Цитаты из книги Борис Годунов (500 цитат)

Борис Годунов был сильным и энергичным правителем, который ввел ряд реформ и укрепил экономику страны. Однако его правление было также отмечено многими проблемами, включая борьбу за власть и крестьянские восстания. В конце концов, Борис Годунов был свергнут и заменён на троне царём Лжедмитрием I. Его история стала основой для многих литературных произведений, включая пьесу Пушкина Борис Годунов. В данной подборке собраны цитаты из книги Борис Годунов.

Наряжены мы вместе город ведать,
Но, кажется, нам не за кем смотреть:
Москва пуста; вослед за патриархом
К монастырю пошел и весь народ.
Как думаешь, чем кончится тревога?
Я слышу речь не мальчика, но мужа.
А уж какими подарками заваливал Иван свою невесту! Против такого никакое девичье сердце не устоит, и глаза Марфы струились любовью. Иван хоть и молод был, но познал уже многих женщин, только таких глаз не видел, а быть может, и не смотрел никогда в глаза. А тут посмотрел — и затрепетало сердце.

Вот только недолго это счастье длилось, недели не прошло после обручения, как начала невеста сохнуть и чахнуть.
Разное об этом говорили, точнее, говорили-то одно, вот только на разных кивали.
Начали тихо готовиться к новым смотринам, всех девиц в слободе удержали, строго-настрого приказали опричникам прекратить всякие безобразия и учинили тайный розыск, какие из девиц пострадали, а какие в целости остались. Последних нашлось изрядно, около семисот, их и заперли накрепко до лучших времен.
Оно, конечно, правильно все делали, больная царица хуже немощного царя, да Иван уперся. Привязался он к Марфе и не хотел ее покинуть в болезни. Уверовал вдруг, что может спасти ее своей любовью, что стоит ему жениться на ней, как милость Божия, на него со священным елеем пролитая, через его любовь и на Марфу распространится и ее излечит. Сами видите, как Иван за эти месяцы изменился, пусть и ошибочно верил, но уже — верил и чудес ждал!
Но никто его веры не разделял. Рассказывают, что сильно поругался Иван с дядей Никитой Романовичем и с Федькой Романовым, когда они накануне свадьбы последний раз попробовали Ивана образумить. А остальных опричников Иван и так от себя отдалил, потому что если в выздоровлении невесты уповал только на милость Божию, то в источнике ее болезни не искал потусторонних сил, а видел действие рук человеческих и рук ближайших.
Так и получилось, что на свадьбе в дружках у царя Ивана был презренный предатель Малюта Скуратов да земский посланник Степан Годунов, а у царицы Марфы в дружках был другой Годунов — Дмитрий, а свахой выступала жена Малюты.
Пир свадебный, и так невеселый, перетек в поминки — через две недели молодая царица умерла.
И тут на Ивана напало какое-то оцепенение и безразличие к жизни, к своей судьбе и судьбе державы. Малюта просил дозволения довести до конца розыск об «очаровании» царицы, Иван только отмахнулся: «И так знаю — все виноваты, всех не казнить». Долго размышлял потом Малюта над этими словами, припоминая интонации царя.
Не прошло и месяца с кончины молодой царицы, как Никита Романович осторожно намекнул царю, что хорошо бы новую невесту выбрать, истомились девицы, да и кормить накладно. Иван с неожиданной легкостью согласился и с видимым безразличием выбрал ту, которую указал ему Никита Романович, — Анну Колтовскую.
Несколько месяцев провел царь Иван в бездействии. Впервые с момента раздела государства опричное войско превзошло земское, да и было оно у Ивана под рукой, а изрядно похудевшие земские полки на окраинах, в Ливонии и на южных рубежах. Казалось, ничто уже не мешает царю сокрушить земщину и объединить державу под своей рукой, но он медлил с решительным ударом. Он устал, не телом — душой.
Тревожная тишина опустилась на Русскую землю.
Тихо было в Москве, тихо было в Слободе, в Ярославле, в Суздале, во всех старорусских землях. После разгрома ярославского затаилась земщина и ни единым шорохом не тревожила дремоту царя. Но неслись уже по степи легконогие тумены крымских всадников, и тяжело ухала земля от поступи янычарских когорт. Бусурманы шли на Русь, не в набег — на помощь. Склонил молодой султан турецкий Селим ухо к мольбам слезным земских послов, что пошло нестроение великое в Русской державе, отчего взорваться может все мировое устройство. Положил он помочь в беде доброму старому другу, дал войско свое янычарское, чтобы подавить смуту, в истоках которой не разобрался. А еще приказал своему беспокойному соседу и единоверцу хану крымскому выделить пятьдесят тысяч всадников для похода военного — не для грабежа! Возмутился было крымский хан Дивлет-Гирей, что за поход без добычи, но и тут послы земские подсуетились, заплатили хану богатые поминки, подобрел сразу хан, снарядил войско, даже с избытком двукратным.
Кто мог ожидать такого коварства от земщины? Да любой разумный человек! Вот ведь и я многое знал, да не догадался. Будучи в Ярославле, каждый день получал известия о движении турок к Волге, но только дивился этому и приписывал неразумности молодого султана. А узнав о том, что во главе земщины стал князь Симеон, опять же подивился и немного огорчился, но никак не связал это с той турецкой эскападой. А ведь мог бы сообразить, что султан турецкий не стал бы слушать Мстиславских, Вельских или Федоровых, — кто они ему?! А личной просьбе князя Симеона он бы не отказал. Не потому что Бекбулат, а совсем по другой причине.
Меня хоть то извиняет, что другим у меня голова занята тогда была, да и уехал я из страны. Но ведь Иван получал известия и даже под Серпухов с ратью своей ходил, но не сообразил, откуда и куда ветер дует. И Захарьины ему не подсказали, потому как ничего в наших взаимоотношениях с турками не понимали. Вероятно, только Алексей Басманов мог бы в этом разобраться, да уж не было его — презренный Малюта постарался!
Известие о нашествии царь Иван получил с большим опозданием, когда враги уже к Оке подходили. Лазутчики наши на южных рубежах, устрашенные недавним грозным окриком царя, молчали до последнего, а если и были ретивые, то гонцов от них земщина перехватывала. Лишь в мае прорвались гонцы в слободу с вестью страшной: идет земская рать несметная, а с ней орда ногайская, всего никак не менее ста пятидесяти тысяч без обозников. Но не устрашился царь — откуда у земщины такое войско? Молвил пренебрежительно: не орде ногайской против полков моих опричных воевать! Посмеялся царь: у страха глаза велики! Так-то оно так, да ошиблись лазутчики, не разглядели турок и крымчаков, за ногаев приняли и из-за ошибки своей в аккурат в точку попали.
Собрал царь Иван пятьдесят тысяч войска и в поход выступил. Мог бы и больше собрать, да решил, что и этого хватит, ведь все лучшие при нем. Надо было бы много больше, да времени не было.
Радостно выступил в тот поход, свой последний поход, царь Иван. Стряхнул с себя оцепенение последних месяцев, воскликнул звонко: «Видит Бог, не хотел я этого! Но — сами идуг! Так выйдем же в поле! Эх, будет дело молодецкое!»
Как на крыльях долетели до Оки, успели встать близ Серпухова, в трех верстах. Место было удобнейшее для переправы, сюда привели воеводы земские и рать бусурманскую. С тревогой наблюдал Иван, как правый берег Оки заполняется ратью несметной, как с каждой ночью все больше костров на другом берегу зажигается. Приказал он выкопать окопы для пищальников, восстановить старый тын, а сам все притоптывал ногой в досаде оттого, что пушки не летают. Тянулись обозы с пушками далеко за спиной его, да и мало их было — в поле шел, не на осаду. На четвертый день не стерпел Иван ожидания на одном месте, помчался в Коломну подгонять обозы да пушки новые собирать.
Или вот пришли тревожные вести, что крымские отрады в степях наших видели. Иван кликнул воинство свое опричное да стрельцов, устремился к Серпухову, но простоял там неделю без дела, ничего не разведал и, не увидев прямо перед собой ханскую орду, повернул назад. Еще и отчитал всех, приказав, чтобы больше его попусту не тревожили.
Как отделил Иван агнцев от козлищ, так по его знаку опричники наиглавнейшие вошли внутрь изгороди и последним из них Малюта Скуратов, после чего ворота захлопнулись. Иван окинул их взглядом тяжелым, и жертв, и палачей, и с высоты престола своего закричал: «Прав ли мой суд и верно ли изменников своих караю?»
— Верно, государь! — раздались дружные крики опричников. — Да погибнут изменники!
— Коли так, то вам, верным, — тут судорога прошла по лицу Ивана, — и казнь вершить!
Не испугался он, нет! Ведь все войска лучшие у переправы оставил, даже семитысячную дружину немецкую во главе с Георгием Фаресбахом, которой только и доверял в последнее время и которая стояла стражей вокруг него, оттеснив опричников. Всех воевод своих оставил Иван, забрав с собой лишь Никиту Романовича да Федьку Романова, от которых в деле ратном никакой пользы не было.
Не ведал царь Иван, несясь во главе небольшого отряда на север, что в ту ночь перешли земские войска Оку в другом месте, у Сенькина брода, лишь местным жителям известного. Вслед за полком Михаилы Воротынского переправилась и татарская орда и разлилась половодьем по равнине Русской, отсекая царя Ивана от его войска и прижимая полки опричные к Оке. А следующим утром, на рассвете, в походной ставке Федька Романов уже тряс царя за плечо с криком испуганным: «Проснись, Иван, татары!» Разъезд татарский выскочил к самой ставке царской, Иван — на коня и в сечу, порубил вместе с дружиной своей небольшой разведчиков татарских, а за ними уже тьма наплывает. Бросился было Иван в ослеплении борьбы и на них, да сдержали его Романовы, вынудили повернуть коня назад, увлекли за собой к Коломне, бросив шатры и рухлядь царскую на потеху крымчакам поганым.
Тем временем полки опричные бились насмерть на берегу Оки. Окружили их с севера орды татарские, а с другого берега неслись ядра огненные из земских и турецких пушек. Уходя от их огня губительного, полки опричные бросились на татар, пытаясь прорваться в сторону Москвы. Так и двигались они, как медведь на облаве, отбиваясь от своры собак Будь тогда против них полки земские, совсем по-другому могла битва пойти. Конечно, могли бы и побежать под напором силы превосходящей, могли остановиться и сдаться на милость победителя, но перед крымчаками — никогда! И пощады не ждали, и обиды старые в душе всколыхнулись, потому бились с ожесточением невероятным. А татары-то! Шли поначалу нехотя, не ожидая ни добычи, ни славы, но, вступив в битву, забыли об этом, ударила кровь в голову, из глубины памяти всплыла и разгорелась доблесть ратная, и они обиды давние вспомнили, уже не ждали понуканий мурз, сами вперед бросались с визгом: «За Казань! За Астрахань! За Кафу! Смерть неверным! Аллах акбар!» А полки земские шли стороной, не решаясь встрять в эту сечу яростную, и турки удивленно смотрели на битву, не понимая, что происходит и на чьей они стороне.
Полки опричные прорубались к Москве, но и царь Иван не сидел сложа руки и не бежал дальше на север, в Москву, Слободу или даже в Вологду, как убеждали его некоторые советники, — разумеющий разумеет! Собрал он немногие войска да пушки, вспомнил уроки Алексея Басманова и приказал поставить у Воскресения на Молодях крепость по образцу гуляй-города, подвижного укрепленного лагеря, всегда сопровождавшего предков наших в походах их славных. Везла тогда с собой рать щиты деревянные крепкосбитые и колья мощные и, пройдя за день урочные сорок верст, становилась на ночлег, каждый раз воздвигая вокруг шатров крепость новую, вбивали колья в землю в два ряда, крепили к ним щиты, рыли вокруг ров глубокий, а землю между щитов засыпали, возводя за два вечерних часа стену мощную, в сажень высотой и в сажень толщиной. Так ночевали они в странах неизвестных и враждебных, готовые к любым неожиданностям. С утра же вставали, разбирали стену, грузили щиты и колья на повозки и двигались дальше. Ныне уж не то! И по сорок верст никто не ходит, считая стародавний обычный урок за недостижимый подвиг, и лагерь на ночь не укрепляют, валясь на землю, где случится, от усталости, хорошо, если повозки в круг поставят. И от этой лености и беспечности терпит войско убытки больше, чем от любой битвы.
Но Алексей Басманов, воевода великий, все эти хитрости военные знал и Ивану передал. Пусть не за один вечер, но за три дня возвел Иван на холме близ дороги на Москву крепость, где двадцать тысяч воинников укрыться могло, и поставил в ней сто пятьдесят пушек, из коих сто на южную сторону смотрели. Вы скажете, что зряшная это была затея, что могли рати вражеские обтечь крепость с разных сторон и к Москве свободно устремиться. Но Иван уж понял, что не Москва была их целью, пришли за ним и за его войском опричным, и, где найдут его, там и будут биться, чтобы его уничтожить или самим погибнуть.
Так удачно Иван место для гуляй-города выбрал, что полки опричные, к Москве пробивавшиеся, никак не могли его миновать. Притащили они на своих плечах рой отрядов татарских и подвели их прямо под огонь пушек Ивановых. Выкосил царь Иван косой огненной ближние отряды крымские, дальние завесой ядерной отступить заставил, распахнул ворота перед своими дружинами, уставшими и израненными, обнял воевод своих отважных, коих не чаял уж и увидеть. Но и дошли немногие. Кто погиб, кто в плен попал, а иных раненых не смогли с поля битвы вынести. Не досчитались первого воеводы передового полка князя Михаила Черкасского и воеводы сторожевого полка Василия Яковлева-Захарьина, что приключилось с ними, никто тогда не ведал. Привел же войско молодой князь Дмитрий Хворостинин, второй воевода передового полка, который в битве ожесточенной имел смелость взять на себя командование, хоть были рядом и поименитее его.
Передышка была недолгой. Уже к следующему утру подтянулись основные силы крымчаков, обложили гуляй-город со всех сторон, стали станами на обратных скатах близлежащих холмов, оберегаясь от огня царских пушек, и лишь редкие всадники лихости ради проносились мимо крепости, пуская стрелы через стену. Но что стрелы, к ним привыкли и отмахивались от них, как от слепней надоедливых, тут другая беда привалила. Да, хорошую крепость построил царь Иван и место для нее хорошее выбрал, высокое, чистое окрест, сухое. И вода совсем рядом, вот она, река, струится у подошвы холма, да только дразнится, поблескивая в лучах солнца.
На третий день стало понятно, чего ждали крымчаки, — пушек. Как стали их устанавливать на вершинах окрестных холмов, так построил князь Дмитрий Хворостинин своих ратников и сказал им такую речь: «Хорошую крепость построил царь Иван, но не устоять ей против пушек вражеских. Откроем ворота, выйдем в чистое поле и сразимся с татарами в честном бою. С нами Бог! Победа будет за нами!» И все войско, истомившееся от жажды и голода, радостно подхватило его призыв. Дали залп из всех пушек, пороху не жалея, и устремились на врага.
Едва ли половину своей конницы довел крымский хан Девлет-Гирей до крепости, и та почти вся полегла в той сече. Погиб один из сыновей хана и его внук, пал, пронзенный копьем, предводитель ногайской конницы Теребердей-мурза, трех знатных крымских мурз сам князь Дмитрий отправил к Аллаху, молодецкими ударами рассеча их до пояса. Пленных не брали, лишь главного татарского воеводу Дивей-мурзу скрутили в подарок царю.
Уже виднелся бунчук крымского хана, казалось, последнее усилие — и будет одержана победа великая, но оглянулся князь Дмитрий назад и увидел, как за спиной его выстраиваются свежие и нетронутые полки земские и князь Михайло Воротынский вздымает вверх священную хоругвь, давая сигнал к атаке.
После этого он замер и в продолжение всей казни, до позднего вечера не сказал больше ни слова. Распоряжался же всем Малюта Скуратов, он приказал вывести главного злодея.
В день той славной битвы царя Ивана не было с его войском. В ночь после прихода своих полков, не дожидаясь окружения, Иван покинул гуляй-город и отправился в Москву. Нет, он не бежал! Как ни рвался он в бой, но все же понимал, что сил у него недостаточно, что надо попытаться собрать новое войско, что надо подготовить Москву к возможной осаде. Он надеялся, что доблестный князь Дмитрий Хворостинин продержится в крепости хотя бы две недели. Царю Ивану нужно было только время, только эти две недели, поэтому и не взял он с собой ни одного лишнего воина, лишь Никиту Романовича с Федькой да Ваську Грязного и еще воеводу князя Василия Темкина-Ростовского, который подгадал самый удобный момент для местнического спора и требовал, чтобы его выше князя Хворостинина поставили, а под ним ему стоять невместно.
