что на станции в товарных вагонах остались заключённые, подготовленные к эвакуации. Что делать? Не освобождать же. И не отдавать немцам. Подвезли цистерны с нефтью, полили вагоны, а потом подожгли. Все сгорели заживо.
    Сколь раз Шухов замечал: дни в лагере катятся – не оглянешься. А срок сам – ничуть не идёт, не убавляется его вовсе.
    Вот сейчас и спросить: а почему вы говорили, что – замужем?.. Разве безмужие – такое унижение?
    Победа под Москвой породила новый поток: виновных москвичей. Теперь при спокойном рассмотрении оказалось, что те москвичи, кто не бежал и не эвакуировался, а безстрашно оставался в угрожаемой и покинутой властью столице, уже тем самым подозреваются: либо в подрыве авторитета власти (58–10); либо в ожидании немцев (58-1-а через 19-ю, этот поток до самого 1945 кормил следователей Москвы и Ленинграда).
    Начался год новый, пятьдесят первый, и имел в нём Шухов право на два письма. Последнее отослал он в июле, а ответ на него получил в октябре. В Усть-Ижме – там иначе был порядок, пиши хоть каждый месяц. Да чего в письме напишешь? Не чаще Шухов и писал, чем ныне.
    Смелый человек умирает один раз, а робкий – каждую минуту!
    Вот сила мысли! – и за тысячи лет не догадывались обвинители: сам факт ареста уже доказывает виновность! Если подсудимые невиновны – так зачем бы их тогда арестовали? А уж если арестовали – значит, виноваты!
    Нет, силён бес! Отчизна советская такова: чтоб на сажень толкнуть её глубже в тиранию, – довольно только брови нахмурить, только кашлянуть. Чтоб на вершок перетянуть её к свободе, – надо впрячь сто волов и каждого своим батогом донимать: «Понимай, куда тянешь! Понимай, куда тянешь!»
    Всё-таки добрых людей среди женщин больше, чем среди мужчин, я замечаю…
     Когда ж заболевали, то становилось ничто и их специальность, и хватка, и должность, и зарплата.
     И именно это – что одни сани дразнили, ждали с готовым тросом, а вторые ещё можно было выхватывать из огня – именно это терзало душу чернобородого Фаддея всю пятницу и всю субботу. Дочь его трогалась разумом, над зятем висел суд, в собственном доме его лежал убитый им сын, на той же улице – убитая им женщина, которую он любил когда-то, – Фаддей только ненадолго приходил постоять у гробов, держась за бороду. Высокий лоб его был омрачён тяжёлой думой, но дума эта была – спасти брёвна горницы от огня и от козней матрёниных сестёр.
     То, что за Одером, за Рейном, – это нас печёт. А то, что в Подмосковьи и под Сочами за зелёными заборами, а то, что убийцы наших мужей и отцов ездят по нашим улицам и мы им дорогу уступаем, – это нас не печёт, не трогает, это – «старое ворошить».
     Декрет Сов наркома за подписью Ленина от 22.7.1918: «…виновные в сбыте, скупке или хранении для сбыта в виде промысла продуктов питания, монополизированных Республикой (крестьянин хранит хлеб – для сбыта в виде промысла, а какой же его промысел?? – А. С.)…лишение свободы на срок не менее 10 лет, соединённое с тягчайшими принудительными работами и конфискацией всего имущества».
     Кто арестанту главный враг? Другой арестант. Если б зэки друг с другом не сучились, не имело б над ними силы начальство.
     Если бы… если бы… Мы просто заслужили всё дальнейшее.
    Из дому Шухов ушёл двадцать третьего июня сорок первого года. В воскресенье народ из Поломни пришёл от обедни и говорит: война. В Поломне узнала почта, а в Темгенёве ни у кого до войны радио не было. Сейчас-то, пишут, в каждой избе радио галдит, проводное.
    На станции Торфопродукт, состарившемся временном серо-деревянном бараке, висела строгая надпись: «На поезд садиться только со стороны вокзала!» Гвоздём по доскам было доцарапано: «И без билетов». А у кассы с тем же меланхолическим остроумием было навсегда вырезано ножом: «Билетов нет». Точный смысл этих добавлений я оценил позже. В Торфопродукт легко было приехать. Но не уехать.
    Я мирился с этим, потому что жизнь научила меня не в еде находить смысл повседневного существования. Мне дороже была эта улыбка её кругловатого лица, которую, заработав наконец на фотоаппарат, я тщетно пытался уловить. Увидев на себе холодный глаз объектива, Матрёна принимала выражение или натянутое, или повышенно-суровое. Раз только запечатлел я, как она улыбалась чему-то, глядя в окошко на улицу.
    Простая истина, но и её надо выстрадать: благословенны не победы в войнах, а поражения в них! Победы нужны правительствам, поражения нужны – народу. После побед хочется ещё побед, после поражения хочется свободы – и обычно её добиваются.
    «Что дороже всего в мире? Оказывается: сознавать, что ты не участвуешь в несправедливостях. Они сильней тебя, они были и будут, но пусть – не через тебя».
    Вот что такое арест: это ослепляющая вспышка и удар, от которых настоящее разом сдвигается в прошедшее, а невозможное становится полноправным настоящим.
     Одна страсть, захватив нас, измещает все прочие страсти.
     Был же Коля студент литературного факультета, арестованный со второго курса. Степан Григорьич хотел, чтоб он написал в тюрьме то, чего ему не дали на воле.
     Кильдигс хотя и латыш, но русский знает как родной, – у них рядом деревня была старообрядческая, сыздетства и научился. А в лагерях Кильдигс только два года, но уже всё понимает: не выкусишь – не выпросишь. Зовут Кильдигса Ян, Шухов тоже зовёт его Ваня.
     Можно построить Эмпайр-стэйт-билдинг. Вышколить прусскую армию. Взнести иерархию тоталитарного государства выше престола Всевышнего. Нельзя преодолеть какого-то странного духовного превосходства иных людей.
     Что выпито, что пролито, того не разделишь
     Годы вбирались для него в недели, дни – в минуты. Он и всю жизнь спешил, но только сейчас он начинал спешить по-настоящему! Прожив шестьдесят лет спокойной жизни – и дурак станет доктором наук. А вот – к двадцати семи?
     А страх – весь тут, вцепился в нижнюю середину груди и сжимал.
     Шухов же сорок лет землю топчет, уж зубов нет половины и на голове плешь, никому никогда не давал и не брал ни с кого, и в лагере не научился.
     Битому псу только плеть покажи
     Один, объясняли, был рыбак с побережья, другого же, когда Советы уставились, ребёнком малым родители в Швецию увезли. А он вырос и самодумкой назад, дурандай, на родину, институт кончать. Тут его и взяли сразу.
     И решила вся деревня, что в Матрёне – порча
     Брюхо – злодей, старого добра не помнит, завтра опять спросит.
    Брюхо – злодей, старого добра не помнит, завтра опять спросит.
    Баланда не менялась ото дня ко дню, зависело – какой овощ на зиму заготовят. В летошнем году заготовили одну солёную морковку – так и прошла баланда на чистой моркошке с сентября до июня. А нонче – капуста чёрная. Самое сытное время лагернику – июнь: всякий овощ кончается, и заменяют крупой. Самое худое время – июль: крапиву в котёл секут.
    Хотя на воле Шухову легче было кормить семью целую, чем здесь одного себя, но знал он, чего те передачи стоят, и знал, что десять лет с семьи их не потянешь. Так лучше без них.
    «А иногда я так ясно чувствую: что во мне – это не всё я. Что-то уж очень есть неистребимое, высокое очень! Какой-то осколочек Мирового Духа. Вы так не чувствуете?»
    Типичный пример из этого потока: несколько десятков молодых людей сходятся на какие-то музыкальные вечера, не согласованные с ГПУ. Они слушают музыку, а потом пьют чай. Деньги на этот чай по сколько-то копеек они самовольно собирают в складчину. Совершенно ясно, что музыка – прикрытие их контрреволюционных настроений, а деньги собираются вовсе не на чай, а на помощь погибающей мировой буржуазии. И их арестовывают всех, дают от трёх до десяти лет (Анне Скрипниковой – пять), а несознавшихся зачинщиков (Иван Николаевич Варенцов и другие) – расстреливают!
    Материал для этой книги также представили тридцать шесть советских писателей во главе с Максимом Горьким – авторы позорной книги о Беломорканале, впервые в русской литературе восславившей рабский труд.
    Где закон – там и преступление.
    Увы, там не пекли хлеба. Там не торговали ничем съестным. Вся деревня волокла снедь мешками из областного города.
    Там я долго сидел в рощице на пне и думал, что от души бы хотел не нуждаться каждый день завтракать и обедать, только бы остаться здесь и ночами слушать, как ветви шуршат по крыше – когда ниоткуда не слышно радио и всё в мире молчит.
    Намеченный к аресту по случайным обстоятельствам, вроде доноса соседа, человек легко заменялся другим соседом. Подобно А. Павлу, и люди, случайно попавшие под облаву или на квартиру с засадой и имевшие смелость в те же часы бежать, ещё до первого допроса, – никогда не ловились и не привлекались; а те, кто оставались дожидаться справедливости, – получали срок.
    С тех пор я понял ложь всех революций истории: они уничтожают только современных им носителей зла (а не разбирая впопыхах – и носителей добра), – само же зло, ещё увеличенным, берут себе в наследство.
    Может быть, мыслить – это даже первая натура интеллигента?
    Затем был поток не сдавших радиоприёмники или радиодетали. За одну найденную (по доносу) радиолампу давали 10 лет
    тем горше жаль, что с тех пор сменился состав нашей нации, сменились лица, и уже тех бород доверчивых, тех дружелюбных глаз, тех неторопливых, несебялюбивых выражений уже никогда не найдёт объектив.
    Он за меня первый сватался… раньше Ефима… Он был брат – старший… Мне было девятнадцать, Фаддею – двадцать три… Вот в этом самом доме они тогда жили. Ихний был дом. Ихним отцом строенный.
