Сложно однозначно ответить на вопрос: гениальные люди рождаются такими или их потенциал раскрывает правильная методика образования? Блез Паскаль не нуждается в представлениях. Он внес свою лепту в развитие физики, геометрии, математики, а развивал его таланты с юных лет, отец, самостоятельно, продумавший систему обучения сына. В данной подборке собраны лучшие цитаты Блеза Паскаля.

Монтень. – Велики недостатки Монтеня. Грязные слова – они отвращают, сколько бы ни защищала их мадемуазель де Гурне. Легковерен: “безглазые люди”. Невежествен: “квадратура круга, еще больший мир”. Его отношение к самоубийству, к смерти.
Он взращивает пренебрежительное отношение к спасению души – “без страха и раскаяния”. Его книга вовсе не должна направлять читателей на путь благочестия, ибо не ради этого она была написана, но в любом случае автор обязан не отвращать от него.
Можно снисходительно отнестись к слишком вольным и сладострастным порывам чувств Монтеня в известных житейских обстоятельствах, но нельзя быть снисходительным к совершенно языческим чувствам, которые рождает в нем мысль о смерти, ибо кто не желает хотя бы умереть по-христиански, тот начисто лишен благочестия; ну, а судя по книге Монтеня, ее создатель только и жаждет что трусливо-бездумной смерти.

Достоинства Монтеня обрести очень нелегко. А недостатки – я говорю не о нравственных правилах – Монтень исправил бы шутя, укажи ему кто-нибудь, что он рассказывает слишком много побасенок и слишком много говорит о себе.
Не в Монтене, а во мне самом содержится все, что я в нем вычитываю.
Я потратил много времени на изучение отвлеченных наук и потерял к ним вкус – так мало они дают знаний.
Потом, когда я начал изучать человека, мне стало ясно, что отвлеченные науки вообще не имеют к нему никакого отношения и что, занимаясь ими, я еще хуже разумею, каково оно, истинное мое место в этом мире, нежели те, кто ничего в них не смыслит. И я простил людям их неведение. Однако я полагал, что многие, подобно мне, погружены в изучение человека, да иначе оно и быть не может.
Я ошибался: даже геометрией – и той занимаются охотнее. Впрочем, и к ней, и к другим наукам обращаются главным образом потому, что не знают, как приступить к изучению самих себя. Но вот о чем стоит задуматься: а нужна ли человеку и эта наука, не будет ли он счастливее, вообще ничего о себе не зная?
Познаем самих себя: пусть при этом мы не обретем истину, зато хотя бы наведем порядок в собственной жизни, а для нас это дело насущное.
Людей учат чему угодно, только не порядочности, меж тем всего более они стремятся блеснуть именно порядочностью, то есть как раз тем, чему их никогда не обучали.
Иные наши пороки – только отростки других, главных пороков: если срубить ствол, они отсохнут, как древесные ветви.
Стоит злонамеренности перетянуть на свою сторону разум, как она преисполняется гордыни и выставляет союзника напоказ во всем его блеске.
Стоит воздержанности или суровому подвижничеству потерпеть крах и признать победу естества, как злонамеренность, отмечая сию победу, снова преисполняется гордыни.
Неправедность. – Самомнение в сочетании с ничтожеством – вот она, величайшая неправедность.
Противоречие. – Наша гордыня, берущая верх над всем нашим горестным ничтожеством: она либо вообще его утаивает, либо, вынужденная признать, тут же начинает хвалиться способностью признать это ничтожество.
Гордыня перевешивает и сводит на нет в душе человека его сознание собственного горестного ничтожества. Вот уж и впрямь редкостное чудище, вот уж бьющий в глаза самообман! Человек пал и утратил истинное свое место; теперь он беспокойно его ищет – это относится ко всем людям; посмотрим, кому удастся обрести утраченное.
Нам не довольно нашей собственной жизни и нашего подлинного существа: мы жаждем создать в представлении других людей некий воображаемый образ и для этого все время тщимся казаться.
Не жалея сил, мы приукрашиваем и холим это воображаемое “я” в ущерб настоящему.
Если нам свойственно великодушие, или спокойствие, или умение хранить верность, мы торопимся оповестить об этих свойствах весь мир и, дабы наградить ими нас выдуманных, готовы отобрать их у нас настоящих; мы даже не погнушаемся стать трусами, лишь бы прослыть храбрецами.