Не успел царь Иван ничего толком сделать. Прискакав в Москву, застал он там столпотворение вавилонское: окрестные жители, испуганные слухами о приближении несметной крымской рати, стекались под защиту московских стен. Народу было много, воинов не было. Много было оружия в Кремле и замке опричном, но не черным же людям и не холопам его раздавать! Много было припасено зелья огненного и пушек огромных, да не было пушкарей. Разослал Иван гонцов во все опричные города и уезды с призывом ко всем детям боярским немедля прибыть в Москву. Из тех же опричников, что в Москве уже находились, собрал царь Иван полк небольшой и поставил его под командой князя Василия Темкина-Ростовского в замке своем на Неглинной и в окрестных улицах, сам же обосновался в нелюбимом им Кремле, приказал завалить все ворота и вместе со стрельцами стал готовиться к обороне, Кремль не гуляй-город и не замок опричный, в нем при случае можно много месяцев в осаде высидеть.
А полки земские, после победы при Молодях не встречая нигде сопротивления, уже подходили к Москве. Романовы, едва завидев их на горизонте, испугались, стали уговаривать царя Ивана оставить Москву, которую невозможно было оборонить, и бежать дальше на север.
— Москва — не Русь, — убеждал Ивана Никита Романович, — ты — Русь, ты — помазанник Божий. Пока ты жив, то и Русь жива, а если вдруг погибнешь, то и Русь погибнет, а если ненароком в плен попадешь, то и Русь в полону у богомерзкой земщины окажется, распадется на княжества удельные и через то все равно погибнет.
Но на этот раз царь Иван остался тверд в своем решении.
— Не допустит Господь моей погибели! — крикнул он, распрямляясь во весь свой богатырский рост и устремляя взгляд в небо. — Оборонит меня и вместе со мной всю землю Русскую! Нет у меня войска — Он пошлет мне на защиту воинство Небесное, нет у меня пушек — Он сожжет ворогов огнем Небесным! — Тут Иван опустил глаза и посмотрел с презрением на Романовых. — А вы — бегите! Спасайте свои жалкие душонки! Ибо ни один из предателей моих не избегнет в этот день гнева Господня, а вы и есть главные мои предатели!
Устрашились Романовы от таких слов, не посмели оправдываться и, пряча глаза, убежали из Москвы.
А полки земские уже вступали в посады московские. Вскоре большой полк во главе с князем Иваном Вельским стал на Большой улице, передовой полк во главе с князем Михайлой Воротынским на Таганском лугу, а полк правой руки во главе с князем Иваном Мстиславским на Якиманке. Союзников своих они оставили за городом, турок — в Коломенском, крымского хана — в Воробьеве, и жители московские, и гости, и беглецы многочисленные, видя русские лица воинов, приветствовали их радостно как избавителей от неведомой и оттого вдвойне страшной беды. Все от мала до велика высыпали на улицы, все спешили обнять воинов, несли им квасу и сбитню, чтобы утолить их жажду после перехода долгого, хлеба и пирогов, чтобы насытить их голод. Само солнце на небе, казалось, радовалось вместе с народом победе бескровной и сияло на чистом, голубом небе.
Вдруг, откуда ни возьмись, набежала маленькая тучка и враз стало темно, и в наступившей темноте взметнулись сразу в нескольких местах посада, вкруг всей Москвы, языки пламени, и поднялся в недвижном доселе воздухе вихрь невиданный, дувший с разных сторон на Кремль, и запрыгали всполохи огненные, как белки гигантские, по крышам домов да по маковкам храмов, с крыши на маковку, с избы на колоколенку, подбираясь все ближе к центру города. Горели дома и храмы, жаром пышущим поднимало вверх крыши, и летели они по воздуху, как ядра огненные, перелетали стены замка опричного, стены Китай-города и Кремля, и начинался там пожар великий, не осталось ни одного дома или двора деревянного, а от каменных лишь стены закопченные. А как добрался огонь до погребов пороховых в замке опричном, то раздался грохот ужасный, и поднялся весь замок в воздух и рассыпался там на куски, и падали камни на землю, и струился по земле запах серный. А вслед за тем взорвались две башни кремлевские и разнесли до основания стену между ними.
Метались по улицам люди, жители и гости московские, беглецы и ратники, бросались в поисках спасения в узкие улочки, ведущие к реке, сталкивались, спотыкались, падали, шли по телам упавших и в свою очередь падали, загромождая улочки до самых крыш. Метались по улицам обезумевшие кони, давя и старых и малых и от запаха крови впадая в еще большее безумие. Те же, кто прорвался к реке, люди ли, кони ли, бросались в воду, в которой видели единственное спасение от огня, и находили смерть еще более мученическую. Вся Москва-река была заполнена телами, барахтающимися, яростно отпихивающими соседа и тут же опирающимися на его плечи, чтобы взметнуться вверх и глотнуть воздуха, а сверху уже летят новые тела, и уходит человек под воду, упираясь ногами в тех, кто уже нашел вечный покой на дне речном, и, отталкиваясь от них, выныривает наверх, стукаясь головой о ноги, извивающуюся, сплошную бахрому ног, без единого просвета.
Лишь один человек во всей Москве никуда не бежал. На стене Кремлевской, в дыму и пламени стоял блаженный московский и, воздев руки к небу, все кричал и кричал что-то. Но никто не мог разобрать его слов, разве что Господь Бог.
Помнится, в этом месте я прервал рассказ Грязного и с дрожью в сердце и голосе спросил: «Что с Иваном?»
— Да сколько раз повторять уж можно, князь? — улыбнулся Грязной. — Жив царь Иван, жив и здоров.
— Я не о царе, я о нем, о Блаженном, — прошептал я, досадуя на Васькину недогадливость, ведь не мог же он, право, не знать того, что любому московскому мальчишке было известно.
Нет, знал, потому что после слов моих построжел сразу и скорбно закачал головой.
Был им дьяк Иван Висковатый. Вы, наверное, удивляетесь, как и я, когда впервые об этом услышал, но Васька Грязной приоткрыл мне завесу. Скуратов после розыска долгого почти раскопал тайну гибели князя Владимира Андреевича, нашел человека, который яд приготовил, одного из поваров царских, и человека, который его Старицким дал, запугав их перед этим до смерти. Человек этот был младший брат Висковатого, Третьяк, вот только не успел он рассказать, кто его направлял, умер неожиданно на пороге избы пыточной. Были у Малюты подозрения, да не рискнул он их царю Ивану донести. Быть может, и не знал Иван Висковатый о том умысле, но все же виновен был несомненно, хотя бы в том, что смотреть надо лучше за младшим братом. А так как не было за все время правления Ивана преступления более мерзкого и злодейского, чем смерть князя Владимира Андреевича, то и выходил дьяк главным преступником в глазах царя.
Недостойно повел себя Висковатый: вместо того чтобы прощение попросить у народа честного и в грехах своих повиниться, как истинному христианину подобает, — кто из нас безгрешен пред Господом! — он в последнюю минуту закричал о своей невиновности: «Великий государь! Бог свидетель, всегда я тебе верно служил!» Но Иван и бровью не повел. Тогда Висковатый обвел взглядом опричников, нашел Никиту Романовича и выплюнул ему в лицо: «Будьте прокляты, вы, кровопийцы, вместе с вашим царем!» Это были его последние слова. Федька Романов выскочил вперед и ловко усек Висковатому язык, чтобы не болтал лишнего. Дьяка раздели догола, подвесили на цепях, и каждый подходил к нему и отрезал кусочек его извивающегося тела, кто нос, кто ухо, кто губы, кто палец, и такое рвение было у всех, что задние кричали передним, чтобы резали куски поменьше, чтобы и им достало.
Потом пришел черед Фуникова, который во всем следовал за Висковатым. Его привязали к кресту и опрокинули на голову чан с крутым кипятком, а потом чан со студеной водой, и так поливали его, пока не слезла с него вся кожа, как с угря.
Марфе Вяземской измыслили казнь по делам ее колдовским, раздели догола, посадили верхом на натянутую между столбами длинную веревку и прокатили несколько раз из конца в конец с гиканьем и криками: «Такты, ведьма, на шабаши летаешь?!» А потом облили толстый кол уксусом и насадили на него Марфу дымящимся, разверзнутым лоном с криками: «Любо ли тебе? Нашла наконец палку по размеру!»
И продолжалось это до позднего вечера. Уж солнце закатилось, и только свет многочисленных костров и очагов озарял окровавленных опричников, терзающих последних жертв. А Иван сидел наверху на престоле своем и смотрел вниз на сатанинское воинство свое, и опричники под этим взглядом старались показать свое рвение в измышлении новых зверств и боялись лишь отстать от других в творимых гнусностях. А Иван сидел и смотрел — не уклонится ли кто. Ни один не уклонился. С того дня отвратил Иван свое сердце от опричного братства.
Быть может, именно этого и добивался Малюта Скуратов, измышляя это действо адово. Кто теперь узнает? А если так, то как он смел отнять у Ивана веру в сподвижников его и любовь к друзьям его старым с детских лет и не дать ничего взамен? Если бы хоть я был рядом, я бы утешил племянника своего любимого в горе его, направил бы его к Господу и подарил бы ему надежду. Не жертв и их палачей вверг в геенну огненную презренный Малюта, он сердце Иваново бросил в бездну.
Хоть и отвернулся Иван от опричных своих братьев, но не мог он изгнать их от себя. С кем бы он остался? Не было возле него других людей, да и не знал он других людей с младых его лет. Кто его осудит?
Вернулся царь Иван в слободу к жизни прежней. Рассказывал мне Грязной, что безумства и разгул превысили тогда все, что прежде было, но мне кажется, оттого это происходило, что Иван искал забвения и — не находил.
Тут и свадьба царская подоспела. Об этом еще до бегства нашего говорили, как вы, наверно, помните, но дело это долгое и хлопотное, даже после казни московской полгода минуло, когда первые возки с невестами да родичами их в Слободу по зимникам потянулись. Ехали со всех концов земли Русской, из больших городов и глухих уездов, из земщины и из опричнины. И собралось всего более двух тысяч первейших русских красавиц, знатных и незнатных, даже и купеческих дочерей.
Иван, в противоположность отцу своему и наперекор обычаю, решил сам себе жену выбрать. Ему тогда вдруг показалось, что может он так одиночество свое разрушить, выбрав себе супругу по сердцу. И как ни торопили его Романовы и другие присные, как ни привлекали его взгляд к родственницам своим, но Иван ни одной не выказал наперед своего предпочтения, с каждой сам поговорил, расспросил о родителях, о том, где жила, да что умеет, да чем заниматься любит. Так выбрал он Марфу Собакину, к всеобщему удивлению и разочарованию, потому что ничем она особым не выделялась в ряду других девиц, ни красотой лица, ни дородностью, ни нравом приветливым, ни знатностью. Мне Иван потом признался, что хотел он выбрать себе супругу по сердцу, а выбрал в результате умом. Когда подошла пора последнего выбора, то из шести девиц только у Марфы не нашлось высоких просителей, потому и протянул Иван платок именно ей. Надеялся он, что родня ее многочисленная, не связанная ни с какими родами знатными или в опричнине возвысившимися, станет ему новой опорой. Не жену выбрал — родню. Эх, меня тогда рядом не было! Объяснил бы я ему, что хороша только та жена, которая в соответствии со словами библейскими сердцем к мужу прилепится, забудет ради него и отца родного и особенно мать. А уж для нашего царского дела нет ничего убыточнее родни царицынской, особливо же братьев ее родных, от коих вреда, пакостей и смуты даже больше, чем от наших собственных.
Тут бы я за примерами далеко ходить не стал, тут бы я прямо перстом указал!
Но Ивану по молодости его и недостатку жизненного и книжного опыта все это было неведомо. Он вдруг почувствовал вкус к тому, чтобы дарить и жаловать. Он, конечно, и раньше людей из грязи возвышал, почитай, вся опричнина такая, но все же званиями не разбрасывался, да, честно говоря, и не мог, в этом деле порядок строгий, от предков наших завещанный. Большое нестроение может выйти в державе, если людей не по отчеству жаловать! Это даже брат мой понимал и перед законом смирялся. Скажем, Сильвестра он мог при желании обоюдном митрополитом сделать, а вот возлюбленного своего Алексея Адашева выше окольничего поднять не мог, потому как бояре скорее на плаху бы пошли, чем вместе с Адашевым на равных в Думе боярской сели. Не по Сеньке шапка! Другое дело — родня государева. Отец невесты, Василий Собакин, был немедленно пожалован в бояре, дядья ее стали окольничими, а брат — кравчим на место выбывшего Федьки Басманова. И вотчины им жаловались не какие-нибудь, а княжеские да боярские, у земщины отобранные. Изъявлениям преданности не было предела, и Иван радуясь принимал все за чистую монету. Впрочем, они были, наверно, искренни. Это уж позже Иван разглядел, что пустые были людишки, ничем не лучше остальных, даже хуже, потому что голодные, так и сгинули они потом незаметно без следа, и никто о них не вспоминал.
Лишь строгостью мы можем неусыпной
Сдержать народ…
Нет, милости не чувствует народ:
Твори добро — не скажет он спасибо;
Грабь и казни — тебе не будет хуже.
Всегда народ к смятенью тайно склонен:
Так борзый конь грызет свои бразды;
На власть отца так отрок негодует;
Но что ж? конем спокойно всадник правит,
И отроком отец повелевает.
Ох, тяжела ты, шапка Мономаха!
Что ежели правитель в самом деле
Державными заботами наскучил
И на престол безвластный не взойдет?
А он умел и страхом и любовью,
И славою народ очаровать.
Привычка — душа держав.
Вот тебе, бабушка, Юрьев день.
Мирянин из пригорода; проводил старцев до рубежа, отселе иду восвояси.
Хозяйка, выставь-ка еще вина — а мы здесь со старцами попьем да побеседуем.
Парень-то, кажется, гол, с него взять нечего; зато старцы…
Молчи, сейчас до них доберемся. — Что, отцы мои? каково промышляете?
Плохо, сыне, плохо! ныне христиане стали скупы; деньгу любят, деньгу прячут. Мало богу дают. Прииде грех велий на языцы земнии. Все пустилися в торги, в мытарства; думают о мирском богатстве, не о спасении души. Ходишь, ходишь; молишь, молишь; иногда в три дни трех полушек не вымолишь. Такой грех! Пройдет неделя, другая, заглянешь в мошонку, ан в ней так мало, что совестно в монастырь показаться; что делать? с горя и остальное пропьешь; беда да и только. — Ох плохо, знать пришли наши последние времена…
В продолжение Варлаамовой речи первый пристав значительно всматривается в Мисаила.
Алеха! при тебе ли царский указ?
А вот что: из Москвы бежал некоторый злой еретик, Гришка Отрепьев, слыхал ли ты это?
Не слыхал? ладно. А того беглого еретика царь приказал изловить и повесить. Знаешь ли ты это?
Мне сдается, что этот беглый еретик, вор, мошенник — ты.
Ах, они окаянные мучители! и старца-то в покое не оставят!
«Чудова монастыря недостойный чернец Григорий, из роду Отрепьевых, впал в ересь и дерзнул, наученный диаволом, возмущать святую братию всякими соблазнами и беззакониями. А по справкам оказалось, отбежал он, окаянный Гришка, к границе литовской…»
Врешь: не всяко слово в строку пишется. Читай: изловить и повесить.
«И повесить. А лет ему вору Гришке от роду… (смотря на Варлаама) за 50. А росту он среднего, лоб имеет плешивый, бороду седую, брюхо толстое…»
Ребята! здесь Гришка! держите, вяжите его! Вот уж не думал, не гадал.
Чем-то мне вас потчевать, старцы честные?
Давно, честный отец,
Хотелось мне спросить о смерти
Димитрия-царевича; в то время
Ты, говорят, был в Угличе
Ох, помню!
Привел меня бог видеть злое дело,
Кровавый грех. Тогда я в дальний Углич
На некое был послан послушанье;
Пришел я в ночь. Наутро в час обедни
Вдруг слышу звон, ударили в набат,
Крик, шум. Бегут на двор царицы. Я
Спешу туда ж — а там уже весь город.