    Что тяжело было у Самсонова – это тело. Единственно – тело. Только оно и тянуло его в груз, в боль, в страдания, в стыд, в позор. Освободиться же от позора, от боли, от груза – всего и требовало: освободиться от тела. Это был переход свободный, желанный – как первый полный-полный вздох во всю заложенную грудь.
    Милосердная к мужчинам, война унесла их. А женщин оставила домучиваться.
    А у каждого всегда дюжина гладеньких причин, почему он прав, что не жертвует собой.
    Засыпал Шухов вполне удоволенный. На дню у него выдалось сегодня много удач: в карцер не посадили, на Соцгородок бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу, бригадир хорошо закрыл процентовку, стену Шухов клал весело, с ножёвкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся.
    Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша.
    Но я свыкся с ним, ибо в нём не было ничего злого, в нём не было лжи. Шуршанье их – была их жизнь.
    Нужно было освободиться и от тех крестьян (иногда совсем небогатых), кто за свою удаль, физическую силу, решимость, звонкость на сходках, любовь к справедливости были любимы односельчанами, а по своей независимости – опасны для колхозного руководства.
    Нарастает гордость на сердце, как сало на свинье.
    Власть – это яд, известно тысячелетия. Да не приобрёл бы никто и никогда материальной власти над другими! Но для человека с верою в нечто высшее надо всеми нами, и потому с сознанием своей ограниченности, власть ещё не смертельна. Для людей без верхней сферы власть – это трупный яд. Им от этого заражения – нет спасенья.
     Но голоса были хриплы, розны, лица пьяны, и никто в эту вечную память уже не вкладывал чувства.
     Нет, так не бывает! Чтобы делать зло, человек должен прежде осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие. Такова, к счастью, природа человека, что он должен искать оправдание своим действиям.
     Стал на пороге. Я как закричу! В колена б ему бросилась!.. Нельзя… Ну, говорит, если б то не брат мой родной – я бы вас порубал обоих!
     за невыполнение государственных обязательств по хлебосдаче» (райком обязался, а колхоз не выполнил – садись!);
     Правильно высказал Эпикур: и отсутствие разнообразия может ощущаться как удовольствие после предшествующих разнообразных неудовольствий.
     Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж задание – ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто – задание. В контрразведке били Шухова много. И расчёт был у Шухова простой: не подпишешь – бушлат деревянный, подпишешь – хоть поживёшь ещё малость. Подписал.
    То имей, что можно всегда пронести с собой: знай языки, знай страны, знай людей. Пусть будет путевым мешком твоим – твоя память. Запоминай! запоминай! Только эти горькие семена, может быть, когда-нибудь и тронутся в рост.
    Человек, внутренне не подготовленный к насилию, всегда слабей насильника.
    Для мудрого достаточно одной человеческой жизни, а глупый не будет знать, что ему делать и с вечностью
    Ефим её не любил. Говорил: люблю одеваться культурно, а она – кое-как, всё по-деревенски. А одновó мы с ним в город ездили, на заработки, так он себе там сударку завёл, к Матрёне и возвращаться не хотел.
    Наша судьба угодить в смертную камеру не тем решается, что мы сделали что-то или чего-то не сделали, – она решается кручением большого колеса, ходом внешних могучих обстоятельств
    Он вообще находился в недоумении относительно собственной жизни. Он не знал, надо ли ему сделать героический рывок или тихо плыть, как плывётся
     Как ни смеялись бы мы над чудесами, пока сильны, здоровы и благоденствуем, но, если жизнь так заклинится, так сплющится, что только чудо может нас спасти, мы в это единственное, исключительное чудо – верим!
     Так безпорочную систему смягчали только пороки исполнителей.
     Лозунг большевиков к перевороту был: «долой смертную казнь, восстановленную Керенским!»
     Как при большом привозе на базар невозможно просить втрое – невозможно становилось быть неприступной, когда все вокруг уступали.
     Двадцать пять будешь работать как лошадь. Третьи двадцать пять будешь гавкать как собака. И ещё двадцать пять над тобой, как над обезьяной, смеяться будут…»
     Но я начинал ощущать в себе: если надо    для того, чтобы жить, – то и зачем тогда?..
     И только может быть через полгода-год сам арестованный аукнется или выбросят: «Без права переписки». А это уже значит – навсегда. «Без права переписки» – это почти наверняка: расстрелян.
     Работа – она как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для начальника делаешь – дай показуху.
     Она из жалости была Матрёной подобрана и прижилась.
     О том, что не состоялось, сожалеют лишь неверующие души. Душа же верующая утверждается на том, что есть, на том растёт – и в этом её сила.
     Всегда симпатичен тот младший, кто похож на тебя.
     Санчасть была в самом глухом, дальнем углу зоны, и звуки сюда не достигали никакие. Ни ходики не стучали – заключённым часов не положено, время за них знает начальство. И даже мыши не скребли – всех их повыловил больничный кот, на то поставленный.
    Посреди барака шли в два ряда не то столбы, не то подпорки, и у одного из таких столбов сидел однобригадник Шухова Фетюков, стерёг ему завтрак. Это был из последних бригадников, поплоше Шухова. Снаружи бригада вся в одних чёрных бушлатах и в номерах одинаковых, а внутри шибко неравно – ступеньками идёт. Буйновского не посадишь с миской сидеть, а и Шухов не всякую работу возьмёт, есть пониже.
    Кто ж у истока – курица или яйцо? люди или система?
    Разве Москву можно передать? В Москве нужно жить! Москва – это другой мир! В Москву съездишь – как заглянешь на пятьдесят лет вперёд!
    58-я статья состояла из четырнадцати пунктов
    Две тысячи лет уже как сказано, что иметь глаза – не значит видеть.
    Как ни тяжко было начинать рабочий день в такой мороз, но только начало это и важно было переступить, только его.
    В ту ночь в уральском скором тысяча жизней людей, мирно спавших на первых и вторых полках при полусвете поездных ламп, должна была оборваться. Из-за жадности нескольких людей: захватить участок земли или не делать второго рейса трактором.
    образование ума не прибавляет.
    В несколько часов Русанов как потерял всё положение своё, заслуги, планы на будущее – и стал семью десятками килограммов тёплого белого тела, не знающего своего завтра.
    У нас описаны то лишние люди, то рыхлые неприспособленные мечтатели. По русской литературе XIX века почти нельзя понять: на ком же Русь простояла десять столетий, кем же держалась? Впрочем, не ими ли она пережила и последние полвека? Ещё более – ими.
    Если б это было так просто! – что где-то есть чёрные люди, злокозненно творящие чёрные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?..
    Высокий лоб его был омрачён тяжёлой думой, но дума эта была – спасти брёвна горницы от огня и от козней матрёниных сестёр.
    Что надо, чтобы быть сильнее следователя и всего этого капкана?
    Эсерка Екатерина Олицкая в 1924 даже считала себя недостойной быть посаженной в тюрьму: ведь её прошли лучшие люди России, а она ещё молода и ещё ничего для России не сделала.
    В том 1921 году уже практиковались и аресты студентов (например, Тимирязевская Академия, группа Е. Дояренко) за «критику порядков» (не публичную, но в разговорах между собой). Таких случаев было ещё, видимо, немного, потому что указанную группу допрашивали сами Менжинский и Ягода.
    Нельзя быть таким слишком практичным, чтобы судить по результатам, – человечнее судить по намерениям. И несправедливо раздражаться теперь виною мамы с точки зрения своей неоконченной работы, прерванного интереса, неисполненных возможностей. Ведь и интереса этого, и возможностей, и порыва к этой работе не было бы, если б не было его самого, Вадима. От мамы.
    Весь мир меняется, несётся всё вперёд,А я нарушить слова не посмею?
    Как остроумно сказал один поэт, не культ личности у нас был, а культ двуличности.
    Если б зэки друг с другом не сучились, не имело б над ними силы начальство.
    Нарастает гордость на сердце, как сало на свинье.
    Говорит, от болезни работа – первое лекарство.
    И наконец, ещё есть разряд людей, у которых грудь слишком переполнена, глаза слишком много видели, чтобы можно было выплеснуть это озеро в нескольких безсвязных выкриках.  А я – я молчу ещё по одной причине: потому, что этих москвичей, уставивших ступеньки двух эскалаторов, мне всё равно мало – мало! Тут мой вопль услышат двести, дважды двести человек – а как же с двумястами миллионами?.. Смутно чудится мне, что когда-нибудь закричу я двумстам миллионам…
    «Без права переписки» – это почти наверняка: расстрелян.
    водопроводчик выключал в своей комнате репродуктор всякий раз, как передавались безконечные письма Сталину. (Кто помнит их?! Часами, ежедневно, оглупляюще одинаковые! Вероятно, диктор Левитан хорошо их помнит: он их читал с раскатами, с большим чувством.) Сосед донёс (о, где теперь этот сосед?), СОЭ, социально-опасный элемент, 8 лет;
     Как всякая молодая девушка, уже потому, что молода, она содержала в себе загадку, несла её в себе на каждом переступе, сознавала при каждом повороте головы.
     Человек, внутренне не подготовленный к насилию, всегда слабей насильника
     Молиться можешь ты свободно,Но… так, чтоб слышал Бог один.
     Ноют какие-то неясные чувства, сам я не знаю: чего хочу? Чего право имею хотеть? Но когда вспоминаю утешительницу нашу, великую поговорку: «было ж хуже!» – приободряюсь сразу. Кому-кому, но не нам голову ронять! Так ещё побарахтаемся!
     В каждом плохом положении ещё есть похуже.
     Как велосипед, как колесо, раз покатившись, устойчивы только в движении, а без движения валятся, так и игра между женщиной и мужчиной, раз начавшись, способна существовать только в развитии. Если же сегодня нисколько не сдвинулось от вчера, игры уже нет.
    Кто умеет довольствоваться, тот всегда будет доволен».