Несомненное доказательство ничтожности нашего “я” в том и состоит, что это “я” не довольствуется только собою истинным или собою выдуманным и неустанно меняет их местами! Ибо кто отказался бы пойти на смерть ради сохранения чести, тот прослыл бы последним из подлецов.
Гордыня. – Любознательность – это все то же тщеславие.
Чаще всего люди набираются знаний, чтобы потом ими похваляться.
Никто не стал бы путешествовать по морям ради одного удовольствия увидеть что-то новое; нет, в плавание отправляются в надежде рассказать об увиденном, поразглагольствовать о нем.
Похвальнее всего те добрые дела, которые совершаются втайне.
Восхищение развращает человека с младых ногтей. “Как он замечательно сказал! Как замечательно поступил! Ну, не умница ли он!”
Воспитанники Пале-Рояля, не ведающие подстегиваний зависти и славолюбия, впадают в нерадивость.
Терпя множество бед, впадая во множество заблуждений и пр., мы тем не менее одержимы гордыней, вошедшей в нашу плоть и кровь.
Мы с радостью отдадим все, вплоть до жизни, лишь бы привлечь к себе внимание.
Тщеславие: игры, охота, хождение по гостям и театрам, пустое старание увековечить имя.
Мы так спесивы, что хотели бы прославиться среди всех людей, населяющих Землю, даже среди тех, которые появятся, когда мы уже исчезнем; мы так суетны, что тешимся и довольствуемся уважением пяти-шести человек, которые близко нас знают.
Люди не стараются стяжать всеобщее уважение в тех местах, где они – всего лишь прохожие, но очень заботятся об этом, если им случится там осесть хоть на малый срок. А на какой все-таки? На срок, соразмерный нашему мимолетному и бренному бытию в этом мире.
Тщеславие так укоренилось в нашем сердце, что любой человек, будь то солдат или подмастерье, повар или грузчик, вечно чем-нибудь похваляется и жаждет обзавестись почитателями; хотят славы все – даже философы; сочинители трактатов против тщеславия хотят прославиться тем, что так хорошо о нем написали, а читатели этих трактатов – тем, что их прочли; и я, пишущий эти строки, тоже, может быть, хочу стяжать ими славу, и, быть может, будущие мои читатели…
Слава так сладостна, что люди идут ради нее на все – даже на смерть.
Ferox gens nullam esse vitam sine armis rati. Одни предпочитают смерть миру, другие – войне.
Люди ради любого своего убеждения готовы пожертвовать жизнью, хотя, казалось бы, любовь к ней так сильна и так естественна.
Противоречие: пренебрежение нашим бытием, смерть во имя любой безделицы, ненависть к нашему бытию.
Даже именитейшему вельможе следует не пожалеть усилий, чтобы обзавестись истинным другом, так он ему будет полезен, ибо друг не поскупится на похвалы и встанет за него горой не только при нем, но и в его отсутствие.
Только бы не сделать ошибки при выборе, потому что, если он заручится дружбой дурака, проку от этого не будет никакого, сколько бы тот его ни превозносил; впрочем, дурак и превозносить не станет, если не встретит поддержки: все равно с его мнением никто не посчитается, так уж лучше он позлословит за компанию.
Твой господин любит и превозносит тебя, но разве благодаря этому ты уже не его раб? Просто ты приносишь ему немалый доход.
Сегодня твой господин тебя хвалит, а завтра прибьет.
Люди пренебрегают верой; им ненавистна и страшна мысль, что, может статься, в ней содержится истина.
Дабы исцелить их от этого, первым делом докажите, что вера ничуть не противоречит разуму, более того, что она достохвальна, и таким путем внушите уважение к ней; затем, показав, что она заслуживает любви, посейте в добродетельные сердца надежду на ее истинность и, наконец, докажите, что она и есть истинная вера.
Вера достохвальна, потому что познала природу человека; вера достойна любви, потому что открывает путь к истинному благу.
Для грешников, обреченных вечному проклятию, одним из самых неожиданных ударов будет открытие, что они осуждены своим собственным разумом, на который ссылались, дерзая осуждать христианскую веру.
Две крайности: зачеркивать разум, признавать только разум.