Гляжу: лежит зарезанный царевич;
Царица мать в беспамятстве над ним,
Кормилица в отчаянье рыдает,
А тут народ, остервенясь, волочит
Безбожную предательницу-мамку…
Вдруг между их, свиреп, от злости бледен,
Является Иуда Битяговский.
«Вот, вот злодей!» — раздался общий вопль,
И вмиг его не стало. Тут народ
Вслед бросился бежавшим трем убийцам;
Укрывшихся злодеев захватили
И привели пред теплый труп младенца,
И чудо — вдруг мертвец затрепетал —
«Покайтеся!» — народ им завопил:
И в ужасе под топором злодеи
Покаялись — и назвали Бориса.
Что Годунов? во власти ли Бориса
Твоя любовь, одно мое блаженство?
Нет, нет. Теперь гляжу я равнодушно
На трон его, на царственную власть.
Твоя любовь… что без нее мне жизнь,
И славы блеск, и русская держава?
В глухой степи, в землянке бедной — ты,
Ты заменишь мне царскую корону,
Твоя любовь…
Стыдись; не забывай
Высокого, святого назначенья:
Тебе твой сан дороже должен быть
Всех радостей, всех обольщений жизни,
Его ни с чем не можешь ты равнять.
Не юноше кипящему, безумно
Плененному моею красотой,
Знай: отдаю торжественно я руку
Наследнику московского престола,
Царевичу, спасенному судьбой.
Не мучь меня, прелестная Марина,
Не говори, что сан, а не меня
Избрала ты. Марина! ты не знаешь,
Как больно тем ты сердце мне язвишь —
Как! ежели… о страшное сомненье! —
Скажи: когда б не царское рожденье
Назначила слепая мне судьба;
Когда б я был не Иоаннов сын,
Не сей давно забытый миром отрок, —
Тогда б… тогда б любила ль ты меня?..
Димитрий ты и быть иным не можешь;
Другого мне любить нельзя.
Нет! полно:
Я не хочу делиться с мертвецом
Любовницей, ему принадлежащей.
Нет, мой отец, не будет затрудненья;
Я знаю дух народа моего;
В нем набожность не знает исступленья:
Ему священ пример царя его.
Всегда, к тому ж, терпимость равнодушна.
Ручаюсь я, что прежде двух годов
Весь мой народ, вся северная церковь
Признают власть наместника Петра.
Вспомоществуй тебе святый Игнатий,
Когда придут иные времена.
А между тем небесной благодати
Таи в душе, царевич, семена.
Притворствовать пред оглашенным светом
Нам иногда духовный долг велит;
Твои слова, деянья судят люди,
Намеренья единый видит бог.
Товарищи! мы выступаем завтра
Из Кракова. Я, Мнишек, у тебя
Остановлюсь в Самборе на три дня.
Я знаю: твой гостеприимный замок
И пышностью блистает благородной
И славится хозяйкой молодой.
Прелестную Марину я надеюсь
Увидеть там. А вы, мои друзья,
Литва и Русь, вы, братские знамена
Поднявшие на общего врага,
На моего коварного злодея,
Сыны славян, я скоро поведу
В желанный бой дружины ваши грозны. —
Но между вас я вижу новы лица.
Они пришли у милости твоей
Просить меча и службы.
Рад вам, дети.
Ко мне, друзья. — Но кто, скажи мне, Пушкин,
Красавец сей?
Я сын его.
Великий ум! муж битвы и совета!
Но с той поры, когда являлся он,
Своих обид ожесточенный мститель,
С литовцами под ветхий город Ольгин,
Молва об нем умолкла.
Мой отец
В Волынии провел остаток жизни,
В поместиях, дарованных ему
Баторием. Уединен и тих,
В науках он искал себе отрады;
Но мирный труд его не утешал:
Он юности своей отчизну помнил,
И до конца по ней он тосковал.
Несчастный вождь! как ярко просиял
Восход его шумящей, бурной жизни.
Я радуюсь, великородный витязь,
Что кровь его с отечеством мирится.
Вины отцов не должно вспоминать;
Мир гробу их! приближься, Курбский. Руку!
— Не странно ли? сын Курбского ведет
На трон, кого? да — сына Иоанна…
Всё за меня: и люди и судьба. —
Ты кто такой?
Собаньский, шляхтич вольный.
Хвала и честь тебе, свободы чадо!
Вперед ему треть жалованья выдать. —
Но эти кто? я узнаю на них
Земли родной одежду. Это наши.
Так, государь, отец наш. Мы твои
Усердные, гонимые холопья.
Мы из Москвы, опальные, бежали
К тебе, наш царь — и за тебя готовы
Главами лечь, да будут наши трупы
На царский трон ступенями тебе.
Мужайтеся, безвинные страдальцы —
Лишь дайте мне добраться до Москвы,
А там Борис расплатится во всем.
Ты кто?
От казаков верховых и низовых,
Узреть твои царевы ясны очи
И кланяться тебе их головами.
Я знал донцов. Не сомневался видеть
В своих рядах казачьи бунчуки.
Благодарим Донское наше войско.
Мы ведаем, что ныне казаки
Неправедно притеснены, гонимы;
Но если бог поможет нам вступить
На трон отцов, то мы по старине
Пожалуем наш верный вольный Дон.
Великий принц, светлейший королевич!
Примите благосклонно
Сей бедный плод усердного труда.
Что вижу я? Латинские стихи!
Стократ священ союз меча и лиры,
Единый лавр их дружно обвивает.
Родился я под небом полунощным,
Но мне знаком латинской музы голос,
И я люблю парнасские цветы.
Я верую в пророчества пиитов.
Нет, не вотще в их пламенной груди
Кипит восторг: благословится подвиг,
Его ж они прославили заране!
Приближься, друг. В мое воспоминанье
Прими сей дар.
Когда со мной свершится
Судьбы завет, когда корону предков
Надену я, надеюсь вновь услышать
Твой сладкий глас, твой вдохновенный гимн.
Musa gloriam coronat, gloriaque musam.
Итак, друзья, до завтра, до свиданья.
В поход, в поход! Да здравствует Димитрий,
Да здравствует великий князь московский!
Он говорит с одной моей Мариной,
Мариною одною занят он…
А дело-то на свадьбу страх похоже;
Ну — думал ты, признайся, Вишневецкий,
Что дочь моя царицей будет? а?
Да, чудеса… и думал ли ты, Мнишек,
Что мой слуга взойдет на трон московский?
А какова, скажи, моя Марина?
Я только ей промолвил: ну, смотри!
Не упускай Димитрия!.. и вот
Все кончено. Уж он в ее сетях.
Музыка играет польский. Самозванец
идет с Мариною в первой паре.
Да, ввечеру, в одиннадцать часов,
В аллее лип, я завтра у фонтана.
Что в ней нашел Димитрий?
Да, мраморная нимфа:
Глаза, уста без жизни, без улыбки…
Он не красив, но вид его приятен
И царская порода в нем видна.
Когда велит царевич,
Готовы мы; но, видно, панна Мнишек
С Димитрием задержит нас в плену.
Мы, старики, уж нынче не танцуем,
Музыки гром не призывает нас,
Прелестных рук не жмем и не целуем —
Ох, не забыл старинных я проказ!
Теперь не то, не то, что прежде было:
И молодежь, ей-ей — не так смела,
И красота не так уж весела —
Признайся, друг: все как-то приуныло.
Оставим их; пойдем, товарищ мой,
Венгерского, обросшую травой,
Велим отрыть бутылку вековую
Да в уголку потянем-ка вдвоем
Душистый ток, струю, как жир, густую,
А между тем посудим кой о чем.
Пойдем же, брат.
И дело, друг, пойдем.
Нет, полно мне притворствовать! скажу
Всю истину; так знай же: твой Димитрий
Давно погиб, зарыт — и не воскреснет;
А хочешь ли ты знать, кто я таков?
Изволь, скажу: я бедный черноризец;
Монашеской неволею скучая,
Под клобуком, свой замысел отважный
Обдумал я, готовил миру чудо —
И наконец из келии бежал
К украинцам, в их буйные курени,
Владеть конем и саблей научился;
Явился к вам; Димитрием назвался
И поляков безмозглых обманул.
Что скажешь ты, надменная Марина?
Довольна ль ты признанием моим?
Что ж ты молчишь?
Отстаньте, сукины дети! что я за Гришка? — как! 50 лет, борода седая, брюхо толстое! нет, брат! молод еще надо мною шутки шутить. Я давно не читывал и худо разбираю, а тут уж разберу, как дело до петли доходит. (Читает по складам.) «А лет е-му от-ро-ду… 20». — Что, брат? где тут 50? видишь? 20.
Во время чтения Григорий стоит потупя голову, с рукою за пазухой.
Каких был лет царевич убиенный?
Да лет семи; ему бы ныне было
(Тому прошло уж десять лет… нет, больше:
Двенадцать лет) — он был бы твой ровесник
И царствовал; но бог судил иное.
Сей повестью плачевной заключу
Я летопись мою; с тех пор я мало
Вникал в дела мирские. Брат Григорий,
Ты грамотой свой разум просветил,
Тебе свой труд передаю. В часы,
Свободные от подвигов духовных,
Описывай, не мудрствуя лукаво,
Всe то, чему свидетель в жизни будешь:
Войну и мир, управу государей,
Угодников святые чудеса,
Пророчества и знаменья небесны —
А мне пора, пора уж отдохнуть
И погасить лампаду… Но звонят
К заутренe… благослови, господь,
Своих рабов!.. подай костыль, Григорий.
Григорий
Борис, Борис! всe пред тобой трепещет,
Никто тебе не смеет и напомнить
О жребии несчастного младенца, —
А между тем отшельник в темной кельe
Здесь на тебя донос ужасный пишет:
И не уйдешь ты от суда мирского,
Как не уйдешь от божьего суда.
ПАЛАТЫ ПАТРИАРХА
Убежал, святый владыко.
Мы божии старцы, иноки смиренные, ходим по селениям да собираем милостыню христианскую на монастырь.
Ну, что ж? как надо плакать,
Так и затих! вот я тебя! вот бука!
Плачь, баловень!
А слушай, князь, ведь мы б имели право
Наследовать Феодору.
Когда Борис хитрить не перестанет,
Давай народ искусно волновать,
Пускай они оставят Годунова,
Своих князей у них довольно, пусть
Себе в цари любого изберут.
Не мало нас, наследников варяга,
Да трудно нам тягаться с Годуновым:
Народ отвык в нас видеть древню отрасль
Воинственных властителей своих.
Ухе давно лишились мы уделов,
Давно царям подручниками служим,
А он умел и страхом, и любовью,
И славою народ очаровать.
(глядит в окно)
Он смел, вот все — а мы….. Но полно. Видишь,
Народ идет, рассыпавшись, назад —
Пойдем скорей, узнаем, решено ли.
КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ
Неумолим! Он от себя прогнал
Святителей, бояр и патриарха.
Они пред ним напрасно пали ниц;
Его страшит сияние престола.
О боже мой, кто будет нами править?
О горе нам!
Да вот верховный дьяк
Выходит нам сказать решенье Думы.
Молчать! молчать! дьяк думный говорит;
Ш-ш — слушайте!
(с Красного крыльца)
Собором положили
В последний раз отведать силу просьбы
Над скорбною правителя душой.
А знаешь, князь светлый, — все так же тихо продолжил он после некоторой паузы, — ведь царь Иван ходил тогда к нему, к Блаженному. Он с меня клятву взял, что никому я этого не скажу, но тебе, думаю, можно, все же ты не чужой им. Тогда ведь как получилось: как начали с утра полки земские в Москву входить, Иван на колокольню поднялся, чтобы видеть все. Ну и я за ним, я же от него ни на шаг. Все мы видели, и как встречали их радостно, и как Москва загорелась. Ох не человеческих рук это дело было, потому как одновременно со всех сторон полыхнуло и без дыму взметнулось пламя выше крыш. Иван даже в лице изменился, так это было похоже на слова его недавние об огне Небесном, вроде как пророчество получилось. Я его за рукав тяну, сначала, чтобы делать что-нибудь, а потом уж просто, чтобы бежать, а он ни в какую, стоит и смотрит на пожар как завороженный. Уж ветер искрами стал нас жалить, а он все стоит и смотрит. Тут сквозь вой и треск огня доносится до нас голос трубный, повернул Иван голову в ту сторону и увидел на стене Кремлевской его, Блаженного. Отшатнулся испуганно, побелел, как снег, потом вдруг вниз побежал, я за ним, он на площадь, я за ним, а как на стену стали подниматься, тут уж Иван меня остановил. Стой, говорит, где стоишь, не для человеческих это ушей. А как спустился вниз, то схватил меня крепко за руку, все порывался что-то сказать мне, да только рот безмолвно разевал, потом вдруг вмиг успокоился, руку мою отпустил и приказал выводить коней. Пробовал я его урезонить, говорил, что не выбраться нам из Москвы, ставил в пример, что вот и митрополит Кирилл пробовал спастись, да только зря расшибся, когда спускали его на веревках со стены Кремлевской к Москве-реке, пришлось обратно поднимать, теперь отлеживается в храме Успенья, думает в подвалы кремлевские перебраться, если огонь совсем близко подступит. Бог даст, и мы там схоронимся. Но Иван посмотрел на меня скорбно и сказал тихо, что не о своем спасении он печется и что чем дольше мы медлим, тем больше народу христианского пропадает зря. Понял я, что открыл Блаженный сокровенное царю Ивану, после слов таких мне ничего уже не страшно было, вскочил я в седло и вместе с немногими слугами дворовыми за ним устремился. А Ивана как будто сила какая-то неземная вела, путь ему указуя, летели мы, как стрела, ни разу в сторону не уклонившись. От пролома в стене Кремлевской к пролому в стене Китай-города и дальше прямо к Северным воротам. И ни один человек живой путь наш не пересек, и, казалось, сама стихия огненная перед нами расступалась, стоял огнь стеной по правую и по левую руку, но нас не касался. Ближе к воротам пошла дорога в гору, все выше и выше, то были тела людей, погибших в давке несусветной. Но кони наши ни разу не споткнулись, казалось, летели они, не касаясь копытами страшного моста под ногами, так взлетели мы до самых крыш домов и с разбегу перемахнули через ворота Московские, в полете долгом кони продолжали перебирать ногами, как будто бежали по воздуху, и не сбились с того шага, даже коснувшись земли за городской чертой, и так домчали нас до самого Красного Села. Только там остановились сами как вкопанные, и сошел Иван на землю, а как ступил, так стих ветер и небо прояснилось, огонь, бушевавший за нашими спинами, сразу сник, и лишь шапка дымовая разрасталась и колыхалась на том месте, где когда-то была Москва.
— А кто же?! Ты вокруг оглянись: города запустели, деревни разорены, храмы заколочены, колокола молчат, поля травой сорной заросли, на дорогах не караваны торговые — нищие, друг за дружку держась от изнеможения, влекутся в поисках пропитания. Покидал я страну цветущую, а вернулся в поверженную и нищую, подобной которой я даже в землях иноземных не встречал. Разорили вороги землю Русскую, и вы этих ворогов на Русь привели. Вы и есть эти самые вороги! — вскричал я.
— Ну что ты, князь светлый! Думается мне, что перед побегом своим ты не туда смотрел или подзабыл, что видел. Вспомни Ярославль, вспомни, как ты из-под него до слободы дошел. Не мы землю Русскую разорили! Да и то я скажу тебе, князь светлый, что сейчас-то еще ничего, вот год назад — тогда истинно конец света был. Видно, вознегодовал Господь, что устроили мы своими руками ад на земле и сотворили Страшный суд, коий токмо в Его власти, наслал Он после казни московской град великий на всю землю и побил весь урожай на корню. Посеяли под зиму — холодом семена заморозил, посеяли весной — жарой невиданной все всходы спалил. Не стало хлеба в стране, и такая дороговизна сделалась, что простому человеку только ложись и помирай. И ложились, и помирали, сейчас хоть идут в надежде на милостыню, а тогда и этого не было, потому как сама милостыня иссякла. И будто мало было этих казней, наслал еще Господь поветрие моровое, косила болезнь прилипчивая целые семьи без остатка, дом за домом, деревню за деревней. И хоть оскудели безмерно и людьми, и скотом, и товарами, а приходилось самим все сжигать, если пытался кто-нибудь выбраться из уездов зараженных.
— Кара по делам вашим! — возвестил я, не могши успокоиться.