    Заключённые – любители пересчитывать время: уже потерянное и впредь обречённое к утрате.
    Руки же велено было держать поверх одеяла якобы для того, чтобы заключённый не мог удавиться под одеялом и так уклониться от справедливого следствия.
    И решила вся деревня, что в Матрёне – порча.
    Не гналась за обзаводом… Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни.
    Даже самые ёмкие из нас способны объять лишь ту часть правды, в которую ткнулись собственным рылом.
     Давно замечено, что наша жизнь входит в нашу биографию не равномерно по годам. У каждого человека есть своя особая пора жизни, в которую он себя полнее всего проявил, глубже всего чувствовал и сказался весь себе и другим.
     Десять суток! Десять суток здешнего карцера, если отсидеть их строго и до конца, – это значит на всю жизнь здоровья лишиться. Туберкулёз, и из больничек уже не вылезешь. А по пятнадцать суток строгого кто отсидел – уж те в земле сырой. Пока в бараке живёшь – молись от радости и не попадайся.
     В отдельных случаях такой человек может и ошибиться. Но не ошибается только тот, кто ничего не делает.
     Это был случай, когда историческая личность капризничает над исторической необходимостью.
     Но никогда! – никогда, со всем нашим атомным могуществом, мы не составим в колбе, и даже если перья и косточки нам дать, – не смонтируем вот этого невесомого жалкенького жёлтенького утёнка…
     Мы уже не уверены: имеем ли мы право рассказывать о событиях своей собственной жизни?
     Всё же к той зиме жизнь Матрёны наладилась как никогда. Стали-таки платить ей рублей восемьдесят пенсии. Ещё сто с лишком получала она от школы и от меня.
     Но не колхоз только, а любая родственница дальняя или просто соседка приходила тоже к Матрёне с вечера и говорила: – Завтра, Матрёна, придёшь мне пособить. Картошку будем докапывать. И Матрёна не могла отказать. Она покидала свой черёд дел, шла помогать соседке и, воротясь, ещё говорила без тени зависти: – Ах, Игнатич, и крупная ж картошка у неё! В охотку копала, уходить с участка не хотелось, ей-богу правда!
     С человека, которого мы довели до того, что он грызёт летучих мышей, – мы сами сняли всякий его долг не то что перед родиной, но – перед человечеством!
     – у техника-электрика оборвался на его участке провод высокого напряжения. 58-7, 20 лет;
     Тот и мудрец, кто доволен немногим.
     в эту жизнь, густую заботами, ещё врывалась временами тяжёлая немочь, Матрёна валилась и сутки-двое лежала пластом. Она не жаловалась, не стонала, но и не шевелилась почти.
    А сколько всяких окаянных интеллигентов, неприкаянных студентов, разных чудаков, правдоискателей и юродивых, от которых ещё Пётр I тщился очистить Русь и которые всегда мешают стройному строгому Режиму?
    Начнём с методов   психических
    Шухов поднял голову на небо и ахнул: небо чистое, а солнышко почти к обеду поднялось. Диво дивное: вот время за работой идёт! Сколь раз Шухов замечал: дни в лагере катятся – не оглянешься. А срок сам – ничуть не идёт, не убавляется его вовсе.
    Кильдигс без шутки слова не знает. За то его вся бригада любит. А уж латыши со всего лагеря его почитают как! Ну, правда, питается Кильдигс нормально, две посылки каждый месяц, румяный, как и не в лагере он вовсе. Будешь шутить.
    В статье «Как организовать соревнование» (7–10 января 1918) В. И. Ленин провозгласил общую единую цель «очистки земли российской от всяких вредных насекомых». И под насекомыми он понимал не только всех классово-чуждых, но также и «рабочих, отлынивающих от работы», например наборщиков питерских партийных типографий. (Вот что делает даль времени. Нам сейчас и понять трудно, как это рабочие, едва став диктаторами, тут же склонились отлынивать от работы на себя самих.) А ещё: «…в каком квартале большого города, на какой фабрике, в какой деревне… нет… саботажников, называющих себя интеллигентами?»[7] Правда, формы очистки от насекомых Ленин в этой статье предвидел разнообразные: где посадят, где поставят чистить сортиры, где «по отбытии карцера выдадут жёлтые билеты», где расстреляют тунеядца; тут на выбор – тюрьма «или наказание на принудительных работах тягчайшего вида»[8]. Хотя, усматривая и подсказывая основные направления кары, Владимир Ильич предлагал нахождение лучших мер очистки сделать объектом соревнования «коммун и общин».
    Только тот победит, кто от всего отрёкся!
    У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.
    Разочтя, я понял, что чёрный настойчивый этот старик – родной брат мужа её, без вести пропавшего.
    Чтобы делать зло, человек должен прежде осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие. Такова, к счастью, природа человека, что он должен искать оправдание своим действиям.
    Притесняют меня, Игнатич, – жаловалась она мне после таких безплодных проходок. – Иззаботилась я.
    – Две загадки в мире есть: как родился – не помню, как умру – не знаю.
    Непонятно, за что мы клянём инквизицию? Разве, кроме костров, не бывало торжественных богослужений? Непонятно, чем нам уж так не нравится крепостное право? Ведь крестьянину не запрещалось ежедневно трудиться. И он мог колядовать на Рождество, а на Троицу девушки заплетали венки…
    первого бригадира Кузёмина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет
    Когда нам плохо – мы ведь не стыдимся Бога. Мы стыдимся Его, когда нам хорошо.
    Но я начинал ощущать в себе: если надо    для того, чтобы жить, – то и зачем тогда?..
    Но те же самые руки, которые завинчивали наши наручники, теперь примирительно выставляют ладони: «Не надо!.. Не надо ворошить прошлое!.. Кто старое помянет – тому глаз вон!» Однако доканчивает пословица: «А кто забудет – тому два!»
    Нельзя быть таким слишком практичным, чтобы судить по результатам, – человечнее судить по намерениям.
    Стали-таки платить ей рублей восемьдесят пенсии. Ещё сто с лишком получала она от школы и от меня.
    Она-то смотрела как врач, но глаза-то были светло-кофейные.
    Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша
    – Товарищи, чтобы стакан воды нагреть говорением, надо тихо говорить две тысячи лет, а громко кричать – семьдесят пять лет. И то, если из стакана тепло не будет уходить. Вот и учитывайте, какая польза в болтовне.
    Сколько ни живи, какой собакой ни живи – всё равно хочется…
    Снаружи бригада вся в одних чёрных бушлатах и в номерах одинаковых, а внутри шибко неравно – ступеньками идёт.
    Но смеем ли мы принять это чувство за плацдармик добра на его сердце?
     Пока можно ещё дышать после дождя под яблоней – можно ещё и пожить!
     всякий ущерб оправдан, если спасается жизнь.
     Матрёна-то… Матрёна-то наша, Игнатич…
     Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село.
     Приказом тем хотел начальник ещё последнюю свободу отнять, но и у него не вышло, пузатого.
     Всего на свете не узнаешь. Всё равно дураком помрёшь.
    Ведь есть же люди, которым так и выстилает гладенько всю жизнь, а другим – всё перекромсано. И говорят – от человека самого зависит его судьба. Ничего не от него.
    Работа – она как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для начальника делаешь – дай показуху.
    Две загадки в мире есть: как родился – не помню, как умру – не знаю.
    И видимо, злодейство есть тоже величина пороговая. Да, колеблется, мечется человек всю жизнь между злом и добром, оскользается, срывается, карабкается, раскаивается, снова затемняется, но пока не переступлен порог злодейства – в его возможностях возврат, и сам он – ещё в объёме нашей надежды. Когда же густотою злых поступков или какой-то степенью их или абсолютностью власти он вдруг переходит через порог – он ушёл из человечества. И может быть – без возврата.
    С тех пор идут десятилетия, но сколько случаев на мировых морях, где, кажется, не зэков уже возят, а советские граждане терпят бедствие, – однако из той же закрытости, выдаваемой за национальную гордость, отказываются от помощи! Пусть нас акулы лопают, только б не вашу руку принять! Закрытость и есть наш рак.
    Нет Матрёны. Убит родной человек. И в день последний я укорил её за телогрейку
     Это неправда, что, переходя выше в общественном положении, муж начинает стыдиться подруги своей молодости.
     Вадька! Если ты не умеешь использовать минуту, ты зря проведёшь и час, и день, и всю жизнь».
     Вселенная имеет столько центров, сколько в ней живых существ. Каждый из нас – центр вселенной, и мироздание раскалывается, когда вам шипят: «Вы арестованы!»
     Это совершенно определённо, что не всё, входящее в наши уши, вступает дальше в сознание. Слишком неподходящее к нашему настроению теряется – то ли в ушах, то ли после ушей, но теряется.
     К чёртовой матери с вашей ненавистью, мы наконец хотим любить! – вот какой должен быть социализм.
     Да и не испытал он за двадцать шесть лет никакого другого ощущения более наполняющего, насыщающего и стройного, чем ощущение времени, проводимого с пользой. Именно так всего разумнее и было провести последние месяцы.
     Только грехов у неё было меньше, чем у её колченогой кошки. Та – мышей душила…
     И только несчастная приёмная дочь, выросшая в этих стенах, ушла за перегородку и там плакала.
     И правда, чего-то новое в лагере началось. Двух стукачей известных прям на вагонке зарезали, по подъёму. И потом ещё работягу невинного – место, что ль, спутали. И один стукач сам к начальству в БУР убежал, там его, в тюрьме каменной, и спрятали. Чуднó… Такого в бытовых не было. Да и здесь-то не было…
     Фетюков, кесь, в какой-то конторе большим начальником был. На машине ездил.
     Работа – она как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для начальника делаешь – дай показуху
     Это что – стоять за правду! Ты за правду посиди!