Если бы все в мире подчинялось разуму, в христианском вероучении не осталось бы места для того, что в нем таинственно и сверхъестественно; если бы ничто в мире не было подвластно законам разума, христианское вероучение оказалось бы бессмысленным и смехотворным.
Метафизические доказательства бытия Божия так не похожи на привычные для нас рассуждения и так сложны, что, как правило, не затрагивают людские умы, а если кого-то и убеждают, то лишь на короткое время, пока человек следит за ходом развития этого доказательства, но уже час спустя он начинает с опаской думать, – а не попытка ли это его околпачить. Quod curiositate cognoverunt superbia amiserunt.
Так происходит с каждым, кто пытается познать Бога, не воззвав к помощи Иисуса Христа, кто хочет без посредника причаститься Богу, без посредника познанному.
Меж тем как люди, познавшие Бога через Его Посредника, познали и свое ничтожество.
Как это замечательно, что канонические авторы никогда не доказывали бытие Божие, черпая доводы из мира природы.
Они просто призывали поверить в Него. Никогда Давид, Соломон и др. не говорили: “В природе не существует пустоты, следовательно, существует Бог”. Они несомненно были умнее самых умных из пришедших им на смену и постоянно прибегавших к подобным доказательствам. Это очень и очень важно.
Если все доказательства бытия Божия, почерпнутые из мира природы, неизбежно говорят о слабости нашего разума, не относитесь из-за этого пренебрежительно к Священному Писанию; если понимание подобных противоречий говорит о силе нашего разума, почитайте за это Священное Писание.
. Не о системе я поведу здесь речь, а о присущих сердцу человека особенностях.
Не о ревностном почитании Господа, не об отрешенности от себя, а о руководящем человеческом начале, о корыстных и самолюбивых устремлениях.
И так как нас не может не волновать твердый ответ на столь близко касающийся нас вопрос, – после всех жизненных горестей, куда с чудовищной неизбежностью ввергнет нас неминуемая смерть, ежечасно грозящая нам, – в вечность ли небытия или в вечность мук…
Всевышний приводит к вере людские умы доводами, а сердца – благодатью, ибо Его орудие – кротость, а вот пытаться обращать умы и сердца силой и угрозами значит поселять в них ужас, а не веру, terrorem potius quam religionem.
В любой беседе, в любом споре необходимо сохранить за собой право урезонить тех, кто выходит из себя: “А что, собственно говоря, вас возмущает?”
. Маловеров следует прежде всего пожалеть, – само это неверие делает их несчастными. Обидные речи были бы уместны, когда бы оно шло им на пользу, но оно идет во вред.
. Жалеть безбожников, пока они неустанно ищут, – разве бедственное их положение не достойно жалости? Клеймить тех, кто хвалится безбожием.
Противоречия. – Человек от природы доверчив, недоверчив, робок, отважен.
Описание человека: зависимость, жажда независимости, множество надобностей.
Отдавая чужое творение кому-нибудь на суд, до чего же трудно не повлиять заранее на приговор! Говоря: “По-моему, это прекрасно!” или “По-моему, сплошная невнятица!” и прочее в том же роде, мы побуждаем воображение собеседника следовать за нами либо, напротив, нам сопротивляться. Всего лучше просто молчать – тогда он будет судить исходя из собственных убеждений, то есть из убеждений, присущих ему в данную минуту, и прочих обстоятельств, к которым мы не причастны.
Таким образом, своего мнения мы ему не навяжем, если, разумеется, пренебречь тем, что и молчание воздействует по-разному, в зависимости от оттенков смысла, которые он пожелает в него вложить, и от выводов, которые сделает из наших жестов, мимики, тона, и от умения этого человека читать по лицам.
Вот до какой степени трудно не повлиять на суждение любого из нас или, вернее, до какой степени редко оно бывает твердым и независимым.
Узнав главенствующую страсть человека, мы уже не сомневаемся, что путь к его сердцу нам открыт, а меж тем у любого, кого ни возьми, без счета причуд, идущих вразрез с его собственной выгодой, как он сам ее понимает; вот это сумасбродство людей и смешивает все карты в игре.
Погода мало влияет на расположение моего духа – у меня мои собственные туманы и погожие дни; порою оно даже не зависит от благоприятного или дурного оборота моих дел.