— Сие нам неведомо, — кротко ответил Грязной, — а что люди думали да говорили: иные, как ты, а многие и по-другому. И крымчаки с турками здесь ни при чем, нечего им туг было разорять, другие до них постарались, да и не было им такого дозволения. А уж после пожара московского они и помыслить об этом не могли. Как только унялся огонь, снялись они со своих стоянок и отправились к родным очагам, с каждым часом убыстряя бег. Хоть и бусурманские души, но и они содрогнулись в ужасе от зрелища невиданной доселе кары Всевышнего.
Так разговор наш вернулся к Москве, к царю Ивану, ко всему тому, что тогда случилось.
— Стояли мы с Иваном и смотрели на Москву, на то, что от нее осталось и смутно угадывалось сквозь дымную пелену, — принялся рассказывать Грязной, — тут Иван вдруг и сказал, не мне, а вроде как про себя: вот и исполнилось все по слову Его. Я тогда, помню, еще задумался, чьи же слова он имел в виду, а он уж продолжает: все, говорит, прощай, Москва. Куда ж теперь? В Слободу, наверно, больше некуда. И вдруг спрашивает меня: ты со мной? Прикажи он мне, да что там! — просто сел бы на коня и поехал вперед, я бы за ним куда угодно двинулся. А тут от вопроса его, а больше от того, как он сказал и как при этом на меня посмотрел, все мысли во мне перевернулись и самая потаенная неожиданно стала первой, и понял я вдруг, что никакая сила не заставит меня в слободу вернуться — хватит с меня! Поклонился я Ивану в ноги и сказал: прости меня, царь-государь, за все прости. Виноват я пред тобой, но не суди меня строго, ибо не только за землю Русскую я страдал, но и за тебя. Полюбил я тебя всем сердцем, как никто из опричников твоих тебя, быть может, не любил. И за то меня прости, что не могу я сейчас с тобой ехать, здесь мое место, рядом с братьями моими, израненными и погибшими. Ни слова не сказал мне Иван в ответ. Поклонился я ему еще раз в ноги, сел на коня и поехал обратно к Москве. И тут донеслось до меня тихое: прости и ты меня, как я тебя простил. Так и расстались мы с Иваном, и больше я его не видел.
Катастрофа была равно ужасной для всех: для опричнины и для земщины, для русских и для татар, для народа и для державы.
Но главная боль — Москва. Москва лежала в руинах и пепле, и, казалось, ей уже никогда не подняться. Что дома — дома быстро строятся, люди растут медленно. Никто теперь не узнает, сколько народу погибло в том пожаре. Тридцать тысяч ратников, опричных и земских, сто тысяч жителей московских, не считая женщин и детей, гости московские. Мы своих купцов не считаем, а вот иностранцы считают, англичане сказывали потом, что было у них в Москве двадцать пять купцов, все там и остались. То же, наверно, и с остальными случилось. А ведь были еще беглецы из деревень окрестных, поспешившие укрыться за стенами Москвы, а сколько их было, один Господь ведает. Говорят, что восемьсот тысяч в Москве тогда сгорело и в реке утонуло, но такое количество народу и представить себе невозможно.
В виду уничтоженной Москвы никто не мог думать о победе или поражении, даже слова такие на ум не приходили. Крымский хан, потерпев жесточайшее в истории своего улуса поражение, ушел за Перекоп, прославляя мужество своих воинов и благодаря своего Аллаха, что оставил он ему немного людишек на развод. Царь Иван, потеряв лучшую часть своего опричного войска, и не думал собирать новую рать, так и сидел в слободе почти безоружный. Но и земщина, сохранившая нетронутыми несколько полков, не спешила воспользоваться плодами своей победы, бояре земские не думали о шагах дальнейших, лишь ругались яростно, кто больше других виноват в случившемся, да еще отдавали долг скорбный погибшим и утоляли ярость в казнях плененных опричников.
А потери и у земщины были немалые. Одно то сказать, из трех главнейших воевод двое в Москве погибли. Князь Иван Вельский задохнулся в подвале собственного дома, где он пытался укрыться от шквала огненного. А мужественный князь Михайла Воротынский, никогда ни перед чем не отступавший, даже и перед огнем, пытался пробиться, но был придавлен обломками рухнувшего дома, так и нашли его потом, сильно обгорелого, зажатым между бревнами. Повинуясь воле его последней, слабеющими устами вымолвленной, повезли его на Белозеро в Кириллов монастырь, да так и не сумели довезти живым. Лишь князь Иван Мстиславский вышел невредимым, оказалось, что он не только в воде не тонет, но и в огне не горит.
Сыскался такой же и в опричном войске — князь Василий Темкин-Ростовский, выковыряли его из погреба на Арбате. Но недолго он свету белому радовался, против топора не устоял. Вместе с ним были казнены плененный еще на Оке князь Михаил Черкасский — его на кол посадили, Василия и Ивана Яковлевых-Захарьиных палками забили, а опричного кравчего Федора Салтыкова утопили.
Но на том и остановились. Убедились воочию бояре земские, к чему привела междоусобица, ими неразумно затеянная, убоялись они бед новых, еще более страшных, и положили искать путь к миру и согласию. И хорошо начали! Истинно по-русски, по-православному — с покаяния. Прислал князь Иван Мстиславский царю Ивану в слободу грамоту, в коей во многих грехах своих каялся, а пуще всего в том, что изменил земле Русской, навел с товарищами своими на Русь безбожного крымского хана Девлет-Гирея, отчего христианская кровь многая пролита и христиан многое множество погребению не сподобилось. Ждали, вероятно, от царя Ивана ответного покаяния, но не дозрел он пока до него. Но тронулось уже что-то в душе его после пожара московского, отпустил он посланника земского без унижения и согласился встретиться с боярами на ничейной земле, на полпути между Москвой и Слободой. И приехал он на ту встречу со свитой невеликой, обряженной, как и он сам, не в роскошные одежды, не в ненавистную всем форму опричную, черную, а в скромные кафтаны зеленого бархата, самый цвет которых говорил о мире, а вид — о смирении. Этим он бояр устыдил, поспешили они быстро переодеться в платье серое в знак скорби о бедах, на державу обрушившихся. И еще тем он бояр устыдил, что сам в место назначенное приехал, на слово земщины положившись, а вот вожак земский, князь Симеон, в последнюю минуту от встречи уклонился, подозревая ловушку и не доверяя даже Ивановой грамоте опасной, в коей тот клялся, что никаких козней и лихих дел не допустит. И в третий раз устыдил царь Иван бояр тем, что не развернулся в гневе и не ускакал прочь, а согласился с ними разговаривать против всех обычаев. После препирательств долгих согласился он считать бояр послами от земщины, а князя Ивана Мстиславского — послом чрезвычайным, выслушал из уст его напутствие князя Симеона и принял свиток с письмом его.
И сказал князь Симеон: «Мы назывались неприятелями. Но братья ссорятся и мирятся, будем же отныне друзьями».
И написал князь Симеон: «Не мы жгли и пустошили Русь, а воинство твое опричное. Преисполнилась чаша терпения народного, вся земля Русская поднялась против воинства твоего сатанинского, а что турки и крымчаки с нами были, то это их воля была, они нам, чай, не чужие и тоже о спокойствии в земле нашей болеют. Везде искали мы тебя, и в Серпухове, и в самой Москве, чтобы сразиться в честном бою. Но ты лишь похваляешься величием царским, а в минуту решительную не нашел в себе ни мужества, ни достоинства, чтобы выйти против нас и встать в поле. Укрылся трусливо в Москве, и за грехи твои и срам отвратил Господь взор свой от града сего и допустил, чтобы кознями дьявольскими сгорел он дотла.
Но ты спасся, и видим мы в том знак, что благодать Божия неизменно над головой твоей пребывает. Знай, что не ищем мы ни венца, ни головы твоей. Желаем лишь одного — воссоединения земли Русской под рукою царской. Немногого просим: удали оставшихся нечестивых советников своих, в делах злокозненных замешанных, дай клятву поручную, что будешь править в соответствии с обычаями дедовскими, в совете и согласии с боярами своими, и уничтожим мы вместе удел опричный, утвердим тебя вновь на престоле русском и возвестим тебя, как и раньше, великим князем и царем всея Руси».
Нет, ну каков! Даже сейчас, на письмо это глядя, я весь вскипаю от возмущения. Получается, что Иван во всем виноват: и в разделе державы, и в ее разорении, и в сожжении Москвы. А князь Симеон со всей своей земщиной богопротивной вроде как ни при чем, сбоку стоял и в кулак свистел! Он еще смеет о трусости рассуждать, а сам встретиться с царем Иваном лицом к лицу убоялся. А это его предложение! Да кто он такой, чтобы престолом русским распоряжаться?! Вишь, поправили несколько лет без царя, довели державу до позора и разорения и лишь после этого уразумели наконец, что никак без царя не можно, так покайтесь и молите смиренно, чтобы вернулся он на престол прародительский в силе и славе и правил самодержавно на радость народу и страх врагам. А им лишь кукла на троне надобна, чтобы самим править при ней своевольно. И что это за иносказание такое придумал князь Симеон: братья ссорятся и мирятся! Тоже мне, братец сыскался! Д-да!
Я бы на месте Ивана ту грамоту немедленно с гневом разорвал, нет, сначала бы отхлестал ею перевертыша вечного Мстиславского по щекам, а уж потом бы разорвал. Но царь Иван, прочитав свиток, лишь передал его молча одному из дворян своих, развернулся и поехал прочь.
— Что вы содеяли! Что сотворили, ироды! — возмущенно восклицал я, придя в себя после Васькиного рассказа.
Заутра вновь святейший патриарх,
В Кремле отпев торжественно молебен,
Предшествуем хоругвями святыми,
С иконами Владимирской, Донской,
Воздвижется; а с ним синклит, бояре,
Да сонм дворян, да выборные люди
И весь народ московский православный,
Мы все пойдем молить царицу вновь,
Да сжалится над сирою Москвою
И на венец благословит Бориса.
Идите же вы с богом по домам,
Молитеся — да взыдет к небесам
Усердная молитва православных.
Теперь они пошли к царице в келью,
Туда вошли Борис и патриарх
С толпой бояр.
Все еще
Упрямится; однако есть надежда.
(с ребенком)
Агу! не плачь, не плачь; вот бука, бука
Тебя возьмет! агу, агу!.. не плачь!
Нельзя ли нам пробраться за ограду?
Нельзя. Куды! и в поле даже тесно,
Не только там. Легко ли? Вся Москва
Сперлася здесь; смотри: ограда, кровли,
Все ярусы соборной колокольни,
Главы церквей и самые кресты
Унизаны народом.
Послушай! что за шум?
Народ завыл, там падают, что волны,
За рядом ряд… еще… еще… Ну, брат,
Дошло до нас; скорее! на колени!
(на коленах. Вой и плач)
Ах, смилуйся, отец наш! властвуй нами!
Будь наш отец, наш царь!
А как нам знать? то ведают бояре,
Не нам чета.
Ты, Никодим, ты, Сергий, ты, Кирилл,
Вы все — обет примите мой духовный:
Прииду к вам преступник окаянный
И схиму здесь честную восприму,
К стопам твоим, святый отец, припадши».
Так говорил державный государь,
И сладко речь из уст его лилася.
И плакал он. А мы в слезах молились,
Да ниспошлет господь любовь и мир
Его душе страдающей и бурной.
А сын его Феодор? На престоле
Он воздыхал о мирном житие
Молчальника. Он царские чертоги
Преобратил в молитвенную келью;
Там тяжкие, державные печали
Святой души его не возмущали.
Бог возлюбил смирение царя,
И Русь при нем во славе безмятежной
Утешилась — а в час его кончины
Свершилося неслыханное чудо:
К его одру, царю едину зримый,
Явился муж необычайно светел,
И начал с ним беседовать Феодор
И называть великим патриархом.
И все кругом объяты были страхом,
Уразумев небесное виденье,
Зане святый владыка пред царем
Во храмине тогда не находился.
Когда же он преставился, палаты
Исполнились святым благоуханьем,
И лик его как солнце просиял —
Уж не видать такого нам царя.
О страшное, невиданное горе!
Прогневали мы бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли.
Все плачут,
Заплачем, брат, и мы.
Другой
Я силюсь, брат,
Да не могу.
Второй
Нет, я слюнёй помажу.
Что там еще?
Первый
Да кто их разберет?
Венец за ним! он царь! он согласился!
Борис наш царь! да здравствует Борис!
КРЕМЛЕВСКИЕ ПАЛАТЫ
Ты, отче патриарх, вы все, бояре,
Обнажена моя душа пред вами:
Вы видели, что я приемлю власть
Великую со страхом и смиреньем.
Сколь тяжела обязанность моя!
Наследую могущим Иоаннам —
Наследую и ангелу-царю!..
О праведник! о мой отец державный!
Воззри с небес на слезы верных слуг
И ниспошли тому, кого любил ты,
Кого ты здесь столь дивно возвеличил,
Священное на власть благословенье:
Да правлю я во славе свой народ,
Да буду благ и праведен, как ты.
От вас я жду содействия, бояре,
Служите мне, как вы ему служили,
Когда труды я ваши разделял,
Не избранный еще народной волей.
Не изменим присяге, нами данной.
Теперь пойдем, поклонимся гробам
Почиющих властителей России,
А там — сзывать весь наш народ на пир,
Всех, от вельмож до нищего слепца;
Всем вольный вход, все гости дорогие.
еперь не время помнить,
Советую порой и забывать.
А впрочем, я злословием притворным
Тогда желал тебя лишь испытать,
Верней узнать твой тайный образ мыслей;
Но вот — народ приветствует царя —
Отсутствие мое заметить могут —
Иду за ним.
Еще одно, последнее сказанье —
И летопись окончена моя,
Исполнен долг, завещанный от бога
Мне, грешному. Недаром многих лет
Свидетелем господь меня поставил
И книжному искусству вразумил;
Когда-нибудь монах трудолюбивый
Найдет мой труд усердный, безымянный,
Засветит он, как я, свою лампаду —
И, пыль веков от хартий отряхнув,
Правдивые сказанья перепишет,
Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу,
Своих царей великих поминают
За их труды, за славу, за добро —
А за грехи, за темные деянья
Спасителя смиренно умоляют.
На старости я сызнова живу,
Минувшее проходит предо мною —
Давно ль оно неслось, событий полно,
Волнуяся, как море-окиян?
Теперь оно безмолвно и спокойно,
Не много лиц мне память сохранила,
Не много слов доходят до меня,
А прочее погибло невозвратно.
Чем кончится? Узнать не мудрено:
Народ еще повоет да поплачет,
Борис еще поморщится немного,
Что пьяница пред чаркою вина,
И наконец по милости своей
Принять венец смиренно согласится;
А там — а там он будет нами править
По-прежнему.
Не внемлет он ни слезным увещаньям,
Ни их мольбам, ни воплю всей Москвы,
Ни голосу Великого Собора.
Его сестру напрасно умоляли
Благословить Бориса на державу;
Печальная монахиня-царица
Как он тверда, как он неумолима.
Знать, сам Борис сей дух в нее вселил;
Что ежели правитель в самом деле
Державными заботами наскучил
И на престол безвластный не взойдет?
Что скажешь ты?
Лилася кровь царевича-младенца;
Что если так, Димитрий мог бы жить.
Ужасное злодейство! Полно, точно ль
Царевича сгубил Борис?
А кто же?
Кто подкупал напрасно Чепчугова?
Кто подослал обоих Битяговских
С Качаловым? Я в Углич послан был
Исследовать на месте это дело:
Наехал я на свежие следы;
Весь город был свидетель злодеянья;
Все граждане согласно показали;
И, возвратясь, я мог единым словом
Изобличить сокрытого злодея.
Чем бог пошлет, хозяюшка. Нет ли вина?
Что ж ты закручинился, товарищ? Вот и граница литовская, до которой так хотелось тебе добраться.
Что тебе Литва так слюбилась? Вот мы, отец Мисаил да я, грешный, как утекли из монастыря, так ни о чем уж и не думаем. Литва ли, Русь ли, что гудок, что гусли: все нам равно, было бы вино… да вот и оно!..
Пока не буду в Литве, до тех пор не буду спокоен.
А пьяному рай, отец Мисаил! Выпьем же чарочку за шинкарочку…
Однако, отец Мисаил, когда я пью, так трезвых не люблю; ино дело пьянство, а иное чванство; хочешь жить, как мы, милости просим — нет, так убирайся, проваливай: скоморох попу не товарищ.
Да что он за постник? Сам же к нам навязался в товарищи, неведомо кто, неведомо откуда, — да еще и спесивится; может быть, кобылу нюхал…
Недалече, к вечеру можно бы туда поспеть, кабы не заставы царские да сторожевые приставы.