    Бывший чекист Александр Калганов вспоминает, как в Ташкент пришла телеграмма: «Шлите двести». А они только что выгребли, и как будто «некого» брать. Ну, правда, подвезли из районов с полсотни. Идея! Взятых милицией бытовиков – переквалифицировать в 58-ю! Сказано – сделано. Но контрольной цифры всё равно нет. Доносит милиция: что делать? на одной из городских площадей цыгане нахально разбили табор. Идея! Окружили – и всех мужчин от семнадцати до шестидесяти за гребли как Пятьдесят Восьмую! И – выполнили план!
    Знал и не сказал – всё равно что сделал сам!
    Правда, Вадим и с детства как будто всегда предчувствовал, что ему не хватит времени. Он нервничал, если приходила гостья или соседка и болтала, отнимая время у мамы и у него.
    Товарищи, чтобы стакан воды нагреть говорением, надо тихо говорить две тысячи лет, а громко кричать – семьдесят пять лет. И то, если из стакана тепло не будет уходить. Вот и учитывайте, какая польза в болтовне.
    Где ж разменял он сегодня свою цельную утреннюю душу? В Универмаге… Ещё раньше – пропил с вином. Ещё раньше проел с шашлыком.
    сосед Шухова баптист Алёшка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.
    если человека при жизни назвали деятелем, да ещё заслуженным, – то это его конец: слава, которая уже мешает лечить, как слишком пышная одежда мешает двигаться.
    Стояла ТЭЦ два месяца как скелет серый, в снегу, покинутая. А вот пришла 104-я. И в чём её души держатся? – брюхи пустые поясами брезентовыми затянуты; морозяка трещит; ни обогревалки, ни огня искорки. А всё ж пришла 104-я – и опять жизнь начинается.
    «Мы не ведём войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материалов и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против Советов. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, – к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом – смысл и сущность красного террора»
    Рядом с нами воевала против Гитлера капиталистиче ская Англия, где так красноречиво описаны Марксом нищета и страдания рабочего класса, – и почему же у них в эту войну нашёлся единственный только изменник – коммерсант «лорд Гау-Гау»? А у нас – миллионы?
    Только грехов у неё было меньше, чем у её колченогой кошки. Та – мышей душила…
    И как правильно быть, если мать продала нас цыганам, нет, хуже – бросила собакам? Разве она остаётся нам матерью? Если жена пошла по притонам – разве мы связаны с ней верностью? Родина, изменившая своим солдатам, – разве это Родина?
    А откуда вы знаете, Зоенька, в какой точке земли вы будете счастливы, в какой – несчастливы? Кто скажет, что знает это о себе?
    Вселенная имеет столько центров, сколько в ней живых существ.
    Как велосипед, как колесо, раз покатившись, устойчивы только в движении, а без движения валятся, так и игра между женщиной и мужчиной, раз начавшись, способна существовать только в развитии. Если же сегодня нисколько не сдвинулось от вчера, игры уже нет.  Еле дождался Олег вечера вторника, когда Зоя должна была прийти на ночное дежурство. Весёлое расцвеченное колесо их игры непременно должно было прокатиться дальше, чем в первый вечер и в воскресенье днём. Все толчки к этому качению он ощущал в себе и предвидел в ней и, волнуясь, ждал Зою.
    Эсерка Екатерина Олицкая в 1924 даже считала себя недостойной быть посаженной в тюрьму: ведь её прошли лучшие люди России, а она ещё молода и ещё ничего для России не сделала.
    Кто – оптимист? Кто говорит: вообще в стране всё плохо, везде – хуже, у нас ещё хорошо, нам повезло. И счастлив тем, что есть, и не терзается. Кто – пессимист? Кто говорит: вообще в нашей стране всё замечательно, везде – лучше, только у нас случайно плохо.
    Бригадир в лагере – это всё: хороший бригадир тебе жизнь вторую даст, плохой бригадир в деревянный бушлат загонит.
    С Кильдигсом Шухов любит работать, у него одно только плохо – не курит, и табаку в его посылках не бывает.
    А бывало и так: чекистам Осетии (рассказывает начальник милиции Заболовский) дана была развёрстка расстрелять по республике 500 человек, они просили добавить, им разрешили ещё 250.
    Молиться можешь ты свободно, Но… так, чтоб слышал Бог один.
    заносчивость – первый признак недостаточного развития. Кто мало развит – тот заносчив, кто развился глубоко – становится смиренен.
    Она шла в сельпо, покупала рыбные консервы, расстарывалась и сахару и масла, чего не ела сама.
    Если они друг другу симпатичны. Если им так приятно друг с другом быть и разговаривать. Если когда-нибудь он сможет и брать её за руки, и обнимать за плечи, и смотреть нежно близко в глаза – то неужели же этого мало? Да даже и много более того – и неужели мало?..
     Потому что самые-то, самые-то лучшие операции были те, от которых она вообще сумела отказаться! самые-то благодеянные для больного – те, которые она догадалась и сумела заменить, обойти, отсрочить. И в этом был прав Ерошка! И этот поиск в себе она больше всего хотела бы не потерять.
     Ещё более важное расширение понятия достигалось применением Восьмого пункта через ту же статью 19-ю, то есть через подготовку в смысле намерения. Не только прямая угроза около пивной «ну, погоди!», обращённая к активисту, но и замечание запальчивой базарной бабы «ах, чтоб ему повылазило!» квалифицировалось как ТН – Террористические Намерения – и давало основание на применение всей строгости статьи. (Это звучит перебором, фарсом – но не мы сочиняли этот фарс, мы с этими людьми – сидели.)
     Этот закон, вероятно, имеет и всеобщий характер: всякий делающий всегда порождает и то, и другое – и благо, и зло. Один только – больше блага, другой – больше зла.
     И щёки её померещились мне не жёлтыми, как всегда, а тоже с розовинкой.
     Так я не удивлюсь, – развивал Костоглотов, – что лет через сто откроют, что ещё какая-нибудь цезиевая соль выделяется по нашему организму при спокойной совести и не выделяется при отягощённой. И от этой цезиевой соли зависит, будут ли клетки расти в опухоль или опухоль рассосётся.
     Лучше ошибиться в милосердии, чем в казни». О да, да!
    Так мы дошли до высыхающей подпруженной речушки с мостиком. Милей этого места мне не приглянулось во всей деревне; две-три ивы, избушка перекособоченная, а по пруду плавали утки, и выходили на берег гуси, отряхиваясь.
    Поток этот отличался от всех предыдущих ещё и тем, что здесь не цацкались брать сперва главу семьи, а там посмотреть, как быть с остальной семьёй. Напротив, здесь сразу выжигали только гнёздами, брали только семьями и даже ревниво следили, чтобы никто из детей четырнадцати, десяти или шести лет не отбился бы в сторону: все наподскрёб должны были идти в одно место, на одно общее уничтожение. (Это был первый такой опыт, во всяком случае в Новой истории. Его потом повторит Гитлер с евреями и опять же Сталин с неверными или подозреваемыми нациями.)
    Сколько войн вела Россия (уж лучше бы поменьше…) – и много ли мы изменников знали во всех тех войнах? Замечено ли было, чтобы измена коренилась в духе русского солдата? Но вот при справедливейшем в мире строе наступила справедливейшая война – и вдруг миллионы изменников из самого простого народа. Как это понять? Чем объяснить? Рядом с нами воевала против Гитлера капиталистиче ская Англия, где так красноречиво описаны Марксом нищета и страдания рабочего класса, – и почему же у них в эту войну нашёлся единственный только изменник – коммерсант «лорд Гау-Гау»? А у нас – миллионы? Да ведь страшно рот раззявить, а может быть, дело всё-таки – в государственном строе?..
    Все отзывы её о Матрёне были неодобрительны: и нечистоплотная она была; и за обзаводом не гналась; и не бережнáя; и даже поросёнка не держала, выкармливать почему-то не любила; и, глупая, помогала чужим людям безплатно (и самый повод вспомнить Матрёну выпал – некого было дозвать огород вспахать на себе сохою).
    «Отличное состояние одинокого творчества. Его свойство: во время пустых дел (хозяйство, лыжи, велосипед) какая-то подъёмная площадочка в тебе всё время подаёт и подаёт наверх мысли, просто заваливает, успевай записывать в разные места. Это работает подсознание, домысливая то, чего ты не домыслил вчера и позавчера.
    Он таки тянул, тянул её из разряда преступно-больных в разряд безнадёжно-здоровых!
     Ещё в тот год обещали искусственные спутники Земли. Матрёна качала головой с печи: – Ой-ой-ойиньки, чего-нибудь изменят, зиму или лето.
     Всё же к той зиме жизнь Матрёны наладилась как никогда. Стали-таки платить ей рублей восемьдесят пенсии. Ещё сто с лишком получала она от школы и от меня.
     Лицо Матрёны складывалось в извиняющую полуулыбку – как будто ей было совестно за жену председателя, что та не могла ей заплатить за работу
     Но как в частной жизни не должна переходить дружба в самовыстилание
     Вернее сказать о 1938 годе так: если до этого года для применения пыток требовалось какое-то оформление, разрешение для каждого следственного дела (пусть и получалось оно легко), – то в 1937–38 ввиду чрезвычайной ситуации (заданные миллионные поступления на Архипелаг требовалось в заданный сжатый срок прокрутить через аппарат индивидуального следствия, чего не знали массовые потоки «кулаческий» и национальные) насилия и пытки были разрешены следователям неограниченно, на их усмотрение, как требовала их работа и заданный срок. Не регламентировались при этом и виды пыток, допускалась любая изобретательность.
     Сенька Клевшин – он тихий, бедолага. Ухо у него лопнуло одно, ещё в сорок первом. Потом в плен попал, бежал три раза, излавливали, сунули в Бухенвальд. В Бухенвальде чудом смерть обминул, теперь отбывает срок тихо. Будешь залупаться, говорит, пропадёшь.
     И те клеточки сердца, которые созданы в нас природой для радости, став ненужными, – отмирают. И те кубики груди, в которых ютится вера, годами пустеют – и иссыхают.
     И в те же дни кошка колченогая сбрела со двора – и пропала. Одно к одному. Ещё и это пришибло Матрёну.