Случается, я не дрогнув встречаю удары судьбы: победить ее так почетно, что, вступая с ней в борьбу, я сохраняю бодрость духа, меж тем как иной раз, при самых благоприятных обстоятельствах, хожу словно в воду опущенный.
Мы так жалки, что, радуясь чему-то нам удавшемуся, неизменно возмущаемся, если нас постигает неудача, а это может случиться – и случается – в любую минуту. Кто научился бы радоваться удаче, не возмущаясь неудачей, тот сделал бы удивительное открытие – все равно что изобрел бы вечный двигатель.
Когда человек занят каким-нибудь неприятным делом и при этом твердо рассчитывает на его счастливый исход, радуется малейшим успехам, но отнюдь не огорчается из-за неудач, тогда позволительно думать, что он вовсе не прочь проиграть это дело, тем не менее преувеличивает любой благоприятный признак, чтобы высказать крайнюю свою заинтересованность и напускной радостью скрыть подлинную, вызванную тайной уверенностью, что дело-то все равно проиграно.
Пока человек здоров, он недоумевает, как это ухитряются жить больные люди, но стоит ему прихворнуть, как он начинает глотать лекарства и даже не морщится: к этому его понуждает недуг.
Нет у него больше страстей, нет желания пойти погулять, развлечься, рождаемого здоровьем, но несовместного с дурным самочувствием. Теперь у человека другие страсти и желания, они соответствуют его нынешнему состоянию и рождены все той же природой.
Тем-то и мучительны страхи, выдуманные нами самими и отнюдь нам не соприродные, что заставляют терзаться страстями, чуждыми нашему теперешнему состоянию.
По самой своей природе мы несчастны всегда и при всех обстоятельствах, ибо желания, рисуя нам полноту счастья, неизменно сочетают нынешние наши обстоятельства с удовольствиями, покамест недоступными: но вот мы обрели эти удовольствия, меж тем как счастья не прибавилось, потому что изменились наши обстоятельства, а с ними и желания.
Нужно раскрыть суть этого общего положения.
Мы нисколько не дорожим нашим настоящим.
Только и делаем, что предвкушаем будущее и торопим его словно оно опаздывает, или призываем прошлое и стараемся его вернуть, словно оно слишком рано ушло: исполненные неблагоразумия, блуждаем во времени, нам не принадлежащем, пренебрегая тем единственным, которое нам дано, исполненные тщеты, целиком погружаемся в исчезнувшее, бездумно ускользая от того единственного, которое при нас.
А дело в том, что настоящее почти всегда причиняет нам боль. Когда оно горестно, мы стараемся его не видеть, а когда отрадно – горюем, видя, как быстро оно ускользает. Мы пытаемся продлить его, переправляя в будущее, тщимся распоряжаться тем, что не в нашей власти, мечтаем о времени, до которого, быть может, не дотянем.
Покопайтесь в своих мыслях, и вы найдете в них или прошлое, или будущее.
О настоящем мы почти не думаем, а если и думаем, то лишь в надежде, что оно подскажет нам, как лучше устроить будущее.
Настоящее никогда не бывает нашей целью, оно вместе с прошлым – средства, единственная цель – будущее.
Вот и получается, что мы никогда не живем, только располагаем жить и, уповая на счастье, так никогда его и не обретаем.
Горестное ничтожество. – Горестное ничтожество человеческой судьбы глубже всех познали и лучше всех выразили в словах Соломон и Иов – счастливейший и несчастнейший из смертных: один на собственном опыте познал всю тщету наслаждений, другой – всю несомненность несчастий.
Человек чувствует, какая малость – все доступные ему наслаждения, но не понимает, какая тщета – все чаемые; в этом причина людского непостоянства.
Непостоянство. – У предметов множество свойств, у души множество склонностей, ибо все, что ей открывается, – непросто, и сама она, открываясь, всегда являет себя непростой. Поэтому одно и то же вызывает у человека то смех, то слезы.
Непостоянство. – Многие полагают, что человек отзывается на прикосновение, как обыкновенный орган.
Он и впрямь орган, но причудливый, изменчивый, каждый со своими отличиями (и трубы в нем соединены без всякого порядка).
Кто умеет играть только на обыкновенных органах, не извлечет согласных звуков из этого инструмента: надобно знать расположение всех его (регистров).