В 1606 году на свадьбе Лжедмитрия с Мариной Мнишек Пушкин сидел под дружками, а затем должен был потчевать в Золотой Палате 150 слуг воеводских и посольских и «жолнеров лучших». После смерти первого Лжедмитрия Пушкин оказывал Тушинскому вору противодействие: это видно из уведомления, посланного Пушкиным в августе 1608 года из Погорелого Городища в Тверь о поимке им мужиков, везших грамоты Тушинского вора о задержании на дороге литовских послов. В конце февраля 1611 года Пушкин подписался, в числе других лиц, под грамотой Московской Боярской Думы послам — Ростовскому митрополиту Филарету и кн. Василию Васильевичу Голицыну со товарищи — о том, чтобы они ехали в Вильно к королевичу Владиславу и просили его поспешить приездом в Москву. В дальнейшем Пушкин был доверенным человеком одного из лидеров Первого ополчения кн. Дмитрия Трубецкого. В марте 1612 года после того, как Трубецкой под давлением Заруцкого и казаков был вынужден принести присягу Лжедмитрию III, Пушкин вместе с братом были посланы Трубецким в Троицкий монастырь, чтобы сообщить, что Трубецкой не признаёт этой присяги и призывает к объединению обоих ополчений против как поляков, так и сторонников Лжедмитрия. Как писали троицкие монахи кн. Пожарскому: «28 марта приехали в Сергиев монастырь два брата Пушкины, прислал их к нам для совета боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, чтоб мы послали к вам и все бы православные христиане, соединясь, промышляли над польскими и литовскими людьми и над теми врагами, которые завели теперь смуту[3]».
11 июля 1613 г., в день венчания на царство Михаила Федоровича Романова, Пушкин должен был стоять у сказки боярства кн. Дмитрию Михайловичу Пожарскому, но бил челом, что это ему невместно, потому что его родственники нигде меньше Пожарских не бывали. Вследствие этого царь указал «для своего царского венца, во всяких чинах быть без мест» и велел этот указ записать при всех боярах в Разряд.
В царствование Михаила Феодоровича Пушкин продолжал быть думным дворянином. В 1614—15 гг. он был воеводой в Вязьме; в 1618 г. участвовал на «соборе», на котором, в присутствии царя Михаила Феодоровича, обсуждались меры, как противостоять королевичу Владиславу, приближавшемуся с войском к Москве. Когда в Москве стали готовиться к обороне от нападения польского королевича, Пушкин должен был «ведать» Сретенские ворота и от Сретенских до Фроловских ворот. В 1618 г. ему был поручен Челобитный приказ. В 1619 г. Пушкин был послан в Вязьму встречать возвращавшегося из польского плена митрополита Филарета Никитича Романова; кроме него, были посланы: Макарий, архиепископ вологодский и великопермский, и боярин Василий Петрович Морозов. В том же году Пушкин был товарищем боярина князя Бориса Михайловича Лыкова, начальника Разбойного Приказа. В 1626 г. он был отпущен царем в деревню вместе с двумя своими сыновьями. В 1629 г. он ещё значился в списке думных дворян, с денежным окладом, в Галицкой четверти, 250 руб., а в 1638 г. скончался «в монашестве».
Эй, товарищ! да ты к хозяйке присуседился. Знать, не нужна тебе водка, а нужна молодка; дело, брат, дело! у всякого свой обычай; а у нас с отцом Мисаилом одна заботушка: пьем до донушка, выпьем, поворотим и в донушко поколотим.
А господь его ведает, вор ли, разбойник — только здесь и добрым людям нынче прохода нет — а что из того будет? ничего; ни лысого беса не поймают: будто в Литву нет и другого пути, как столбовая дорога! Вот хоть отсюда свороти влево, да бором иди по тропинке до часовни, что на Чеканском ручью, а там прямо через болото на Хлопино, а оттуда на Захарьево, а тут уж всякий мальчишка доведет до Луёвых гор. От этих приставов только и толку, что притесняют прохожих, да обирают нас бедных.
Нету, родимый. Рада бы сама спрятаться. Только слава, что дозором ходят, а подавай им и вина, и хлеба, и неведомо чего — чтоб им издохнуть, окаянным! чтоб им…
В 1570 году в связи с осуждением и казнью Ивана Висковатова возглавил Посольский приказ и занимал эту должность двадцать четыре года. Он пережил в этой должности правление трёх государей и оставил эту должность в 1594 году своему брату Василию.
С октября 1570 года по середину 1587 возглавлял приказ Казанского дворца.
С осени 1570 года по 1594 год возглавлял одну из четей, которая управляла многими городами запада, севера и северо-востока России.
В 1581 году он вел все переговоры с иезуитом Антонио Поссевино, а в 1583 году — с английским послом Еремеем Боусом, который в письме от 12 августа 1584 года написал следующее: «объявляю, что когда я выехал из Москвы, Никита Романов и Андрей Щелкалов считали себя царями и потому так и назывались многими людьми».
Иностранцы, особенно англичане, не любили Андрея Щелкалова, равно как и его брата Василия Яковлевича, и давали о них весьма нелестные отзывы, главным образом из-за того, что Щелкаловы стремились к уничтожению торговых привилегий иностранных купцов.
Борис Годунов, считая его необходимым для управления государством, был очень расположен к этому дьяку, стоявшему во главе всех прочих дьяков в целой стране. Во всех областях и городах ничего не делалось без его ведома и желания. Борис Годунов высоко ценил Щелкалова за его ум, ловкость дипломатическую, но позже подвергнул его опале за «самовольство»: Андрей Яковлевич и его брат Василий «искажали росписи родословных людей и влияли на местнический распорядок, составляя списки административных назначений». Вообще, они достигли такого влияния, какого дьяки не имели никогда.
Умер Андрей Яковлевич Щелкалов, приняв иночество с именем Феодосий.
Добро пожаловать, гости дорогие, милости просим.
Ба! да здесь попойка идет: будет чем поживиться.
Убежал, святый владыко. Вот уж тому третий день.
Из роду Отрепьевых, галицких боярских детей. Смолоду постригся неведомо где, жил в Суздале, в Ефимьевском монастыре, ушел оттуда, шатался по разным обителям, наконец пришел к моей чудовской братии, а я, видя, что он еще млад и неразумен, отдал его под начал отцу Пимену, старцу кроткому и смиренному; и был он весьма грамотен; читал наши летописи, сочинял каноны святым; но, знать, грамота далася ему не от господа бога…
Уж эти мне грамотеи! что еще выдумал! буду царем на Москве! Ах он, сосуд диавольский! Однако нечего царю и докладывать об этом; что тревожить отца-государя? Довольно будет объявить о побеге дьяку Смирнову али дьяку Ефимьеву; эдака ересь! буду царем на Москве!.. Поймать, поймать врагоугодника, да и сослать в Соловецкий на вечное покаяние. Ведь это ересь, отец игумен.
Так, вот его любимая беседа:
Кудесники, гадатели, колдуньи.-
Всe ворожит, что красная невеста.
Желал бы знать, о чем гадает он?
Достиг я высшей власти;
Шестой уж год я царствую спокойно.
Но счастья нет моей душе. Не так ли
Мы смолоду влюбляемся и алчем
Утех любви, но только утолим
Сердечный глад мгновенным обладаньем,
Уж, охладев, скучаем и томимся?..
Напрасно мне кудесники сулят
Дни долгие, дни власти безмятежной —
Ни власть, ни жизнь меня не веселят;
Предчувствую небесный гром и горе.
Мне счастья нет. Я думал свой народ
В довольствии, во славе успокоить,
Щедротами любовь его снискать —
Но отложил пустое попеченье:
Живая власть для черни ненавистна,
Они любить умеют только мертвых.

Безумны мы, когда народный плеск
Иль ярый вопль тревожит сердце наше!
Бог насылал на землю нашу глад,
Народ завыл, в мученьях погибая;
Я отворил им житницы, я злато
Рассыпал им, я им сыскал работы —
Они ж меня, беснуясь, проклинали!
Пожарный огнь их домы истребил,
Я выстроил им новые жилища.
Они ж меня пожаром упрекали!
Вот черни суд: ищи ж ее любви.
В семье моей я мнил найти отраду,
Я дочь мою мнил осчастливить браком —
Как буря, смерть уносит жениха…
И тут молва лукаво нарекает
Виновником дочернего вдовства
Меня, меня, несчастного отца!..
Кто ни умрет, я всех убийца тайный:
Я ускорил Феодора кончину,
Я отравил свою сестру царицу,
Монахиню смиренную… всё я!
Ах! чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто… едина разве совесть.
Так, здравая, она восторжествует
Над злобою, над темной клеветою.
Но если в ней единое пятно,
Единое, случайно завелося,
Тогда — беда! как язвой моровой
Душа сгорит, нальется сердце ядом,
Как молотком стучит в ушах упрек,
И всe тошнит, и голова кружится,
И мальчики кровавые в глазах…
И рад бежать, да некуда… ужасно!
Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.
КОРЧМА НА ЛИТОВСКОЙ ГРАНИЦЕ
Мисаил и Варлаам, бродяги-чернецы; Григорий Отрепьев, мирянином; хозяйка.
Всe тот же сон! возможно ль? в третий раз!
Проклятый сон!.. А всe перед лампадой
Старик сидит да пишет — и дремотой,
Знать, во всю ночь он не смыкал очей.
Как я люблю его спокойный вид,
Когда, душой в минувшем погруженный,
Он летопись свою ведет; и часто
Я угадать хотел, о чем он пишет?
О темном ли владычестве татар?
О казнях ли свирепых Иоанна?
О бурном ли новогородском вече?
О славе ли отечества? напрасно.
Ни на челе высоком, ни во взорах
Нельзя прочесть его сокрытых дум;
Все тот же вид смиренный, величавый.
Так точно дьяк, в приказах поседелый,
Спокойно зрит на правых и виновных,
Добру и злу внимая равнодушно,
Не ведая ни жалости, ни гнева.
Ты все писал и сном не позабылся,
А мой покой бесовское мечтанье
Тревожило, и враг меня мутил.
Мне снилося, что лестница крутая
Меня вела на башню; с высоты
Мне виделась Москва, что муравейник;
Внизу народ на площади кипел
И на меня указывал со смехом,
И стыдно мне и страшно становилось —
И, падая стремглав, я пробуждался…
И три раза мне снился тот же сон.
Не чудно ли?
Младая кровь играет;
Смиряй себя молитвой и постом,
И сны твои видений легких будут
Исполнены. Доныне — если я,
Невольною дремотой обессилен,
Не сотворю молитвы долгой к ночи —
Мой старый сон не тих, и не безгрешен,
Мне чудятся то шумные пиры,
То ратный стан, то схватки боевые,
Безумные потехи юных лет!
Как весело провел свою ты младость!
Ты воевал под башнями Казани,
Ты рать Литвы при Шуйском отражал,
Ты видел двор и роскошь Иоанна!
Счастлив! а я от отроческих лет
По келиям скитаюсь, бедный инок!
Зачем и мне не тешиться в боях,
Не пировать за царскою трапезой?
Успел бы я, как ты, на старость лет
От суеты, от мира отложиться,
Произнести монашества обет
И в тихую обитель затвориться.
Не сетуй, брат, что рано грешный свет
Покинул ты, что мало искушений
Послал тебе всевышний. Верь ты мне:
Нас издали пленяет слава, роскошь
И женская лукавая любовь.
Я долго жил и многим насладился;
Но с той поры лишь ведаю блаженство,
Как в монастырь господь меня привел.
Подумай, сын, ты о царях великих.
Кто выше их? Единый бог. Кто смеет
Противу их? Никто. А что же? Часто
Златый венец тяжел им становился:
Они его меняли на клобук.
Царь Иоанн искал успокоенья
В подобии монашеских трудов.
Его дворец, любимцев гордых полный,
Монастыря вид новый принимал:
Кромешники в тафьях и власяницах
Послушными являлись чернецами,
А грозный царь игуменом смиренным.
Я видел здесь — вот в этой самой келье
(В ней жил тогда Кирилл многострадальный,
Муж праведный. Тогда уж и меня
Сподобил бог уразуметь ничтожность
Мирских сует), здесь видел я царя,
Усталого от гневных дум и казней.
Задумчив, тих сидел меж нами Грозный,
Мы перед ним недвижимо стояли,
И тихо он беседу с нами вел.
Он говорил игумену и братье:
«Отцы мои, желанный день придет,
Предстану здесь алкающий спасенья.
Ты, Никодим, ты, Сергий, ты, Кирилл,
Вы все — обет примите мой духовный:
Прииду к вам преступник окаянный
И схиму здесь честную восприму,
К стопам твоим, святый отец, припадши».
Зачем же ты его не уничтожил?
Не чисто, князь.
А что мне было делать?
Все объявить Феодору? Но царь
На все глядел очами Годунова,
Всему внимал ушами Годунова:
Пускай его б уверил я во всем,
Борис тотчас его бы разуверил,
А там меня ж сослали б в заточенье,
Да в добрый час, как дядю моего,
В глухой тюрьме тихонько б задавили.
Не хвастаюсь, а в случае, конечно,
Никая казнь меня не устрашит.
Я сам не трус, но также не глупец
И в петлю лезть не соглашуся даром.
Ужасное злодейство! Слушай, верно
Губителя раскаянье тревожит:
Конечно, кровь невинного младенца
Ему ступить мешает на престол.
Перешагнет; Борис не так-то робок!
Какая честь для нас, для всей Руси!
Вчерашний раб, татарин, зять Малюты,
Зять палача и сам в душе палач,
Возьмет венец и бармы Мономаха…
Не презирай младого самозванца;
В нем доблести таятся, может быть,
Достойные московского престола,
Достойные руки твоей бесценной…
Достойные позорной петли, дерзкий!
Виновен я; гордыней обуянный,
Обманывал я бога и царей,
Я миру лгал; но не тебе, Марина,
Меня казнить; я прав перед тобою.
Нет, я не мог обманывать тебя.
Ты мне была единственной святыней,
Пред ней же я притворствовать не смел.
Любовь, любовь ревнивая, слепая,
Одна любовь принудила меня
Все высказать.
Чем хвалится, безумец!
Кто требовал признанья твоего?
Уж если ты, бродяга безымянный,
Мог ослепить чудесно два народа,
Так должен уж по крайней мере ты
Достоин быть успеха своего
И свой обман отважный обеспечить
Упорною, глубокой, вечной тайной.
Могу ль, скажи, предаться я тебе,
Могу ль, забыв свой род и стыд девичий,
Соединить судьбу мою с твоею,
Когда ты сам с такою простотой,
Так ветрено позор свой обличаешь?
Он из любви со мною проболтался!
Дивлюся: как перед моим отцом
Из дружбы ты доселе не открылся,
От радости пред нашим королем
Или еще пред паном Вишневецким
Из верного усердия слуги.
Клянусь тебе, что сердца моего
Ты вымучить одна могла признанье.
Клянусь тебе, что никогда, нигде,
Ни в пиршестве за чашею безумства,
Ни в дружеском, заветном разговоре,
Ни под ножом, ни в муках истязаний
Сих тяжких тайн не выдаст мой язык.
Клянешься ты! итак, должна я верить —
О, верю я! — но чем, нельзя ль узнать,
Клянешься ты? не именем ли бога,
Как набожный приимыш езуитов?
Иль честию, как витязь благородный,
Иль, может быть, единым царским словом,
Как царский сын? не так ли? говори.
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла —
Царевич я. Довольно, стыдно мне
Пред гордою полячкой унижаться. —
Прощай навек. Игра войны кровавой,
Судьбы моей обширные заботы
Тоску любви, надеюсь, заглушат.
О как тебя я стану ненавидеть,
Когда пройдет постыдной страсти жар!
Теперь иду — погибель иль венец
Мою главу в России ожидает,
Найду ли смерть, как воин в битве честной,
Иль как злодей на плахе площадной,
Не будешь ты подругою моею,
Моей судьбы не разделишь со мною;
Но — может быть, ты будешь сожалеть
Об участи, отвергнутой тобою.
А если я твой дерзостный обман
Заранее пред всеми обнаружу?
Что более поверят польской деве,
Чем русскому царевичу? — Но знай,
Что ни король, ни папа, ни вельможи
Не думают о правде слов моих.
Димитрий я иль нет — что им за дело?
Но я предлог раздоров и войны.
Им это лишь и нужно, и тебя,
Мятежница! поверь, молчать заставят.
Прощай.
Я слышу речь не мальчика, но мужа.