     Как бы мне под ножом не кончиться. Страшно… Сколько ни живи, какой собакой ни живи – всё равно хочется…
     Каждый честный человек должен попасть в тюрьму.
     Козе она выбирала из подполья самую мелкую картошку, себе – мелкую, а мне – с куриное яйцо.
     Но даже первый шаг против боли – обезболивание – тоже есть боль.
    Две загадки в мире есть: как родился – не помню, как умру – не знаю.
    Чтобы делать зло, человек должен прежде осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие. Такова, к счастью, природа человека, что он должен искать оправдание своим действиям.
    Завещал нам Сократ: познай самого себя!
    Если ты не умеешь использовать минуту, ты зря проведёшь и час, и день, и всю жизнь».
    Там, где сердце, или там, где душа, – где-то в главном месте груди – его схватило – и потянуло к оставляемому.

    В Темгенёве каменных домов не знали, избы из дерева. И школа тоже рубленая, из заказника лес привозили в шесть саженей. А в лагере понадобилось на каменщика – и Шухов, пожалуйста, каменщик. Кто два дела руками знает, тот ещё и десять подхватит.
    А если долго ещё не просветлится свобода в нашей стране, то само чтение и передача этой книги будут большой опасностью – так что и читателям будущим я должен с благодарностью поклониться – от тех, от погибших.
    А конца срока в этом лагере ни у кого ещё не было.
    Та-ак, – раздельно говорила жена председателя. – Товарищ Григорьева! Надо будет помочь колхозу! Надо будет завтра ехать навоз вывозить!
    А разобраться – для кого эти все проценты? Для лагеря. Лагерь через то со строительства тысячи лишние выгребает да своим лейтенантам премии выписывает. Тому ж Волковому за его плётку. А тебе – хлеба двести грамм лишних в вечер. Двести грамм жизнью правят. На двести граммах Беломорканал построен.
    Шухов молча смотрел в потолок. Уж сам он не знал, хотел он воли или нет. Поначалу-то очень хотел и каждый вечер считал, сколько дней от сроку прошло, сколько осталось. А потом надоело. А потом проясняться стало, что домой таких не пускают, гонят в ссылку. И где ему будет житуха лучше – тут ли, там – неведомо.
    окружающие – какие-то глупые сороки, целыми днями ведут глупейшие споры, от чего я отвык за год кок-терекской келейной жизни, да таких-то дурных нарочно не соберёшь. Шахматы стоят – никто не играет»[95].
    Если б это было так просто! – что где-то есть чёрные люди, злокозненно творящие чёрные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?.
    Разочтя, я понял, что чёрный настойчивый этот старик – родной брат мужа её, без вести пропавшего.
    кругловатое лицо хозяйки показалось мне жёлтым, больным. И по глазам её замутнённым можно было видеть, что болезнь измотала её.
    Все работали, как безумные, в том ожесточении, какое бывает у людей, когда пахнет большими деньгами или ждут большого угощения. Кричали друг на друга, спорили.
    В ту ночь в уральском скором тысяча жизней людей, мирно спавших на первых и вторых полках при полусвете поездных ламп, должна была оборваться. Из-за жадности нескольких людей: захватить участок земли или не делать второго рейса трактором.
    Кто это? – кажется, Горький – сказал: если дети твои не лучше тебя, то зря ты родил их, и жил ты тоже зря.
    Дом Матрёны стоял тут же, неподалеку, с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону, крытый щепою, на два ската и с украшенным под теремок чердачным окошком. Дом не низкий – восемнадцать венцов. Однако изгнивала щепа, посерели от старости брёвна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвершка.
    – И помни, ребята: смелый человек умирает один раз, а робкий – каждую минуту!
    Что ж, воровали раньше лес у барина, теперь тянули торф у треста
    Все работали, как безумные, в том ожесточении, какое бывает у людей, когда пахнет большими деньгами или ждут большого угощения. Кричали друг на друга, спорили
    Полтавская победа была несчастьем для России: она потянула за собой два столетия великих напряжений, разорений, несвободы – и новых, и новых войн. Полтавское поражение было спасительно для шведов: потеряв охоту воевать, шведы стали самым процветающим и свободным народом в Европе[76].
    Человек, внутренне не подготовленный к насилию, всегда слабей насильника.
     Так что пусть завидует, кому в чужих руках всегда редька толще, а Шухов понимает жизнь и на чужое добро брюха не распяливает.
     Не каждому дано, как Ване Левитскому, уже в 14 лет понимать: «Каждый честный человек должен попасть в тюрьму.
     Родина, изменившая своим солдатам, – разве это Родина?
     Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алёшка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.
     Наворочено было много несправедливостей с Матрёной: она была больна, но не считалась инвалидом; она четверть века проработала в колхозе, но потому что не на заводе – не полагалось ей пенсии за себя, а добиваться можно было только за мужа, то есть за утерю кормильца.
     И как о счастьи самом высшем мечтать о будничном праве быть свободной от больничной пижамы и вечером идти к себе домой.
    А ты никогда не ощущал правоту этой истины: грехи родителей падают на детей?.. И от них надо отмываться?
    Потому, Алёшка, что молитвы те, как заявления, или не доходят, или «в жалобе отказать».
    В 1937 году в приёмную новочеркасского НКВД пришла женщина спросить: как быть с некормленым сосунком-ребёнком её арестованной соседки. «Посидите, – сказали ей, – выясним». Она посидела часа два – её взяли из приёмной и отвели в камеру: надо было спешно заполнять число, и не хватало сотрудников рассылать по городу, а эта уже была здесь!
    А пока мужчины ломали, женщины готовили ко дню погрузки самогон: водка обошлась бы чересчур дорого. Кира привезла из Московской области пуд сахару, Матрёна Васильевна под покровом ночи носила тот сахар и бутыли самогонщику.
    Любовь к животным мы теперь не ставим в людях ни в грош, а над привязанностью к кошкам даже непременно смеёмся. Но разлюбив сперва животных – не неизбежно ли мы потом разлюбливаем и людей?
    Фаддей только ненадолго приходил постоять у гробов, держась за бороду. Высокий лоб его был омрачён тяжёлой думой, но дума эта была – спасти брёвна горницы от огня и от козней матрёниных сестёр.
     А смысл-то жизни очень прост – непостыдно умереть, умереть порядочным человеком, чтобы, когда будешь умирать, не было совестно, чтобы совесть твоя была чиста.
     Во всём человек хладнокровный и рассудительный, вот с этой только бабьей манерой Капа никогда не могла расстаться: если что новое – хорошее ли, плохое – обязательно ляпнуть с порога.
     При аресте паровозного машиниста Иношина в комнате стоял гробик с его только что умершим ребёнком. Юристы выбросили ребёнка из гробика, они искали и там.
     Сколища Шухов смолоду овса лошадям скормил – никогда не думал, что будет всей душой изнывать по горсточке этого овса.
     Мы должны осудить публично самую идею расправы одних людей над другими! Молча́ о пороке, вгоняя его в туловище, чтобы только не выпер наружу, – мы сеем его, и он ещё тысячекратно взойдёт в будущем. Не наказывая, даже не порицая злодеев, мы не просто оберегаем их ничтожную старость – мы тем самым из-под новых поколений вырываем всякие основы справедливости. Оттого-то они «равнодушные» и растут, а не из-за «слабости воспитательной работы». Молодые усваивают, что подлость никогда на земле не наказуется, но всегда приносит благополучие.
     Русановы были всю жизнь – люди действия, люди инициативы, и только в инициативе наступало их душевное равновесие.
     Если только заботиться о «счастьи» да о размножении – мы безсмысленно заполним землю и создадим страшное общество…
     Ну да какой город не понравится, если смотреть его розовым ранним утром!
     Тут узнал я, что плач над покойной не просто есть плач, а своего рода политика
     Обвязанное старческим слинявшим платочком смотрело на меня в непрямых мягких отсветах лампы круглое лицо Матрёны – как будто освобождённое от морщин, от будничного небрежного наряда – испуганное, девичье, перед страшным выбором.
     Кроме Матрёны и меня, жили в избе ещё: кошка, мыши и тараканы.
     Эта война вообще нам открыла, что хуже всего на земле быть русским
    Раздавал, ну, Аллах жизнь и всем зверям давал по пятьдесят лет, хватит. А человек пришёл последний, и у Аллаха оставалось только двадцать пять. – Четвертная, значит? – спросил Ахмаджан. – Ну да. И стал обижаться человек: мало! Аллах говорит: хватит. А человек: мало! Ну, тогда, мол, пойди сам спроси, может у кого лишнее, отдаст. Пошёл человек, встречает лошадь. «Слушай, – говорит, – мне жизни мало. Уступи от себя». – «Ну, на, возьми двадцать пять». Пошёл дальше, навстречу собака. «Слушай, собака, уступи жизни!» – «Да возьми двадцать пять!» Пошёл дальше. Обезьяна. Выпросил и у неё двадцать пять. Вернулся к Аллаху. Тот и говорит: «Как хочешь, сам ты решил. Первые двадцать пять лет будешь жить как человек. Вторые двадцать пять будешь работать как лошадь. Третьи двадцать пять будешь гавкать как собака. И ещё двадцать пять над тобой, как над обезьяной, смеяться будут…»
    И опять с мольбой и надеждой смотрела на меня – её полувековая подруга, единственная, кто искренно любил Матрёну в этой деревне…
    Вселенная имеет столько центров, сколько в ней живых существ. Каждый из нас – центр вселенной, и мироздание раскалывается, когда вам шипят: «Вы арестованы!»
    Но отнюдь не была Матрёна безстрашной. Боялась она пожара, боялась молоньи́, а больше всего почему-то – поезда.
    Всем религиозным давали десятку, высший тогда срок.
    Матрёна не могла отказать. Она покидала свой черёд дел, шла помогать соседке и, воротясь, ещё говорила без тени зависти:
    А я не гонюсь: умного на свете много, мало – хорошего.
    Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алёшка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.
    Да не судья судит – судья только зарплату получает, судит инструкция! Инструкция 37-го года:    вкруговую. (И так настоящий шпион – Шульц, Берлин, 1948 – мог получить 10 лет, а никогда им не бывший Гюнтер Вашкау – 25. Потому что – волна, 1949 год.)
    Дмитрий Петрович Витковский должен был быть редактором этой книги. Однако полжизни, проведенных там (его лагерные мемуары так и называются «Полжизни»),
    Почему же Вера Корнильевна кажется ему моложе двадцатитрёхлетней Зои? Не по лицу, а по повадке: по несмелости, по застыдчивости. В таких случаях бывает можно предположить, что она… Внимательный взгляд умеет выделить таких женщин по мелочам поведения. Но Гангарт – замужем. Так почему же…?
    Так привыкли Матрёна ко мне, а я к ней, и жили мы запросто. Не мешала она моим долгим вечерним занятиям, не досаждала никакими расспросами. До того отсутствовало в ней бабье любопытство или до того она была деликатна, что не спросила меня ни разу: был ли я когда женат? Все тальновские бабы приставали к ней – узнать обо мне. Она им отвечала: – Вам нужно – вы и спрашивайте. Знаю одно – дальний он.
    Напротив, это в высшей степени справедливо. Это самое верное испытание для врача: заболеть по своей специальности.
    – А зачем человеку жить сто лет? И не надо. Это дело было вот как. Раздавал, ну, Аллах жизнь и всем зверям давал по пятьдесят лет, хватит. А человек пришёл последний, и у Аллаха оставалось только двадцать пять. – Четвертная, значит? – спросил Ахмаджан. – Ну да. И стал обижаться человек: мало! Аллах говорит: хватит. А человек: мало! Ну, тогда, мол, пойди сам спроси, может у кого лишнее, отдаст. Пошёл человек, встречает лошадь. «Слушай, – говорит, – мне жизни мало. Уступи от себя». – «Ну, на, возьми двадцать пять». Пошёл дальше, навстречу собака. «Слушай, собака, уступи жизни!» – «Да возьми двадцать пять!» Пошёл дальше. Обезьяна. Выпросил и у неё двадцать пять. Вернулся к Аллаху. Тот и говорит: «Как хочешь, сам ты решил. Первые двадцать пять лет будешь жить как человек. Вторые двадцать пять будешь работать как лошадь. Третьи двадцать пять будешь гавкать как собака. И ещё двадцать пять над тобой, как над обезьяной, смеяться будут…»
    Поражения нужны народам, как страдания и беды нужны отдельным людям: они заставляют углубить внутреннюю жизнь, возвыситься духовно.
    Не гналась за обзаводом… Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни. Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев. Не понятая и брошенная даже мужем своим, схоронившая шесть детей, но не нрав свой общительный, чужая сёстрам, золовкам, смешная, по-глупому работающая на других бесплатно, – она не скопила имущества к смерти. Грязно-белая коза, колченогая кошка, фикусы… Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша.
    Работа – она как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для начальника делаешь – дай показуху.
    (самый сильный патриотизм всегда бывает в тылу)
    Оттого наступившая война могла стать или началом великого русского развития, или концом всякой России.
    Кто старое помянет – тому глаз вон!» Однако доканчивает пословица: «А кто забудет – тому два!»
    Вон, у кого в войну срок кончался, всех до особого распоряжения держали, до сорок шестого года. У кого и основного-то сроку три года было, так пять лет пересидки получилось. Закон – он выворотной. Кончится десятка – скажут: нá тебе ещё одну. Или в ссылку.
    Шухов вытянул из валенка ложку. Ложка та была ему дорога, прошла с ним весь север, он сам отливал её в песке из алюминиевого провода, на ней и наколка стояла: «Усть-Ижма, 1944».
    И вам можно и непременно надо было бы   ! Кричать, что вы арестованы! что переодетые злодеи ловят людей! что хватают по ложным доносам! что идёт глухая расправа над миллионами! И, слыша такие выкрики много раз на день и во всех частях города, может быть, сограждане наши ощетинились бы? может, аресты не стали бы так легки!?
    Сенька, терпельник, всё молчит больше: людей не слышит и в разговор не вмешивается. Так про него и знают мало, только то, что он в Бухенвальде сидел и там в подпольной организации был, оружие в зону носил для восстания. И как его немцы за руки сзади спины подвешивали и палками били.
     Одним словом, «мы живём в проклятых условиях, когда человек пропадает без вести и самые близкие люди, жена и мать… годами не знают, что сталось с ним». Правильно? нет? Это написал Ленин в 1910 году в некрологе о Бабушкине. Только выразим прямо: вёз Бабушкин транспорт оружия для восстания, с ним и расстреляли. Он знал, на что шёл. Не скажешь этого о кроликах, нас.
     Слышите? Вот оно где прорвалось враждебное буржуазное звериное рыло! Да нешто можно? Да ведь   ! (И через двадцать, и через пятьдесят, и через сто лет так будет.) А вам – свободную агитацию партий, сукины дети?!
     Вообще, поймите и передайте там, кому надо выше, что вы сильны лишь постольку, поскольку отбираете у людей не всё. Но человек, у которого вы отобрали всё, – уже неподвластен вам, он снова свободен.
     совсем не уровень благополучия делает счастье людей, а – отношения сердец и наша точка зрения на нашу жизнь. И то и другое – всегда в нашей власти, а значит, человек всегда счастлив, если он хочет этого, и никто не может ему помешать.
     Нельзя быть таким слишком практичным, чтобы судить по результатам, – человечнее судить по намерениям.
     Кто два дела руками знает, тот ещё и десять подхватит.
    Потому что ведь – она права! – совсем не уровень благополучия делает счастье людей, а – отношения сердец и наша точка зрения на нашу жизнь. И то и другое – всегда в нашей власти, а значит, человек всегда счастлив, если он хочет этого, и никто не может ему помешать.
    Но лоб её недолго оставался омрачённым. Я заметил: у неё было верное средство вернуть себе доброе расположение духа – работа. Тотчас же она или хваталась за лопату и копала картовь. Или с мешком под мышкой шла за торфом. А то с плетёным кузовом – по ягоды в дальний лес. И не столам конторским кланяясь, а лесным кустам, да наломавши спину ношей, в избу возвращалась Матрёна уже просветлённая, всем довольная, со своей доброй улыбкой.
    Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж задание – ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто – задание.
    А разобраться – пять дней работаем, а четыре дня едим.
    Я вообще решил не болеть перед смертью. Умру, как говорится, в одночасье.
    Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.
     исполнения желаний, счастье полного насыщения – есть страдание
     Высокое Поле было тем самым местом, где не обидно бы и жить и умереть.
     Только грехов у неё было меньше, чем у её колченогой кошки. Та – мышей душила
     Где девяносто девять плачут, один смеётся.
     И здесь воруют, и в зоне воруют, и ещё раньше на складе воруют. И все те, кто воруют, киркой сами не вкалывают. А ты – вкалывай и бери, что дают. И отходи от окошка.
     Ведь вот как оно хочет жить – больше нас!
     Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша.
     Она была врач, известная у себя в городе и пожавшая много благодарностей, букетов и пирогов, но даже если б она ничего полезного больше в жизни не сделала – вырастить таких троих сыновей оправдывало жизнь женщины.
     «Никогда не считай себя правым больше, чем других. Уважай чужие, даже враждебные тебе, мнения».
     Гопчик, хлопец лет шестнадцати, розовенький, как поросёнок
     Как привязанный поднимался Олег за Зоей по лестнице. Он не думал о смертнике за спиной, каким сам был полмесяца назад, или будет через полгода, а думал об этой девушке, об этой женщине, об этой бабе, и как уговорить её уединиться.
     Не жалко было саму горницу, стоявшую без дела, как вообще ни труда, ни добра своего не жалела Матрёна никогда.
    Строено было давно и добротно, на большую семью, а жила теперь одинокая женщина лет шестидесяти.
    Проверяется наше тело, когда мы теряем возвышение над другими людьми, и средства передвижения, и средства охраны, и вот уже не генеральские погоны оказываются выражением твоей сути, а – сердце непоспевающее, неполный объём лёгких, как будто заложило две трети их, и – ноги слабые, ноги ненадёжные: ступают неровно, упинаются, спотыкаются о кочки, о мох, о хворостяной завал.
    Арест произошёл грубовато, но совсем не так страшно, как рисуется, когда его ждёшь. Даже наступило успокоение: уже не надо бояться, уже не надо бороться, уже не придумывать ничего. Немотное, приятное успокоение, овладевающее всем телом раненого.
    Самый благодарный путь исследования: наибольшее внешнее сопротивление при наименьшем внутреннем. Неудачи следует рассматривать как необходимость дальнейшего приложения усилий и сгущения воли. А если усилия уже были приложены значительные – тем радостней неудачи! Это значит, что наш лом ударил в железный ящик клада!! И преодоление увеличенных трудностей тем более ценно, что в неудачах происходит рост исполнителя, соразмерный встреченной трудности!
    В эпоху диктатуры и окружённые со всех сторон врагами, мы иногда проявляли ненужную мягкость, ненужную мягкосердечность.
    Арест – это мгновенный разительный переброс, перекид, перепласт из одного состояния в другое.
    Пристрастный суд разбоя злее,  Протянута без оборон.
    У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.
    Известно, что всякий орган без упражнения отмирает.
    И прильнувши лбом к ночному стеклу окна, она круто решила, что хотя лечение идёт всё хуже, но с этого дня, ни на кого не надеясь, она вылечит себя сама – одним решением жить и быть счастливой.
    Торфопродукт? Ах, Тургенев не знал, что можно по-русски составить такое!
    Сталин как бы обернул и умножил знаменитое изречение Екатерины: он предпочитал сгноить девятьсот девяносто девять невинных, но не пропустить одного всамделишного шпиона.