Непостоянство и причудливость. – Тот, кто живет трудами рук своих, и тот, кто властвует над самой могучей в мире державой, занимают положения, одно с другим несовместные. Однако эти положения объединены в персоне турецкого султана.
Пусть человеку нет никакого резона лгать, это отнюдь не значит, что он говорит чистую правду: иные люди лгут просто во имя лжи.
Нас утешает любая малость, потому что любая малость повергает в уныние.
Как могло случиться, что этот человек, который так удручен кончиной жены и единственного сына, да еще озабочен исходом нескончаемой тяжбы, – как могло случиться, что вот сейчас он отнюдь не погружен в скорбь и весьма далек от тяжких и беспокойных раздумий?
Не удивляйтесь: он должен так отбить посланный ему мяч, чтобы тот отлетел к его партнеру: ведь если мяч, стукнувшись о крышу, упадет на землю, партия будет проиграна, – ну разве может человек, увлеченный подобным делом, думать о других своих делах?
Столь достойное занятие просто не может не поглощать все силы этой возвышенной души, все до единой мысли этого разума.
Человек, рожденный на свет, дабы познать Вселенную, судить обо всем и всех, править целыми державами, – этот самый человек целиком поглощен охотой на зайца.
А кто не снизойдет до сего занятия, захочет всегда быть на высоте, тот покажет себя еще большим глупцом, ибо это означает, что он пытается стать выше всего человечества, меж тем как на деле – обыкновеннейший человек, мало на что способный и способный на многое, ни на что и на все: он не ангел, не животное, он – человек.
Люди с увлечением гоняют мячи, гоняют зайцев; в этих занятиях находят отраду даже короли.
Тщета. – Люди живут в таком полном непонимании тщеты всей человеческой жизни, что приходят в полное недоумение, когда им говорят о бессмысленности погони за почестями. Ну не поразительно ли это?
На мой взгляд, Цезарь был слишком стар для такой забавы, как завоевание мира. Она к лицу Августу или Александру: эти были молоды, а молодым людям трудно обуздать себя, но Цезарю пристало проявить большую зрелость.
Чтобы до конца уяснить себе всю суетность человеческой натуры, довольно вдуматься в причины и следствия любви. Причина ее – “неведомо что” (Корнель), а следствия ужасны. Это “неведомо что”, эта малость, которую и определить-то невозможно, сотрясает землю, движет монархами, армиями, всем миром.
Нос Клеопатры: будь он чуть покороче, весь облик Земли был бы сегодня иным.
Когда толпы иудеев привели Иисуса Христа к Пилату и, начав обвинять Его, случайно помянули Галилею, это дало повод прокуратору послать Иисуса Христа к Ироду; и вот так воплотилось в жизнь таинство, вот так Он был судим иудеями и язычниками. То, что по виду было делом случая, оказалось причиной воплощения в жизнь таинства.
Стоит нам увлечься каким-нибудь делом – и мы тотчас забываем о долге: например, мы в восторге от какой-нибудь книги, вот и утыкаемся в нее, пренебрегая самыми насущными делами. В таких случаях следует взяться за что-либо очень скучное – и тогда, под предлогом, что у нас есть дело поважнее, мы возвращаемся к исполнению долга.
Люди безумны, и это столь общее правило, что не быть безумцем – тоже своего рода безумие.
Всего более меня удивляет то, что люди ничуть не удивляются немощности своего разума. Они самым серьезным образом следуют заведенным обычаям, и вовсе не потому, что полезно повиноваться общепринятому, а потому, что твердо уверены: уж они-то не ошибутся в выборе разумного и справедливого. Ежечасно попадая впросак, они с забавным смирением винят в этом себя, а не те житейские правила, постижением которых так хвалятся. Подобных людей множество, они слыхом не слыхивали о пирронизме, но служат вящей его славе, являя собой пример человеческой способности к самым бессмысленным заблуждениям: они ведь даже не подозревают, насколько естественна и неизбежна эта немощность их разумения, – напротив того, неколебимо убеждены в своей врожденной мудрости.
Особенно укрепляют учение Пиррона те, кто его не разделяет: будь пиррониками все без исключения, в пирронизме не содержалось бы ни крупицы истины.