С тобою, князь, она меня мирит.
Безумный твой порыв я забываю
И вижу вновь Димитрия. Но — слушай:
Пора, пора! проснись, не медли боле;
Веди полки скорее на Москву —
Очисти Кремль, садись на трон московский,
Тогда за мной шли брачного посла;
Но — слышит бог — пока твоя нога
Не оперлась на тронные ступени,
Пока тобой не свержен Годунов,
Любви речей не буду слушать я.
Нет — легче мне сражаться с Годуновым
Или хитрить с придворным езуитом,
Чем с женщиной — черт с ними; мочи нет.
И путает, и вьется, и ползет,
Скользит из рук, шипит, грозит и жалит.
Змея! змея! — Недаром я дрожал.
Она меня чуть-чуть не погубила.
Но решено: заутра двину рать.
Вот, вот она! вот русская граница!
Святая Русь, Отечество! Я твой!
Чужбины прах с презреньем отряхаю
С моих одежд — пью жадно воздух новый:
Он мне родной!.. теперь твоя душа,
О мой отец, утешится, и в гробе
Опальные возрадуются кости!
Блеснул опять наследственный наш меч,
Сей славный меч, гроза Казани темной,
Сей добрый меч, слуга царей московских!
В своем пиру теперь он загуляет
За своего надёжу-государя!..
Как счастлив он! как чистая душа
В нем радостью и славой разыгралась!
О витязь мой! завидую тебе.
Сын Курбского, воспитанный в изгнанье,
Забыв отцом снесенные обиды,
Его вину за гробом искупив,
Ты кровь излить за сына Иоанна
Готовишься; законного царя
Ты возвратить отечеству… ты прав,
Душа твоя должна пылать весельем.
Ужель и ты не веселишься духом?
Вот наша Русь: она твоя, царевич.
Там ждут тебя сердца твоих людей:
Твоя Москва, твой Кремль, твоя держава.
Кровь русская, о Курбский, потечет!
Вы за царя подъяли меч, вы чисты.
Я ж вас веду на братьев; я Литву
Позвал на Русь, я в красную Москву
Кажу врагам заветную дорогу!..
Но пусть мой грех падет не на меня —
А на тебя, Борис-цареубийца! —
Вперед!
Вперед! и горе Годунову!
Возможно ли? Расстрига, беглый инок
На нас ведет злодейские дружины,
Дерзает нам писать угрозы! Полно,
Пора смирить безумца! — Поезжайте
Ты, Трубецкой, и ты, Басманов: помочь
Нужна моим усердным воеводам.
Бунтовщиком Чернигов осажден.
Спасайте град и граждан.
Государь,
Трех месяцев отныне не пройдет,
И замолчит и слух о самозванце;
Его в Москву мы привезем, как зверя
Заморского, в железной клетке. Богом
Тебе клянусь.
Мне свейский государь
Через послов союз свой предложил;
Но не нужна нам чуждая помога;
Своих людей у нас довольно ратных,
Чтоб отразить изменников и ляха.
Я отказал.
Щелкалов! разослать
Во все концы указы к воеводам,
Чтоб на коня садились и людей
По старине на службу высылали;
В монастырях подобно отобрать
Служителей причетных. В прежни годы,
Когда бедой отечеству грозило,
Отшельники на битву сами шли.
Но не хотим тревожить ныне их;
Пусть молятся за нас они — таков
Указ царя и приговор боярский.
Теперь вопрос мы важный разрешим:
Вы знаете, что наглый самозванец
Коварные промчал повсюду слухи;
Повсюду им разосланные письма
Посеяли тревогу и сомненье;
На площадях мятежный бродит шепот,
Умы кипят… их нужно остудить;
Предупредить желал бы казни я,
Но чем и как? решим теперь. Ты первый,
Святый отец, свою поведай мысль.
Благословен всевышний, поселивший
Дух милости и кроткого терпенья
В душе твоей, великий государь;
Ты грешнику погибели не хочешь,
Ты тихо ждешь — да про́йдет заблужденье:
Оно пройдет, и солнце правды вечной
Всех озарит.
Твой верный богомолец,
В делах мирских не мудрый судия,
Дерзает днесь подать тебе свой голос.
Бесовский сын, расстрига окаянный,
Прослыть умел Димитрием в народе;
Он именем царевича, как ризой
Украденной, бесстыдно облачился:
Но стоит лишь ее раздрать — и сам
Он наготой своею посрамится.
Сам бог на то нам средство посылает:
Знай, государь, тому прошло шесть лет —
В тот самый год, когда тебя господь
Благословил на царскую державу, —
В вечерний час ко мне пришел однажды
Простой пастух, уже маститый старец,
И чудную поведал он мне тайну.
«В младых летах, — сказал он, — я ослеп
И с той поры не знал ни дня, ни ночи
До старости: напрасно я лечился
И зелием и тайным нашептаньем;
Напрасно я ходил на поклоненье
В обители к великим чудотворцам;
Напрасно я из кладязей святых
Кропил водой целебной темны очи;
Не посылал господь мне исцеленья.
Вот наконец утратил я надежду
И к тьме своей привык, и даже сны
Мне виданных вещей уж не являли,
А снилися мне только звуки. Раз,
В глубоком сне, я слышу, детский голос
Мне говорит: — Встань, дедушка, поди
Ты в Углич-град, в собор Преображенья;
Там помолись ты над моей могилкой,
Бог милостив — и я тебя прощу.
— Но кто же ты? — спросил я детский голос.
— Царевич я Димитрий. Царь небесный
Приял меня в лик ангелов своих,
И я теперь великий чудотворец!
Иди, старик.— Проснулся я и думал:
Что ж? может быть, и в самом деле бог
Мне позднее дарует исцеленье.
Пойду — и в путь отправился далекий.
Вот Углича достиг я, прихожу
В святый собор, и слушаю обедню
И, разгорясь душой усердной, плачу
Так сладостно, как будто слепота
Из глаз моих слезами вытекала.
Когда народ стал выходить, я внуку
Сказал: — Иван, веди меня на гроб
Царевича Димитрия. — И мальчик
Повел меня — и только перед гробом
Я тихую молитву сотворил,
Глаза мои прозрели; я увидел
И божий свет, и внука, и могилку».
Вот, государь, что мне поведал старец.
Я посылал тогда нарочно в Углич,
И сведано, что многие страдальцы
Спасение подобно обретали
У гробовой царевича доски.
Вот мой совет: во Кремль святые мощи
Перенести, поставить их в соборе
Архангельском; народ увидит ясно
Тогда обман безбожного злодея,
И мощь бесов исчезнет яко прах.
Святый отец, кто ведает пути
Всевышнего? Не мне его судить.
Нетленный сон и силу чудотворства
Он может дать младенческим останкам,
Но надлежит народную молву
Исследовать прилежно и бесстрастно;
А в бурные ль смятений времена
Нам помышлять о столь великом деле?
Не скажут ли, что мы святыню дерзко
В делах мирских орудием творим?
Народ и так колеблется безумно,
И так уж есть довольно шумных толков:
Умы людей не время волновать
Нежданною, столь важной новизною.
Сам вижу я: необходимо слух,
Рассеянный расстригой, уничтожить;
Но есть на то иные средства — проще.
Так, государь — когда изволишь ты,
Я сам явлюсь на площади народной,
Уговорю, усовещу безумство
И злой обман бродяги обнаружу.
Да будет так! Владыко патриарх,
Прошу тебя пожаловать в палату:
Сегодня мне нужна твоя беседа.
Заметил ты, как государь бледнел
И крупный пот с лица его закапал?
Я — признаюсь — не смел поднять очей,
Не смел вздохнуть, не только шевельнуться.
Позвать его ко мне.
Давно ли ты на службе?
Не совестно, Рожнов, что на меня
Ты поднял меч?
Как быть, не наша воля.
Сражался ты под Северским?
Я прибыл
Недели две по битве — из Москвы.
Он очень был встревожен
Потерею сражения и раной
Мстиславского, и Шуйского послал
Начальствовать над войском.
А зачем
Он отозвал Басманова в Москву?
Царь наградил его заслуги честью
И золотом. Басманов в царской Думе
Теперь сидит.
Он в войске был нужнее.
Ну что в Москве?
Все, слава богу, тихо.
Бог знает; о тебе
Там говорить не слишком нынче смеют.
Кому язык отрежут, а кому
И голову — такая, право, притча!
Что день, то казнь. Тюрьмы битком набиты.
На площади, где человека три
Сойдутся, — глядь — лазутчик уж и вьется,
А государь досужною порою
Доносчиков допрашивает сам.
Как раз беда; так лучше уж молчать.
Завидна жизнь Борисовых людей!
Ну, войско что?
Что с ним? одето, сыто,
Довольно всем.
Бог ведает.
Да наберешь и тысяч пятьдесят.
Самозванец задумывается.
Окружающие смотрят друг на друга.
Ну! обо мне как судят в вашем стане?
А говорят о милости твоей,
Что ты, дескать (будь не во гнев), и вор,
А молодец.
Так это я на деле
Им докажу: друзья, не станем ждать
Мы Шуйского; я поздравляю вас:
Назавтра бой.
Назавтра бой! их тысяч пятьдесят,
А нас всего едва ль пятнадцать тысяч.
С ума сошел.
Пустое, друг: поляк
Один пятьсот москалей вызвать может.
Да, вызовешь. А как дойдет до драки,
Так убежишь от одного, хвастун.
Когда б ты был при сабле, дерзкий пленник,
То я тебя
Наш брат русак без сабли обойдется:
Не хочешь ли вот этого,
Лях гордо смотрит на него и молча отходит.
Все смеются.
Мой бедный конь! как бодро поскакал
Сегодня он в последнее сраженье
И, раненый, как быстро нес меня.
Мой бедный конь!
Ну вот о чем жалеет!
Об лошади! когда все наше войско
Побито в прах!
Послушай, может быть,
От раны он лишь только заморился
И отдохнет.
Мой бедный конь!.. что делать? снять узду
Да отстегнуть подпругу. Пусть на воле
Издохнет он.
Здорово, господа!
Что ж Курбского не вижу между вами?
Я видел, как сегодня в гущу боя
Он врезался; тьмы сабель молодца,
Что зыбкие колосья, облепили;
Но меч его всех выше подымался,
А грозный клик все клики заглушал.
Где ж витязь мой?
Он лег на поле смерти.
Честь храброму и мир его душе!
Как мало нас от битвы уцелело.
Изменники! злодеи-запорожцы,
Проклятые! вы, вы сгубили нас —
Не выдержать и трех минут отпора!
Я их ужо! десятого повешу,
Разбойники!
Кто там ни виноват,
Но все-таки мы начисто разбиты,
Истреблены.
А дело было наше;
Я было смял передовую рать —
Да немцы нас порядком отразили;
А молодцы! ей-богу, молодцы,
Люблю за то — из них уж непременно
Составлю я почетную дружину.
Да здесь в лесу. Чем это не ночлег?
Чем свет, мы в путь; к обеду будем в Рыльске.
Спокойна ночь.
Приятный сон, царевич!
Разбитый в прах, спасаяся побегом,
Беспечен он, как глупое дитя;
Хранит его, конечно, провиденье;
И мы, друзья, не станем унывать.
Он побежден, какая польза в том?
Мы тщетною победой увенчались.
Он вновь собрал рассеянное войско
И нам со стен Путивля угрожает.
Что делают меж тем герои наши?
Стоят у Кром, где кучка казаков
Смеются им из-под гнилой ограды.
Вот слава! нет, я ими недоволен,
Пошлю тебя начальствовать над ними;
Не род, а ум поставлю в воеводы;
Пускай их спесь о местничестве тужит;
Пора презреть мне ропот знатной черни
И гибельный обычай уничтожить.
Ах, государь, стократ благословен
Тот будет день, когда Разрядны книги
С раздорами, с гордыней родословной
Пожрет огонь.
День этот недалек;
Лишь дай сперва смятение народа
Мне усмирить.
Что на него смотреть;
Всегда народ к смятенью тайно склонен:
Так борзый конь грызет свои бразды;
На власть отца так отрок негодует;
Но что ж? конем спокойно всадник правит,
И отроком отец повелевает.
Конь иногда сбивает седока,
Сын у отца не вечно в полной воле.
Лишь строгостью мы можем неусыпной
Сдержать народ. Так думал Иоанн,
Смиритель бурь, разумный самодержец,
Так думал и его свирепый внук.
Нет, милости не чувствует народ:
Твори добро — не скажет он спасибо;
Грабь и казни — тебе не будет хуже.
Иду принять; Басманов, погоди.
Останься здесь: с тобой еще мне нужно
Поговорить.
Высокий дух державный.
Дай бог ему с Отрепьевым проклятым
Управиться, и много, много он
Еще добра в России сотворит.
Мысль важная в уме его родилась.
Не надобно ей дать остыть. Какое
Мне поприще откроется, когда
Он сломит рог боярству родовому!
Соперников во брани я не знаю;
У царского престола стану первый…
И может быть… Но что за чудный шум?
На троне он сидел и вдруг упал —
Кровь хлынула из уст и из ушей.
Подите все — оставьте одного
Царевича со мною.
Обнимемся, прощай, мой сын: сейчас
Ты царствовать начнешь… о боже, боже!
Сейчас явлюсь перед тобой — и душу
Мне некогда очистить покаяньем.
Но чувствую — мой сын, ты мне дороже
Душевного спасенья… так и быть!
Я подданным рожден и умереть
Мне подданным во мраке б надлежало;
Но я достиг верховной власти… чем?
Не спрашивай. Довольно: ты невинен,
Ты царствовать теперь по праву станешь.
Я, я за все один отвечу богу…
О милый сын, не обольщайся ложно,
Не ослепляй себя ты добровольно —
В дни бурные державу ты приемлешь:
Опасен он, сей чудный самозванец,
Он именем ужасным ополчен…
Я, с давних лет в правленье искушенный,
Мог удержать смятенье и мятеж;
Передо мной они дрожали в страхе;
Возвысить глас измена не дерзала.
Но ты, младой, неопытный властитель,
Как управлять ты будешь под грозой,
Тушить мятеж, опутывать измену?
Но бог велик! Он умудряет юность,
Он слабости дарует силу… слушай:
Советника, во-первых, избери
Надежного, холодных, зрелых лет,
Любимого народом — а в боярах
Почтенного породой или славой —
Хоть Шуйского. Для войска нынче нужен
Искусный вождь: Басманова пошли
И с твердостью снеси боярский ропот.
Ты с малых лет сидел со мною в Думе,
Ты знаешь ход державного правленья;
Не изменяй теченья дел. Привычка —
Душа держав. Я ныне должен был
Восстановить опалы, казни — можешь
Их отменить; тебя благословят,
Как твоего благословляли дядю,
Когда престол он Грозного приял.
Со временем и понемногу снова
Затягивай державные бразды.
Теперь ослабь, из рук не выпуская…
Будь милостив, доступен к иноземцам,
Доверчиво их службу принимай.
Со строгостью храни устав церковный;
Будь молчалив; не должен царский голос
На воздухе теряться по-пустому;
Как звон святой, он должен лишь вещать
Велику скорбь или великий праздник.
О милый сын, ты входишь в те лета,
Когда нам кровь волнует женский лик.
Храни, храни святую чистоту
Невинности и гордую стыдливость:
Кто чувствами в порочных наслажденьях
В младые дни привыкнул утопать,
Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,
И ум его безвременно темнеет.
В семье своей будь завсегда главою;
Мать почитай, но властвуй сам собою.
Ты муж и царь; люби свою сестру,
Ты ей один хранитель остаешься.
Нет, нет — живи и царствуй долговечно:
Народ и мы погибли без тебя.
Все кончено — глаза мои темнеют,
Я чувствую могильный хлад…
А! схима… так! святое постриженье…
Ударил час, в монахи царь идет —
И темный гроб моею будет кельей…
Повремени, владыко патриарх,
Я царь еще: внемлите вы, бояре:
Се тот, кому приказываю царство;
Целуйте крест Феодору… Басманов,
Друзья мои… при гробе вас молю.
Ему служить усердием и правдой!
Он так еще и млад и непорочен…
Клянетесь ли?
Я доволен.
Простите ж мне соблазны и грехи
И вольные и тайные обиды…
Святый отец, приближься, я готов.
Войди сюда и говори свободно.
Итак, тебя ко мне он посылает?
Тебе свою он дружбу предлагает
И первый сан по нем в московском царстве.
Но я и так Феодором высоко
Уж вознесен. Начальствую над войском,
Он для меня презрел и чин разрядный,
И гнев бояр — я присягал ему.