    Но он не был шакал даже после восьми лет общих работ – и чем дальше, тем крепче утверждался.
    Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму[1] ходит стучать.
    Поперву он ещё плётку таскал, как рука до локтя, кожаную, кручёную. В БУРе ею сек, говорят. Или на проверке вечерней столпятся зэки у барака, а он подкрадется сзади да хлесь плетью по шее: «Почему в строй не стал, падло?» Как волной от него толпу шарахнет. Обожжённый за шею схватится, вытрет кровь, молчит: каб ещё БУРа не дал.
    Мне хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России – если такая где-то была, жила.
    Об этом старике говорили Шухову, что он по лагерям да по тюрьмам сидит несчётно, сколько советская власть стоит, и ни одна амнистия его не прикоснулась, а как одна десятка кончалась, так ему сразу новую совали.
    Этого Гопчика, плута, любит Иван Денисыч (собственный его сын помер маленьким, дома дочки две взрослых). Посадили Гопчика за то, что бендеровцам в лес молоко носил. Срок дали как взрослому. Он – телёнок ласковый, ко всем мужикам ластится. А уж и хитрость у него: посылки свои в одиночку ест, иногда по ночам жуёт.
    Первоначальная сильная мысль определяет успех всякого дела! И мысль должна быть – своя! Мысль, как живое древо, даёт плоды, только если развивается естественно. А книги и чужие мнения – это ножницы, они перерезают жизнь твоей мысли! Сперва надо все мысли найти самому – и только потом сверять с книгами.
    Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша.
    И решила вся деревня, что в Матрёне – порча.
    Вошли в штабной барак и сразу же – в надзирательскую. Там разъяснилось, как Шухов уже смекнул и по дороге: никакого карцера ему не было, а просто пол в надзирательской не мыт. Теперь Татарин объявил, что прощает Шухова, и велел ему вымыть пол.
    – Завтра, Матрёна, придёшь мне пособить. Картошку будем докапывать. И Матрёна не могла отказать. Она покидала свой черёд дел, шла помогать соседке и, воротясь, ещё говорила без тени зависти: – Ах, Игнатич, и крупная ж картошка у неё! В охотку копала, уходить с участка не хотелось, ей-богу правда!
    Как потом в лагерях жгло: а что, если бы каждый оперативник, идя ночью арестовывать, не был бы уверен, вернётся ли он живым, и прощался бы со своей семьёй? Если бы во времена массовых посадок, например в Ленинграде, когда сажали четверть города, люди бы не сидели по своим норкам, млея от ужаса при каждом хлопке парадной двери и шагах на лестнице, – а поняли бы, что терять им уже дальше нечего, и в своих передних бодро бы делали засады по несколько человек с топорами, молотками, кочергами, с чем придётся? Ведь заранее известно, что эти ночные картузы не с добрыми намерениями идут, – так не ошибёшься, хрястнув по душегубцу. Или тот вороно́к с одиноким шофёром, оставшийся на улице, – угнать его либо скаты проколоть. Органы быстро бы недосчитались сотрудников и подвижного состава, и, несмотря на всю жажду Сталина, – остановилась бы проклятая машина! Если бы… если бы… Мы просто заслужили всё дальнейшее.
     Всеобщая невиновность порождает и всеобщее бездействие.
     Граждане, любящие путешествовать! Не забывайте, что на каждом большом вокзале есть отделение ГПУ и несколько тюремных камер.
     А Колыма была – самый крупный и знаменитый остров, полюс лютости этой удивительной страны ГУЛАГ, географией разодранной в архипелаг, но психологией скованной в континент, – почти невидимой, почти неосязаемой страны, которую и населял народ зэков.
     Вселенная имеет столько центров, сколько в ней живых существ. Каждый из нас – центр вселенной, и мироздание раскалывается, когда вам шипят: «  »
     По долгой кривой улице нашей жизни мы счастливо неслись или несчастливо брели мимо каких-то заборов, заборов, заборов – гнилых деревянных, глинобитных дувалов, кирпичных, бетонных, чугунных оград. Мы не задумывались – что́ за ними? Ни глазом, ни разумением мы не пытались за них заглянуть – а там-то и начинается – страна ГУЛАГ, совсем рядом, в двух метрах от нас
     Один такой самый вредный его совет был: увеличить товарные составы, не бояться тяжелогруженых. Посредством ГПУ фон Мекк был разоблачён (и расстрелян): он хотел добиться износа путей, вагонов и паровозов и оставить Республику на случай интервенции без железных дорог! Когда же, малое время спустя, новый Наркомпути товарищ Каганович распорядился пускать именно тяжелогруженые составы, и даже вдвое и втрое сверхтяжёлые (и за это открытие он и другие руководители получили ордена Ленина), – то злостные инженеры выступили теперь в виде    – они вопили, что это слишком, что это губительно изнашивает подвижной состав, и были справедливо расстреляны за неверие в возможности социалистического транспорта.
    Фамилия!.. Я – Межзвёздный Скиталец! Тело моё спеленали, но душа – не подвластна им.
    Усваивал Олег: вот и награда за неторопливость. Значит: никогда не рвись дальше, не посмотрев рядом.
    Идеология! – это она даёт искомое оправдание злодейству и нужную долгую твёрдость злодею. Та общественная теория, которая помогает ему перед собой и перед другими обелять свои поступки и слышать не укоры, не проклятья, а хвалы и почёт. Так инквизиторы укрепляли себя христианством, завоеватели – возвеличением родины, колонизаторы – цивилизацией, нацисты – расой, якобинцы и большевики – равенством, братством, счастьем будущих поколений.
    Так охвачены были двумя словами все те, кто составлял суть деревни, её энергию, её смекалку и трудолюбие, её сопротивление и совесть. Их вывезли – и коллективизация была проведена.
    (Впрочем, это наивно сказать: за то. Правительства всех времён – отнюдь не моралисты. Они никогда не сажали и не казнили людей за что-нибудь. Они сажали и казнили, чтобы не! Всех этих пленников посадили, конечно, не за измену родине, ибо и дураку было ясно, что только власовцев можно судить за измену. Этих всех посадили, чтобы они не вспоминали Европу среди своих односельчан. Чего не видишь, тем и не бредишь…)
    Дом Матрёны стоял тут же, неподалеку, с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону, крытый щепою, на два ската и с украшенным под теремок чердачным окошком. Дом не низкий – восемнадцать венцов. Однако изгнивала щепа, посерели от старости брёвна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвершка. Калитка была на запоре, но проводница моя не стала стучать, а просунула руку под низом и отвернула завёртку – нехитрую затею против скота и чужого человека. Дворик не был крыт, но в доме многое было под одной связью. За входной дверью внутренние ступеньки поднимались на просторные мосты, высоко осенённые крышей. Налево ещё ступеньки вели вверх в горницу – отдельный сруб без печи, и ступеньки вниз, в подклеть. А направо шла сама изба, с чердаком и подпольем. Строено было давно и добротно, на большую семью, а жила теперь одинокая женщина лет шестидесяти.
     А бывало и так: чекистам Осетии (рассказывает начальник милиции Заболовский) дана была развёрстка расстрелять по республике 500 человек, они просили добавить, им разрешили ещё 250
     Что дороже всего в мире? Оказывается: сознавать, что ты не участвуешь в несправедливостях. Они сильней тебя, они были и будут, но пусть – не через тебя».
     Кто не тянет, с того и не спросишь, а кто тянет – и за двоих потянет.
     У каждого всегда дюжина гладеньких причин, почему он прав, что не жертвует собой.
     Да и за чем ходят? – за справкой, за освобождением, за ВТЭКом, а врач должен разоблачать. Больной и врач как враги – разве это медицина?
     Это не аргумент – «интересно». Коммерция тоже интересна. Делать деньги, считать их, заводить имущество, строиться, обставляться удобствами – это тоже всё интересно. При таком объяснении наука не возвышается над длинным рядом эгоистических и совершенно безнравственных занятий.
     Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев.
     Знал я, что замуж Матрёна вышла ещё до революции, и сразу в эту избу, где мы жили теперь с ней, и сразу к печке (то есть не было в живых ни свекрови, ни старшей золовки незамужней, и с первого послебрачного утра Матрёна взялась за ухват). Знал, что детей у неё было шестеро и один за другим умирали все очень рано, так что двое сразу не жило. Потом была какая-то воспитанница Кира. А муж Матрёны не вернулся с этой войны. Похоронного тоже не было. Односельчане, кто был с ним в роте, говорили, что либо в плен он попал, либо погиб, а только тела не нашли. За одиннадцать послевоенных лет решила и Матрёна сама, что он не жив. И хорошо, что думала так. Хоть и был бы теперь он жив – так женат где-нибудь в Бразилии или в Австралии. И деревня Тальново, и язык русский изглаживаются из памяти его…
     Только грехов у неё было меньше, чем у её колченогой кошки. Та – мышей душила…
     У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.
     Кто старое помянет – тому глаз вон!» Однако доканчивает пословица: «А кто забудет – тому два!»
     Раньше как говорили, по-извозчичьи, – возжи? А теперь – приводные ремни! Раньше – круговая порука, так и пахнет конюшней. А теперь – коллективная ответственность.)
    Ще-восемьсот пятьдесят четыре!
    При аресте паровозного машиниста Иношина в комнате стоял гробик с его только что умершим ребёнком. Юристы выбросили ребёнка из гробика, они искали и там. И вы тряхивают больных из постели, и разбинтовывают повязки[3]. И ничто во время обыска не может быть признано нелепым!
    Это полоса была раньше такая счастливая: всем под гребёнку десять давали. А с сорок девятого такая полоса пошла – всем по двадцать пять, невзирая. Десять-то ещё можно прожить не околев, – а ну двадцать пять проживи?!
    Может быть, жадность на время заронил в нём отец. Отец тоже не любил бездеятельности, и запомнилось, как он трепал сыну вихры и сказал: «Вадька! Если ты не умеешь использовать минуту, ты зря проведёшь и час, и день, и всю жизнь».