Учение Пиррона укрепляют не столько его сторонники, сколько противники: бессилие человеческого разумения куда более очевидно у тех, кто о нем не подозревает, нежели у тех, кто его сознает.
Речи о смирении полны гордыни у гордецов и смирения – у смиренных. Точно так же полны самоуверенности речи людей самоуверенных, пусть даже они – последователи Пиррона: мало кто способен смиренно говорить о смирении, целомудренно – о целомудрии или высказывать сомнение, обсуждая пирронизм. Мы – вместилище лжи, двоедушия, противоречий, вечно скрытничаем и лицемерим перед самими собою.
Письмо о малоумии человеческой науки и философии. Предшествует разделу о развлечении. Felix qui poluit… Felix, nihil admirari. Двести восемьдесят видов величайшего блага у Монтеня.
(Но быть может, безмерностью своей этот предмет превосходит возможности нашего разума. Обратимся же к его измышлениям в той области, которая ему доступна. Нет на свете вопроса, который так близко бы его касался и, следовательно, толкал бы к особенно глубоким раздумьям, нежели вопрос, в чем же заключается высшее для него благо. Давайте посмотрим, к каким выводам пришли эти ясновидящие и сильные духом господа и царит ли между ними согласие.
Один говорит, что высшее благо – в добродетели, другой – в наслаждении, тот – в следовании голосу природы, этот – голосу истины: Felix qui potuit rerum cognoscere causas, кто-то – в полном неведении, а кто-то – в беззаботной неге, одни утверждают, что высшее благо – в сопротивлении всем обманчивым видимостям, другие – в способности ничему не удивляться: Nihil mirari prope res una quae possit facere et servare beatum; ну а достославные пирроники – в бесценной своей атараксии, в сомнении и отказе от категорических утверждений; наиболее же мудрые считают, что с помощью одного желания, даже и горячего, нам его вообще не обрести. Вот так-то.
Но если эта распрекрасная философия, невзирая на столь долгие и упорные труды, так и не пришла к единому определенному выводу, то, быть может, душа с помощью собственных своих усилий способна познать самое себя? Послушаем, что об этом говорят властители дум мира сего. Как они себе представляют, из чего она состоит? Удалось ли им открыть ее местоположение? Проведать, откуда она произошла, сколь долговременна, каким путем она отлетает?
Они твердят, будто затмения предвещают беду, но беды так часто постигают нас, так обыденны, что предсказатели неизменно угадывают; меж тем если бы они твердили, что затмения предвещают счастливую жизнь, то столь же неизменно ошибались бы. Но счастливую жизнь они предсказывают лишь при редчайшем расположении небесных светил, так что и тут почти никогда не ошибаются.
Не могу простить Декарту: он стремился обойтись в своей философии без Бога, но так и не обошелся, заставил Его дать мирозданию толчок, дабы привести в движение, ну а после этого Бог уже стал ему не надобен.
Декарт бесполезен и бездоказателен.
Если я не знаю основ нравственности, наука об окружающем мире не принесет мне утешения в дни горестных испытаний, а вот основы нравственности утешают и при полном незнании наук о предметах окружающего мира.
Все усилия людей сводятся к тому, чтобы обрести как можно больше благ, но, обретя, они не в состоянии ни доказать, ни отстоять силой свои права на них, потому что все добытое ими – лишь пустые человеческие фантазии. Точно так же обстоит дело и с нашими знаниями, ибо малейший недуг сводит их на нет. Мы не способны овладеть ни истиной, ни благом.
И он осыпает насмешками того, кто ищет? Но кому из этих двоих больше пристало насмешничать? Меж тем ищущий не насмехается, а жалеет насмешника.
Изрядный острослов – дрянной человек.
Хотите, чтобы люди поверили в ваши добродетели? Не хвалитесь ими.
Жалеть следует и тех и других, но в первом случае пусть эту жалость питает сочувствие, а во втором – презрение.
. Чем умнее человек, тем больше своеобычности видит он в каждом, с кем сообщается. Для человека заурядного все люди на одно лицо.
Сколько на свете людей, которые проповедь слушают как обычную вечернюю службу!
Существует два рода людей, для которых все едино: праздники и будние дни, миряне и священники, любой грех подобен другому. Но одни делают из этого вывод, что возбраняемое священникам возбраняется и мирянам, а другие – что дозволенное мирянам дозволено и священникам.