Ты присягал наследнику престола
Законному; но если жив другой,
Законнейший?..
Послушай, Пушкин, полно,
Пустого мне не говори; я знаю,
Кто он такой.
Россия и Литва
Димитрием давно его признали,
Но, впрочем, я за это не стою.
Быть может, он Димитрий настоящий,
Быть может, он и самозванец. Только
Я ведаю, что рано или поздно
Ему Москву уступит сын Борисов.
Пока стою за юного царя,
Дотоле он престола не оставит;
Полков у нас довольно, слава богу!
Победою я их одушевлю,
А вы, кого против меня пошлете?
Не казака ль Карелу? али Мнишка?
Да много ль вас, всего-то восемь тысяч.
Ошибся ты: и тех не наберешь —
Я сам скажу, что войско наше дрянь,
Что казаки лишь только селы грабят,
Что поляки лишь хвастают да пьют,
А русские… да что и говорить…
Перед тобой не стану я лукавить;
Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов?
Не войском, нет, не польскою помогой,
А мнением; да! мнением народным.
Димитрия ты помнишь торжество
И мирные его завоеванья,
Когда везде без выстрела ему
Послушные сдавались города,
А воевод упрямых чернь вязала?
Ты видел сам, охотно ль ваши рати
Сражались с ним; когда же? при Борисе!
А нынче ль?.. Нет, Басманов, поздно спорить
И раздувать холодный пепел брани:
Со всем твоим умом и твердой волей
Не устоишь; не лучше ли тебе
Дать первому пример благоразумный,
Димитрия царем провозгласить
И тем ему навеки удружить?
Как думаешь?
Он прав, он прав; везде измена зреет —
Что делать мне? Ужели буду ждать,
Чтоб и меня бунтовщики связали
И выдали Отрепьеву? Не лучше ль
Предупредить разрыв потока бурный
И самому… Но изменить присяге!
Но заслужить бесчестье в род и род!
Доверенность младого венценосца
Предательством ужасным заплатить…
Опальному изгнаннику легко
Обдумывать мятеж и заговор,
Но мне ли, мне ль, любимцу государя…
Но смерть… но власть… но бедствия народны…
Коня! Трубите сбор.
Царевич нам боярина послал.
Послушаем, что скажет нам боярин.
Сюда! сюда!
Московские граждане,
Вам кланяться царевич приказал.
Вы знаете, как промысел небесный
Царевича от рук убийцы спас;
Он шел казнить злодея своего,
Но божий суд уж поразил Бориса.
Димитрию Россия покорилась;
Басманов сам с раскаяньем усердным
Свои полки привел ему к присяге.
Димитрий к вам идет с любовью, с миром.
В угоду ли семейству Годуновых
Подымете вы руку на царя
Законного, на внука Мономаха?
Вестимо нет.
Московские граждане!
Мир ведает, сколь много вы терпели
Под властию жестокого пришельца:
Опалу, казнь, бесчестие, налоги,
И труд, и глад — всё испытали вы.
Димитрий же вас жаловать намерен,
Бояр, дворян, людей приказных, ратных,
Гостей, купцов — и весь честной народ.
Вы ль станете упрямиться безумно
И милостей кичливо убегать?
Но он идет на царственный престол
Своих отцов — в сопровожденье грозном.
Не гневайте ж царя и бойтесь бога.
Целуйте крест законному владыке;
Смиритеся, немедленно пошлите
К Димитрию во стан митрополита,
Бояр, дьяков и выборных людей,
Да бьют челом отцу и государю.
Что толковать? Боярин правду молвил.
Да здравствует Димитрий, наш отец!
Народ, народ! в Кремль! в царские палаты!
Ступай! вязать Борисова щенка!
Вязать! Топить! Да здравствует Димитрий!
Да гибнет род Бориса Годунова!
Дайте милостыню, Христа ради!
Поди прочь, не ведено говорить с заключенными.
Поди, старик, я беднее тебя, ты на воле.
Ксения под покрывалом подходит также к окну.
Брат да сестра! бедные дети, что пташки в клетке.
Есть о ком жалеть? Проклятое племя!
Отец был злодей, а детки невинны.
Яблоко от яблони недалеко падает.
Братец, братец, кажется, к нам бояре идут.
Это Голицын, Мосальский. Другие мне незнакомы.
Ах, братец, сердце замирает.
Расступитесь, расступитесь. Бояре идут.
А верно, приводить к присяге Феодора Годунова.
В самом деле? — слышишь, какой в доме шум! Тревога, дерутся…
Слышишь? визг! — это женский голос — взойдем! — Двери заперты — крики замолкли.
Народ! Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы.
Народ в ужасе молчит.
Что ж вы молчите? кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!
Беда, беда! Царевич! Ляхи! Вот они! вот они!
Сражение. Русские снова бегут.
Ударить отбой! мы победили. Довольно: щадите русскую кровь. Отбой!
Я стоял на паперти и слышал, как диакон завопил: Гришка Отрепьев — анафема!
Вечную память живому! Вот ужо им будет, безбожникам.
Входит юродивый в железной шапке, обвешанный веригами, окруженный мальчишками.
Николка, Николка — железный колпак!..тр р р р р…
Отвяжитесь, бесенята, от блаженного. — Помолись, Николка, за меня грешную.
Вот тебе копеечка; помяни же меня.
Месяц светит,
Котенок плачет,
Юродивый, вставай,
Богу помолися!
Здравствуй, Николка; что же ты шапки не снимаешь? (Щелкает его по железной шапке.) Эк она звонит!
А у меня копеечка есть.
Неправда! ну покажи.
Взяли мою копеечку; обижают Николку!
Царь выходит из собора. Боярин впереди раздает нищим милостыню. Бояре.
Борис, Борис! Николку дети обижают.
Подать ему милостыню. О чем он плачет?
Николку маленькие дети обижают… Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича.
Поди прочь, дурак! схватите дурака!
Оставьте его. Молись за меня, бедный Николка.
О типе русского инока-летописца, например, можно было бы написать целую книгу, чтоб указать всю важность и всё значение для нас этого величавого русского образа, отысканного Пушкиным в русской земле, им выведенного, им изваянного и поставленного пред нами теперь уже навеки в бесспорной, смиренной и величавой духовной красоте своей, как свидетельство того мощного духа народной жизни, который может выделять из себя образы такой неоспоримой правды.
Я написал трагедию и ею очень доволен; но страшно в свет выдать — робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма. Под романтизмом у нас разумеют Ламартина.
Я написал трагедию и ею очень доволен; но страшно в свет выдать — робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма. Под романтизмом у нас разумеют Ламартина.
Характер Пимена не есть моё изобретение. В нём собрал я черты, пленившие меня в наших старых летописях: простодушие, умилительная кротость, нечто младенческое и вместе мудрое, усердие, можно сказать набожное, к власти царя, данной им богом, совершенное отсутствие суетности, пристрастия — дышат в сих драгоценных памятниках времён давно минувших, между коими озлобленная летопись князя Курбского отличается от прочих летописей, как бурная жизнь Иоаннова изгнанника отличалась от смиренной жизни безмятежных иноков.
Изучение Шекспира, Карамзина и старых наших летописей дало мне мысль облечь в драматические формы одну из самых драматических эпох новейшей истории. Не смущаемый никаким иным влиянием, Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении планов, Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий, в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени. Источники богатые! <…>
1598 год. После смерти царя Фёдора Иоанновича народ умоляет его шурина Бориса, затворившегося в монастыре, принять корону. Тот не сразу, но соглашается. На фоне этого происходит диалог князей Шуйского и Воротынского.
1603 год. Чудов монастырь. Келейник Гришка Отрепьев узнаёт от своего старца Пимена подробности убийства царевича Дмитрия Угличского и сбегает, планируя выдать себя за последнего. В Кремле узнают о нём и объявляют розыск. Отрепьев пытается перейти литовскую границу, перед этим его чуть не ловят в корчме. В доме боярина Шуйского последний вместе с другим боярином, Афанасием Пушкиным, зачитывают письмо о появлении чудесно спасшегося царевича, после чего Шуйский отправляется с известием к царю. Борис Годунов в ужасе от известия мучается совестью и угрозами допытывается от Шуйского, действительно ли царевич умер. В Кракове в доме Вишневецкого Самозванец начинает собирать свиту. Затем в замке воеводы Мнишека в Самборе он ухаживает за дочерью хозяина Мариной и даже признаётся ей, что он — всего лишь беглый инок. Для Марины же оказывается важным лишь то, возведёт ли её Лжедмитрий на московский трон.
1604 год. Войско Самозванца переходит границу. В Кремле на совете Патриарх подаёт совет перенести мощи царевича Дмитрия из Углича в Москву: открылось, что Димитрий святой и чудотворец, и выставление мощей для общего почитания поможет обличить в Лжедмитрии самозванца. Однако Шуйский, видя смятение Бориса, витиевато отклоняет это предложение.
В декабре близ Новгорода-Северского происходит битва, где войска Годунова проигрывают. На Соборной площади юродивый обвиняет Бориса в убийстве. В Севске Лжедмитрий допрашивает пленного дворянина, вскоре после этого его войско будет разбито. В Москве царь Борис внезапно умирает, успев благословить сына Фёдора на царство. Гаврила Пушкин подталкивает основного из воевод Годунова, обласканного царём, но безродного Басманова, на измену. Затем на Лобном месте Гаврила Пушкин провозглашает власть Лжедмитрия и провоцирует на бунт против детей Годунова. Бояре входят в дом, где заточены царь Фёдор с сестрой и их мать, и душат их. Боярин Мосальский объявляет народу (последние слова трагедии): «Народ! Мария Годунова и сын её Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мёртвые трупы. (пауза) Что ж вы молчите? кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!». Народ безмолвствует.
Историк Михаил Петрович Погодин впервые услышал чтение пушкинского «Бориса Годунова» 12 сентября 1826 года (сама драма из-за цензурных проволочек была опубликована только в 1830 году). «Какое действие произвело на всех нас это чтение, передать невозможно, — писал он. — До сих пор еще — а этому прошло сорок лет — кровь приходит в движение при одном воспоминании…. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя» [18]. После этого чтения Погодин неоднократно возвращался ко временам годуновского правления в своих исторических и литературных трудах. С его работ ведет отсчет «оправдательная» линия русской историографии в отношении Бориса Годунова. Он первым (но не последним) не поверил обвинениям пристрастных современников и показал настоящее величие дел царя Бориса. Но Погодин не пытался поучать Пушкина, как это сделал другой историк и литератор, Николай Алексеевич Полевой, откликнувшийся на выход в свет «Бориса Годунова»: «Как мог Пушкин не понять поэзии той идеи, что история не смеет утвердительно назвать Бориса цареубийцею! Что недостоверно для истории, то достоверно для поэзии».
Пушкину, увы, пришлось столкнуться с непониманием и несправедливыми обвинениями в ученическом следовании Карамзину. При этом поэтически рассказанная им история Годунова и Самозванца начинала повторяться у других сочинителей. Особенно поэта задел плагиат Фаддея Булгарина, очевидно заимствовавшего сцены из пушкинской рукописи, которую он читал как цензор. У М. П. Погодина же было свое собственное отношение к Борису Годунову. Читая статью М. П. Погодина «Об участии Годунова в убиении царевича Димитрия», опубликованную в журнале «Московский вестник» в 1829 году, А. С. Пушкин оставил на полях несколько заметок, красноречиво свидетельствующих о недоверии прямолинейной апологетике в отношении Годунова. Хотя М. П. Погодин и пытался предупредить читателя, что в его работе не будет ничего «положительного», на самом деле он решился поспорить с «громким проклятием двух веков» в адрес Бориса Годунова. Погодин считал, что Борис только «политически» хотел «убить Димитрия в народном мнении». Пушкин же возражал, что именно это свидетельствует о том, что «Дмитрий был опасен Борису», об умысле правителя на жизнь «младенца». Слабыми и неубедительными показались Пушкину и другие способы оправдания Бориса Годунова. Нелепым в глазах поэта выглядело предложение судить бывшего правителя «судом Уголовной палаты», по которому бы он смог оправдаться. Пушкин все-таки больше доверял свидетельствам современных летописцев и записал о неуместном погодинском предложении: «Судит их история, ибо на царей и на мертвых нет иного суда».
Несколько позднее, в 1835 году, М. П. Погодин прошел-таки драматической дорогой Пушкина и написал «истории в лицах» о царе Борисе Федоровиче Годунове и о Димитрии Самозванце. Значимым для восприятия Бориса Годунова оказался и гимназический учебник, написанный М. П. Погодиным. В нем историк стремился предложить «очищенный» от исторических наветов образ правителя Годунова. «Сей знаменитый муж, — писал М. П. Погодин, — обладал великими государственными способностями и четырнадцать лет его управления при Феодоре, равно как и семь его собственного, были счастливейшим временем для России в XVI веке». У известного историка были последователи, развивавшие апологетическую линию в освещении истории царя Бориса. Даже конкурент М. П. Погодина на поприще писания русской истории и гимназических учебников, Николай Герасимович Устрялов, отдавал должное Годунову: «Он вполне разумел искусство управлять государством, сделал для России много и еще более готовил ей в будущем».
Крылов <…> слышал трагедию Пушкина, и — классик присяжный — он не может не протестовать против романтизма её. Пушкин спрашивал его: «Признайтесь, что моя трагедия вам не нравится».
Самые драгоценные алмазы его поэтического венка, без сомнения, суть «Евгений Онегин» и «Борис Годунов». Я никогда не кончил бы, если бы начал говорить о сих произведениях.
Гениальные создания русской литературы в трагическом роде написаны не для сцены: «Борис Годунов» едва ли бы произвел на сцене то, что называется эффектом и без чего пьеса падает, а между тем он потребовал бы такого выполнения, какого от нашего театра и желать невозможно. «Борис Годунов» писан для чтения.
После смерти Ивана Грозного Русь остаётся без правителя. Князь Шуйский обвиняет Бориса Годунова в убийстве законного наследника – юного царевича Дмитрия. Народ требует нового царя, и им становится Борис Годунов.
Тем временем инок Григорий от летописца Пимена узнаёт о подробностях смерти царевича Дмитрия. Он решает сбежать из монастыря и выдать себя за наследника престола. В поисках поддержки Лжедмитрий обращается за помощью к польской знати. Шляхта заинтересована в свержении Годунова и поддерживает самозванца. Григорий влюбляется в дочку польского воеводы Марину Мнишек. Красавица соглашается стать его женой, если он займёт русский престол. Григорию удаётся посеять смуту в народе. Со своим войском он отправляется в Москву, но на поле боя терпит поражение и бежит.
Годунова терзают муки совести из-за убитого царевича. Но вместе с тем у него появляются сомнения – вдруг Дмитрию удалось выжить? Годунов надеется, что наследником престола станет его любимый сын Фёдор.
После смерти Бориса Годунова князья объявляют его семью проклятой. Они убивают его жену и детей и призывают народ чествовать самозванца Лжедмитрия на русском престоле. Однако простой люд не так глуп, и толпа остаётся безмолвной.
Трагедия Александра Сергеевича Пушкина «Борис Годунов» была написана в 1824 – 1825 годах. В произведении автор описал исторические события 1598 – 1605 годов, происходившие в Российском государстве, а именно правление Бориса Годунова и вторжение Лжедмитрия I. Стилистически драма приближена к историческим хроникам У. Шекспира и относится к литературному направлению реализм.
«Борис Годунов» — историческая драма о годах правления русского царя Бориса Годунова, его свержении и приходе к власти самозванца Лжедмитрия.
Что касается особы царя Бориса, это был рослый и дородный человек, своею представительностью невольно напоминавший об обязательной для всех покорности его власти; с черными, хотя редкими волосами, при правильных чертах лица, он обладал в упор смотрящим взглядом и крепким телосложением.
Смерть царя Бориса случилась совершенно внезапно и к тому же при весьма странных обстоятельствах. Через каких-нибудь два часа после обеда, когда по обыкновению присутствовавшие при этом врачи уже удалились, оставив царя, по их убеждению, в добром здоровье, о котором свидетельствовал и его хороший аппетит за обедом, — государь вообще любил хорошо и плотно покушать, хотя теперь позволительно думать, что в этом он даже доходил до излишества, — он вдруг не только почувствовал себя дурно, но и ощутил боли в желудке, так что, перейдя в свою опочивальню, сам лег в постель и велел позвать докторов (которые успели уже разойтись). Но прежде, чем они явились на зов, царь скончался, лишившись языка перед смертью. Незадолго до своей кончины, он, по его собственному желанию, с величайшею поспешностью был пострижен в иноческий чин, с наречением ему нового имени.