    Никаких, кажется, украшений, радостей и празднеств не было в её жизни – труд и безпокойства, труд и безпокойства, – но до чего ж, оказывается, была прекрасна эта жизнь, и как до вопля невозможно было с ней расстаться!
    Этот старый серый изгнивающий дом вдруг сквозь блекло-зелёную шкуру обоев, под которыми бегали мыши, проступил мне молодыми, ещё не потемневшими тогда, стругаными брёвнами и весёлым смолистым запахом.
    И вот всю толпу фикусов, которых Матрёна так любила, что, проснувшись когда-то ночью в дыму, не избу бросилась спасать, а валить фикусы на пол (не задохнулись бы от дыму), – фикусы вынесли из избы.
    Выступало так, что муж её был виновен вдвойне: он не только вёз горницу, но был железнодорожный машинист, хорошо знал правила неохраняемых переездов – и должен был сходить на станцию, предупредить о тракторе. В ту ночь в уральском скором тысяча жизней людей, мирно спавших на первых и вторых полках при полусвете поездных ламп, должна была оборваться. Из-за жадности нескольких людей: захватить участок земли или не делать второго рейса трактором.
    Бежал он лёгкий, земли не чувствуя, и не помолился ещё раз, с благодарностью, потому что некогда было, да уже и некстати.
    Один и тот же человек бывает в свои разные возрасты, в разных жизненных положениях – совсем разным человеком. То к дьяволу близко. То и к святому. А имя – не меняется, и ему мы приписываем всё.
    И то, что нарастало между ними, такое тугое, напряжённое, как кислородная подушка, которую они несли когда-то между собой, – вдруг стало тихо опадать. И превратилось в ничто. И осталось – дружеское приветствие: – Ну, как делишки, Олег?
    Тут хватился Единодержец, что это мало – сажать уцелевших с 37-го года! И    тех своих врагов заклятых – тоже ведь надо сажать! Ведь растут, ещё мстить задумают.
    «Каждый честный человек должен попасть в тюрьму.
    Русановы любили народ – свой великий народ, и служили этому народу, и готовы были жизнь отдать за народ. Но с годами они всё больше терпеть не могли – населения. Этого строптивого, вечно уклоняющегося, упирающегося да ещё чего-то требующего себе населения.
    В конце концов – не всё потеряно: лекарства не помогут – есть вот разные средства. Самое главное – быть оптимистом.
    Да, их ожидала тайга и тундра, полюс холода Оймякон и медные копи Джезказгана. Их ожидала опять кирка и тачка, голодная пайка сырого хлеба, больница, смерть. Их ожидало только худшее. Но в душах их был мир с самими собой. Ими владело безстрашие людей, утерявших всё до конца, – безстрашие, достающееся трудно, но прочно.
    – Ну, разве что к Матрёне зайдём, – сказала моя проводница, уже уставая от меня. – Только у неё не так уборно, в запущи она живёт, болеет.
    И даже о сердечности и простоте Матрёны, которые золовка за ней признавала, она говорила с презрительным сожалением.
    Традиционный арест – это ещё сборы дрожащими руками для уводимого: смены белья, куска мыла, какой-то еды, и никто не знает, что́ надо, что́ можно и как лучше одеть, а оперативники торопят и обрывают: «Ничего не надо. Там накормят. Там тепло». (Всё лгут. А торопят – для страху
    В контрразведке били Шухова много. И расчёт был у Шухова простой: не подпишешь – бушлат деревянный, подпишешь – хоть поживёшь ещё малость. Подписал.
    Среди многих потерянных мерок мы потеряли ещё и такую: высокостойности тех людей, которые прежде нас говорили и писали по-русски. Странно, что они почти не описаны в нашей дореволюционной литературе. У нас описаны то лишние люди, то рыхлые неприспособленные мечтатели. По русской литературе XIX века почти нельзя понять: на ком же Русь простояла десять столетий, кем же держалась? Впрочем, не ими ли она пережила и последние полвека? Ещё более – ими.
    Вот, говорят, нация ничего не означает, во всякой, мол, нации худые люди есть. А эстонцев сколь Шухов ни видал – плохих людей ему не попадалось.
    Два-три таких пораженья подряд – и искривится навсегда позвоночник, и погибла тысячелетняя нация.
    Всё это были не такие уж мелочи, это составляло быт, бытие, а бытие определяет сознание, и надо, чтобы быт был приятный, хороший, тогда и сознание будет правильное.
     А миг – наш! Пока начальство разберётся – приткнись, где потеплей, сядь, сиди, ещё наломаешь спину. Хорошо, если около печки, – портянки переобернуть да согреть их малость. Тогда во весь день ноги будут тёплые. А и без печки – всё одно хорошо.
     Вот этой минуты горше нет – на развод идти утром. В темноте, в мороз, с брюхом голодным, на день целый. Язык отнимается. Говорить друг с другом не захочешь.
     Человек – дороже золота. Одной головы за проволокой недостанет – свою голову туда добавишь.
     Тут узнал я, что плач над покойной не просто есть плач, а своего рода политика.
     – а другая была судьба у мужика с шестью детьми. Из-за этих шести ртов он не жалел себя на колхозной работе, всё надеялся что-то выколотить. И впрямь, вышел ему – орден. Вручали на собрании, речи говорили. В ответном слове мужик расчувствовался и сказал: «Эх, мне бы вместо этого ордена – да пудик муки! Нельзя ли так-то?» Волчьим смехом расхохоталось собрание, и со всеми шестью своими ртами пошёл новый орденоносец в ссылку.
     У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.
    Не только прямая угроза около пивной «ну, погоди!», обращённая к активисту, но и замечание запальчивой базарной бабы «ах, чтоб ему повылазило!» квалифицировалось как ТН – Террористические Намерения – и давало основание на применение всей строгости статьи. (Это звучит перебором, фарсом – но не мы сочиняли этот фарс, мы с этими людьми – сидели.)
    Волосы её, немодно положенные узлом на затылок, были светлее чёрных, но и темней тёмно-русых – те, при которых нам предлагают невразумительное слово «шатенка», а сказать бы: чёрно-русые – между чёрными и русыми.
    Кажется, и Фаддею не о чем было жалеть: родила ему вторая Матрёна тоже шестерых детей (средь них и Антошка мой, самый младший, поскрёбыш) – и выжили все, а у Матрёны с Ефимом дети не стояли: до трёх месяцев не доживая и не болея ничем, умирал каждый.
    Из канцеярии в канцелярию и гоняли её два месяца – то за точкой, то за запятой.
    В течении жизни одного сердца линия эта перемещается на нём, то теснимая радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру. Один и тот же человек бывает в свои разные возрасты, в разных жизненных положениях – совсем разным человеком. То к дьяволу близко. То и к святому. А имя – не меняется, и ему мы приписываем всё.
    Так плачи сестёр были обвинительные плачи против мужниной родни: не надо было понуждать Матрёну горницу ломать. (А подспудный смысл был: горницу-ту вы взять-взяли, избы же самой мы вам не дадим!)
     Мужиков в колхозе: бригадир Захар Васильич да плотник Тихон восьмидесяти четырёх лет, женился недавно, и дети уже есть. Тянут же колхоз те бабы, каких ещё с тридцатого года загнали, а как они свалятся – и колхоз сдохнет.
     – Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к    ходит стучать.
     Простая истина, но и её надо выстрадать: благословенны не победы в войнах, а поражения в них! Победы нужны правительствам, поражения нужны – народу. После побед хочется ещё побед, после поражения хочется свободы – и обычно её добиваются.
     Так пузырились и хлестали потоки – но черезо всех перекатился и хлынул в 1929–30 годах многомиллионный поток раскулаченных. Он был непомерно велик, и не вместила б его даже развитая сеть следственных тюрем (к тому ж забитая «золотым» потоком), но он миновал её, он сразу шёл на пересылки, в этапы, в страну ГУЛАГ. Своей единовременной набухлостью этот поток (этот океан!) выпирал за пределы всего, что может позволить себе тюремно-судебная система даже огромного государства. Он не имел ничего сравнимого с собой во всей истории России. Это было народное переселение, этническая катастрофа. Но так умно были разработаны каналы ГПУ – ГУЛАГа, что города ничего б и не заметили! – если б не потрясший их трёхлетний странный голод – голод без засухи и без войны.
     Видно, привлекало её изобразить себя в старине. От красного морозного солнца чуть розовым залилось замороженное окошко сеней, теперь укороченных, – и грел этот отсвет лицо Матрёны. У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.
     С тех пор я понял правду всех религий мира: они борются со злом в человеке (в каждом человеке). Нельзя изгнать вовсе зло из мира, но можно в каждом человеке его потеснить.
     И только несчастная приёмная дочь, выросшая в этих стенах, ушла за перегородку и там плакала.
     Вы Паню Фёдорову помните, сестру? Она говорила: «Ой, что это я неласковая с больными стала? Пора мне опять в больнице полежать…»
     Битой собаке только плеть покажи.
     Как сказал, кажется, Горький, только тот достоин свободы, кто за неё идёт на бой.
     По лагерям да по тюрьмам отвык Иван Денисович раскладывать, чтó завтра, чтó через год да чем семью кормить. Обо всём за него начальство думает – оно будто и легче. А как на волю вступишь?..
     Над посёлком дымила фабричная труба. Туда и сюда сквозь посёлок проложена была узкоколейка, и паровозики, тоже густо дымящие, пронзительно свистя, таскали по ней поезда с бурым торфом, торфяными плитами и брикетами. Без ошибки я мог предположить, что вечером над дверьми клуба будет надрываться радиола, а по улице пображивать пьяные да подпыривать друг друга ножами.
    Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село.
    Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж задание – ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто – задание.

Leave your vote

0 Голосов
Upvote Downvote
Цитатница - статусы,фразы,цитаты
0 0 голоса
Ставь оценку!
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Add to Collection

No Collections

Here you'll find all collections you've created before.

0
Как цитаты? Комментируй!x