Всеобщность. – Науки о нравственности и о языке хотя и обособленные, но тем не менее всеобщие.
Различие между познанием математическим и непосредственным. – Начала математического познания вполне отчетливы, но в обыденной жизни неупотребительны, поэтому с непривычки в них трудно вникнуть, зато всякому, кто вникает, они совершенно ясны, и только совсем уж дурной ум не способен построить правильного рассуждения на основе столь самоочевидных начал.
Начала непосредственного познания, напротив, распространены и общеупотребительны.
Тут нет нужды во что-то вникать, делать над собой усилие, тут потребно всего лишь хорошее зрение, но не просто хорошее, а безупречное, ибо этих начал так много и они так разветвлены, что охватить их сразу почти невозможно.
Меж тем пропустишь одно – и ошибка неизбежна: вот почему нужна большая зоркость, чтобы увидеть все до единого, и ясный ум, чтобы, основываясь на столь известных началах, сделать потом правильные выводы.
Итак, обладай все математики зоркостью, они были бы способны и к непосредственному познанию, ибо умеют делать правильные выводы из хорошо известных начал, а способные к непосредственному познанию были бы способны и к математическому, дай они себе труд пристально вглядеться в непривычные для них математические начала.
Но такое сочетание встречается нечасто, потому что человек, способный к непосредственному познанию, даже и не пытается вникнуть в математические начала, а способный к математическому большей частью слеп к тому, что у него перед глазами; к тому же, привыкнув делать заключения на основе хорошо им изученных точных и ясных математических начал, он теряется, столкнувшись с началами совсем иного порядка, на которых зиждется непосредственное познание.
Они еле различимы, их скорее чувствуют, нежели видят, а кто не чувствует, того и учить вряд ли стоит: они так тонки и многообразны, что лишь человек, чьи чувства утонченны и безошибочны, в состоянии уловить и сделать правильные, неоспоримые выводы из подсказанного чувствами; притом зачастую он не может доказать верность своих выводов пункт за пунктом, как принято в математике, ибо начала непосредственного познания почти никогда не выстраиваются в ряд, как начала познания математического, и подобного рода доказательство было бы бесконечно сложно.
Познаваемый предмет нужно охватить сразу и целиком, а не изучать его постепенно, путем умозаключений – на первых порах, во всяком случае.
Таким образом, математики редко бывают способны к непосредственному познанию, а познающие непосредственно – к математическому, поскольку математики пытаются применить математические мерки к тому, что доступно лишь непосредственному познанию, и приходят к абсурду, ибо желают во что бы то ни стало сперва дать определения, а уж потом перейти к основным началам, меж тем для данного предмета метода умозаключений непригодна.
Это не значит, что разум вообще от них отказывается, но он их делает незаметно, непринужденно, без всяких ухищрений; внятно рассказать, как именно происходит эта работа разума, никому не под силу, да и ощутить, что она вообще происходит, доступно очень немногим.
С другой стороны, когда перед человеком, познающим предмет непосредственно и привыкшим охватывать его единым взглядом, встает проблема, ему совершенно непонятная и требующая для решения предварительного знакомства со множеством определений и непривычно сухих начал, он не только устрашается, но и отвращается от нее.
Что касается дурного ума, ему равно недоступно познание и математическое, и непосредственное.
Стало быть, ум сугубо математический будет правильно работать, только если ему заранее известны все определения и начала, в противном случае он сбивается с толку и становится невыносим, ибо правильно работает лишь на основе совершенно ясных ему начал.
А ум, познающий непосредственно, не способен терпеливо доискиваться первоначал, лежащих в основе чисто спекулятивных, отвлеченных понятий, с которыми он не сталкивался в обыденной жизни и ему непривычных.
Разновидности здравомыслия: иные люди здраво рассуждают о явлениях определенного порядка, но начинают нести вздор, когда дело касается всех прочих явлений.
Одни умеют делать множество выводов из немногих начал, – это свидетельствует об их здравомыслии.
Другие делают множество выводов из явлений, основанных на множестве начал.
К примеру, некоторые правильно выводят следствия из немногих начал, определяющих свойства воды, но для этого нужно отличаться незаурядным здравомыслием, потому что следствия эти почти неуловимы.