13 апреля по старому стилю Борис был весьма весел, или представлялся таким, весьма много ел за обедом и был радостнее, чем привыкли видеть его приближенные. Отобедав, он отправился в высокий терем, откуда мог видеть всю Москву с её окрестностями, и полагают, что там он принял яд, ибо как только он сошел в залу, то послал за патриархом и епископами, чтобы они принесли ему монашеский клобук (monicxcappe) и тотчас постригли его, ибо он умирал, и как только эти лица сотворили молитву, постригли его и надели на него клобук, он испустил дух и скончался около трех часов пополудни.
Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода — богородица не велит.
Понимая, что одного категоричного утверждения в защиту Годунова недостаточно, Константин Аксаков стремится объяснить, как все-таки случилось, что при всех известных добродетелях «народ» отверг царя Бориса. Упоминая о подозрительности и преследовании Борисом Годуновым своих врагов, Аксаков склонен объяснять их обстоятельствами времени. Сам же царь Борис у него досужий государь, то есть способный к делу: «Поставленный на историческом пути, на одном из крутых его поворотов, умный, строгий, деятельный Борис понес на себе все следствия такого положения своего, понес на себе историческое подозрение и историческую клевету — плоды тогдашней преходящей минуты.
В 1860-е годы происходил явный всплеск интереса к фигуре Бориса Годунова. Конечно, это можно связать с общим историческим ренессансом, когда пали табу на освещение многих тем и появилась возможность открытого обсуждения прежних династических тайн. В такие времена театр обычно опережает исследования историков, не стали исключением фигуры царя Федора Ивановича, его жены царицы Ирины, Бориса Годунова, князей Шуйских. Все они стали персонажами великой исторической трилогии Алексея Константиновича Толстого «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович», «Царь Борис». Обладая тонким пониманием русской истории, автор сумел показать совершенно новых, непривычных для публики героев, хотя и с давно знакомыми именами. Годунов в начале трилогии предстает у А. К. Толстого «гениальным честолюбцем»; драматург раскрыл его характер в замечаниях, адресованных постановщикам и актерам: «Честолюбие Годунова столь же неограниченно, как властолюбие Иоанна, но с ним соединено искреннее желание добра, и Годунов добивается власти с твердым намерением воспользоваться ею ко благу земли. Эта любовь к добру не есть, впрочем, идеальная, и Годунов сам себя обманывает, если он думает, что любит добро для добра. Он любит его потому, что светлый и здоровый ум его показывает ему добро как первое условие благоустройства земли, которое одно составляет его страсть, к которому он чувствует такое же призвание, как великий виртуоз к музыке» (Проект постановки на сцену трагедии «Смерть Иоанна Грозного»). Все три пьесы выстроены вокруг действий главного героя — Годунова, объясняя его путь к власти.
Много чего он тогда поведал, мне уже трудно отделить его рассказы от узнанного позже, от других людей, да и сбивчив поначалу был тот рассказ, потому что Грязной едва поспевал отвечать на мои вопросы, сыпавшиеся один за другим.
Поэтому опишу все по порядку, с момента нашего счастливого бегства.
Вернувшись в слободу и узнав об исчезновении княгинюшки, Иван впал в буйство. Немедленно послал отряды, чтобы перекрыли все дороги в Литву, перевернул вверх дном наш угличский дворец, обшарид все окрестные деревни. В конце концов нашли и наше потайное убежище в Юркиных Двориках и даже проследили наш путь до границы с земскими владениями. Но и граница Ивана не остановила, он как волк ринулся по нашему следу и с большим отрядом опричников пробился сквозь болота к городку Новгороду, тому самому, где, как некоторые помнят, мы сделали большую остановку. С ужасом узнал я, что разошлись мы с погоней на какие-то три дня. Не знаю, что было бы с нами, ведь если верить Грязному, то Иван в ярости неимоверной устроил в Новгороде погром сродни ярославскому. Обвинил всех жителей от мала до велика, от наместника до последнего холопа в пособничестве изменникам, то есть нам, а уж под пытками несчастные в чем только не признались: и в поползновении отложиться к Литве, и в намерении извести весь великокняжеский род, и в стремлениях возвести на престол князя Владимира Андреевича, и все это одновременно, хотя любое из желаний исключало остальные. Одного не показали — куда мы с княгинюшкой уехали, то есть показывали-то все, но в разные стороны, от незнания. Спасли Новгород от полного уничтожения его малолюдство и захудалость, костер ярости Ивановой не нашел там достаточно дров и быстро утих. Он бы и дальше за нами двинулся, да опричники удержали, ведь дальше была Ливония с земской армией, так что Иван, объявив Новгород с уездом собственностью опричнины и оставив в городке немалый гарнизон, отправился восвояси.
Пока Иван рыскал по стране в поисках беглецов, Малюта Скуратов в слободе вел розыск пособников, потому как любому понятно было, что без пособников в таком деле не обошлось.
— Первым подозреваемым Афанасий Вяземский был, — рассказывал Грязной. — Иван, едва прослышав о вашем побеге, приказал взять нескольких его ближних холопов и допросить пристрастно. Так и умерли, повторяя, что их хозяин к этому делу отношения не имеет. Но Иван не поверил и положил допросить Вяземского после своего возвращения из погони. Вяземский то ли от вашего побега, то ли от опалы государевой впал в тоску и беспробудно запил, запершись в доме приятеля своего медика Арнольда Линдсея. Улик против Вяземского никаких сыскать не удалось, и Григорий Лукьянович на других любимцев Ивановых перекинулся, но тут пришел приятель Вяземского царский ловчий Гришка и донес на своего друга.
— Вяземский со всем светом дружил, — сказал, помнится, я, — при таком обилии друзей обязательно доносчик сыскался бы, не этот, так другой.
— А Григорий Лукьянович ни этому прохвосту, ни какому другому не поверил бы, — убежденно сказал Грязной, — конечно, о страсти Вяземского к княгине Ульяне все знали, даже и Иван, а нраву князя, известно, горячий, он в безумии любовном вполне мог умыкнуть полюб… извини, князь, возлюбленную у самого царя, но муж, то есть ты, ему в этом деле совсем без надобности был. Так что потолковал Григорий Лукьянович с тем ловчим по душам, нуты знаешь, как он это умеет, и признался тот, что подговорил его подать донос…
— Э-э, князь, да ты, похоже, больше моего знаешь! — усмехнулся Грязной. — Да оно и немудрено! Эх, кабы ты это свое слово тогда сказал! — с некоторой досадой добавил он, но потом беспечно махнул рукой. — Да ладно, и так славно вышло. Вернулся Иван, призвал Вяземского, а того и след простыл. Арнольд Линдсей показал, что предыдущим вечером был у жильца его посетитель, которого он не разглядел, и он якобы убеждал Вяземского, что все враги его составили заговор на его погибель, и уговаривал князя прислушаться к доброму совету и голосу благоразумия и бежать в Москву. Там его и поймали. А тут и другой донос подоспел, что в похищении княгини Ульяны участвовали еще молодые Басмановы, Федор да Петр. Иван, недолго думая, приказал взять их в оборот, а уж у Григория Лукьяновича они чистосердечно признались, что похитили они княгиню вместе с Вяземским из ревности и из желания вернуть былую любовь царя Ивана. Много чего они наговорили, а Федор еще и отца ихнего, можно сказать, собственными руками зарезал, сказал, что все по его наущению сделано было, ибо досадовал воевода Басманов, что из-за княгини Ульяны пропала в Иване твердость в искоренении еретиков безбожных и бояр злокозненных. Как доложил Григорий Лукьянович все это царю, так тот опалу на бывших любимцев положил, но ради старой дружбы не велел казнить, Вяземского поставили на правеж в Москве, а потом сослали в оковах в Городец на Волге. А Басмановым в избе пыточной и так крепко досталось, их на телегах в Кириллов монастырь свезли. Довезли, да видно в дороге растрясли, так одного за другим и схоронили.
А у Григория Лукьяновича уже другие дела разыскные были наготове, давно он случай караулил, вот он их царю Ивану тогда и представил, — продолжил Грязной и вдруг расхохотался. — Что тогда началось, ты не поверишь, князь светлый, даже Григорий Лукьянович в изумлении руками разводил. Как первые любимцы Ивановы пали и все поняли, что неприкосновенных больше нет, так словно с цепи сорвались, принялись друг на дружку доносить, счеты старые сводить и в преданности престолу состязаться. Темниц не хватало! Больше всего почему-то на дьяков шишки сыпались, видно, обидно было всем, что души чернильные такую власть забрали и честными воинами помыкают. Как начали с Ивана Висковатого да с казначея Фуникова.
— Как же так, — удивился я, — Висковатого-то за что? Он человек не из худших, хоть и верный захарьинский слуга. Как же они его не защитили?
— Так Никита Романович сам же его и сдал! — воскликнул Грязной. — То ли знал слишком много, то ли из воли его стал выходить. То же и Фуников, видно, принялся воровать в обход боярина Никиты. Да и мудрено было Захарьиным кого-либо защищать, на них самих Григорий Лукьянович насел, он-то на мелюзгу не разменивался, только крупную рыбу бил. Ох, подозревал он, что ваш побег без Федора Романова не обошелся, да улик верных сыскать не сумел, больно ловко тот все концы обрубил. Зато зацепил ближайшего романовского родственника, боярина Семена Васильевича Яковлева-Захарьина, так зацепил, что Иван приговорил: на плаху. Царь Иван вообще тогда сильно загрустил не от того даже, что княгиню Ульяну потерял, а от всеобщего предательства. Он-то ведь всегда земщину да бояр считал источником всех бед, братство свое опричное любил и в глазах своих обелял, а тут такой ком грязи накатился. Помню, сидим за столом, пир не в радость, не веселимся, а тоску глушим, Иван и спрашивает у Григория Лукьяновича, удастся ли когда-нибудь измену вывести или это непреложный закон жизни. Не вывести тебе, царь-государь, измену довеку, ответил ему тогда Григорий Лукьянович, пока сидит твой главный супротивник напротив тебя. Поднял Иван глаза, посмотрел через стол, а там — Федор Романов. Надеялся Григорий Лукьянович, что после Вяземского и Басмановых отдаст Иван сгоряча и Федора Романова ему в работу, а уж там и улики недостающие объявятся. Но Никита Романович быстрее Ивана сообразил, куда ветер дует, и закричал грозно: «Ты, Малюта! Не за свой кус принимаешься, ты этим кусом подавишься!» Тут и Иван опомнился, вскочил, обвел всех каким-то странным взглядом, и Федора Никитича, и отца его, и Григория Лукьяновича, и всех опричников в палате пиршественной, и сказал тихо и скорбно: «Предатели предателей казнят. Скоро никого около меня не останется. И последний из оставшихся и будет главным предателем». Тут он опять обвел всех взглядом: и Федора Никитича, и отца его, и Григория Лукьяновича, и всех опричников, пытаясь заглянуть им глаза, но ни одного взора открытого не встретил, даже Григорий Лукьянович дрогнул, стоял потупившись. И наступила в палате такая тишина, что слышно было, как волосы на головах от ужаса шевелятся, ибо ждали все слов страшных, последних. Да и я, признаюсь, струхнул, — Грязной даже поежился от давнего воспоминания, — но Иван вдруг сказал: «Но не пришло еще время, не пробил час Страшного суда. Никого он не минует, а сейчас — остановимся».
Да, не пришло еще время. Лишь на миг приоткрылась перед Иваном бездна его одиночества, он ужаснулся и поспешил отойти от края пропасти.
А потом была казнь, какой не видала еще Москва и, Бог даст, никогда больше не увидит. Иван хотел вначале повесить всех осужденных вдоль дороги из Слободы в Москву, чтобы видел народ, как карает царь своих изменников и мучителей простых людей, но Малюта отговорил его. По словам Грязного, уверил Малюта царя Ивана, что устал народ от вида крови и казней, но мне почему-то кажется, что у него другая, тайная мысль была.
Малюта сложил слова Ивана о Страшном суде и о том, что предатели предателей казнят, и измыслил действо в духе сгинувшего Алексея Басманова. Выбрали в Москве, в Китай-городе торговую площадь с названием многозначным Поганая Лужа, выгородили сплошным забором круг изрядный в пятьдесят сажен с одними воротами, а над воротами установили помост с одним креслом. А внутри поставили двадцать крестов, да десять кольев заточенных, да десять столбов, обложенных вязанками хвороста, и сложили печи огромные, в которые человек войдет, а еще множество очагов и с вертелами, и со сковородами, и с чанами, будто готовились стадо быков изжарить для пира невиданного. Тут же на помостах лежали металлические когти и крючья, пилы большие и малые, заточенные и тупые, иглы длинные и ножи острые, колодки с винтами и веревками всех размеров, чтобы любую часть тела прихватить можно было. Не было только виселиц и плах с топорами, ибо не суждено было никому принять смерть быструю и легкую. Хоть и высок был забор и с площади всех приготовлений было не разглядеть, да мальчишки московские с крыш окрестных да с деревьев высмотрели и разнесли ужасную весть по Москве. Решил народ московский, что пришел его последний час, в храмах было не протолкнуть — люди спешили получить последнее причастие, многие купцы лавки свои отворили широко и без платы товар раздавали, иные люди, наоборот, — затворили свои дома крепко и схоронились в подвалах, а были и такие, что в день судный всеми семьями потянулись на Поганую Лужу — чему быть, того не миновать, так уж лучше сразу.
Но народ на площадь не пустили, не для него было это действо, да и места не хватало, только-только достало для стрельцов и опричников, которые на рассвете в день назначенный числом в несколько тысяч выстроились вокруг геенны огненной, как окрестили то место в народе. Люди, толпившиеся в улицах, недоуменно оглядывались, что-то не так было в Москве, лишь потом сообразили: молчали колокола бесчисленных церквей и храмов, как будто ушла вся святость из проклятого Богом города. И вот в этой тишине издалека донеслись мерные удары бубнов и барабанов — по улицам Москвы двигалась ужасная процессия. Впереди царь Иван на вороном жеребце и сам весь в черном доспехе с копьем в руках, за ним пятьсот наиглавнейших опричников в одеждах их сатанинских, за ними влачились пешком триста осужденных, изможденных до последней степени не только пытками, но и дорогой долгой из слободы.
Въехав на площадь, царь Иван сошел с коня, поднялся на помост и сел на престол свой, опершись на копье, как на посох. Опричники его наиглавнейшие тоже сошли с коней и выстроились вдоль улицы, оставив узкий проход для осужденных. Те потянулись по одному к воротам, между тем дьяк выкрикивал их вины. Но вины общие, ни к кому конкретно не относящиеся, так что дьяк, дойдя до конца свитка, начинал выкрикивать с начала. И были там все мыслимые и немыслимые измены, в которых осужденные сами повинились и в которых их другие оговорили. Иван, казалось, и не смотрел на изменников своих, только опускал руку долу, тогда несчастного вталкивали в ворота, или поводил в сторону, и нежданно прощенного отпускали на свободу. Другого было не дано, как на Страшном суде: или в ад, или в рай.
И проявил Иван милосердие невиданное, достойное Отца нашего Небесного, простил большую часть грешников — двести человек без малого. Несомненно, что сам Господь руку его направлял, из прощенных только боярин Семен Васильевич Яковлев-Захарьин был законченным злодеем. Зато из кровопийственного басмановского колена никто кары не избежал, и боярин Захарий Очин-Плещеев, и Иона Плещеев, и Иван Очин — все они отрядами опричными командовали и вместе зверства в Земле Русской творили, а теперь рядом в аду стояли. То же и Вяземские: Ермолай должен был ответить не только за себя, но и за брата, сестра же Афанасия Марфа, жена казначея Фуникова, единственная женщина из осужденных, была известной ведьмой, даже и внешне — красивой и вечно молодой. Дьявол и тут ее не оставил, единственная из всех она находила силы бесноваться и изрыгать слова хулительные. Мужчины же стояли молча, приуготовляя себя к встрече с вечностью.
Шурин, даже грустно
Мне слышать это: тот сторонник Шуйских,А этот твой! Когда ж я доживу,Что вместе все одной Руси лишь будут Сторонники?

Leave your vote

0 Голосов
Upvote Downvote

Цитатница - статусы,фразы,цитаты
0 0 голоса
Ставь оценку!
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Add to Collection

No Collections

Here you'll find all collections you've created before.

0
Как цитаты? Комментируй!x