Но это отнюдь не означает, что все, способные к таким выводам, – хорошие математики, ибо математика заключает в себе множество начал, а бывает ум такого склада, что он способен постичь лишь немногие начала, но зато до самой их глубины, меж тем как явления, основанные на многих началах, для него непостижимы.
Стало быть, существуют два склада ума: один быстро и глубоко постигает следствия, вытекающие из того или иного начала, – это ум проницательный; другой способен охватить множество начал, не путаясь в них, – это ум математический.
В первом случае человек обладает умом сильным и здравым, во втором – широким, и далеко не всегда эти свойства сочетаются: сильный ум в то же время может быть ограниченным, широкий ум – поверхностным.
Кто привык судить обо всем по подсказке чувств, тот ничего не смыслит в логических умозаключениях, потому что стремится с первого взгляда вынести суждение об исследуемом предмете и не желает вникать в начала, на которых он зиждется.
Напротив того, кто привык вникать в начала, тот ничего не смыслит в доводах чувств, потому что прежде всего старается выделить эти начала и не способен одним взглядом охватить весь предмет.
Суждение математическое, суждение непосредственное. – Истинное красноречие пренебрегает красноречием, истинная нравственность пренебрегает нравственностью, – иными словами, нравственность, выносящая суждения, пренебрегает нравственностью, идущей от ума и не ведающей правил.
Ибо суждению в той же мере присуще чувство, в какой научные выкладки присущи разуму. Непосредственное познание присуще суждению, математическое – разуму.
Пренебрежение философствованием и есть истинная философия.
Кто судит о произведении, не придерживаясь никаких правил, по сравнению с человеком, эти правила знающим, все равно что не имеющий часов по сравнению с человеком при часах.
Первый заявит: “Прошло два часа”, другой возразит: “Нет, только три четверти часа”, а я посмотрю на часы и отвечу первому: “Вы, видно, скучаете”, – и второму: “Время для вас летит”, потому что прошло полтора часа. А если мне скажут, что для меня оно тянется и вообще мое суждение основано на прихоти, я только посмеюсь: спорщики не знают, что оно основано на показаниях часов.
Чувство так же легко развратить, как ум.
И ум, и чувство мы совершенствуем или, напротив того, развращаем, беседуя с людьми.
Стало быть, иные беседы нас развращают, иные – совершенствуют.
Значит, следует тщательно выбирать собеседников; но это невозможно, если ум и чувство еще не развиты или не развращены. Вот и получается заколдованный круг, и счастлив тот, кому удается выскочить из него.
Природа разнообразит и повторяет, искусство повторяет и разнообразит.
Я не способен дважды одинаково судить об одном и том же предмете. Я не судья своему собственному сочинению, пока его пишу: мне, наподобие художника, надобно отойти от него на какое-то расстояние, но не слишком большое. А все-таки на какое именно? Догадайтесь.
Богословие – это наука, но сколько в ней одновременно сочетается наук! Человек слагается из множества частей, но, если его расчленить, окажется ли человеком каждая его часть?
Ну, а чтобы предстало ему не меньшее диво, пусть вглядится в одно из мельчайших существ, ведомых людям.
Пусть вглядится в крохотное тельце клеща и еще более крохотные члены этого тельца, пусть представит себе его ножки со всеми суставами, со всеми жилками, кровь, текущую по этим жилкам, соки, ее составляющие, капли этих соков, пузырьки газа в этих каплях; пусть и дальше разлагает эти частицы, пока не иссякнет его воображение, и тогда рассмотрим предел, на котором он запнулся.
Ибо в конечном счете что же он такое – человек во Вселенной? Небытие в сравнении с бесконечностью, все сущее в сравнении с небытием, нечто среднее между всем и ничем.
Бесконечно далекий от понимания этих крайностей – конца мироздания и его начала, вовеки скрытых от людского взора непроницаемой тайной, – он равно не способен постичь небытие, из которого был извлечен, и бесконечность, которая его поглотит.
При вечных отчаянных своих попытках познать начало и конец сущего что улавливает он, кроме смутной видимости явлений?
Все возникает из небытия и уносится в бесконечность. Кто окинет взглядом столь необозримый путь? Это чудо постижимо лишь его Творцу. И больше никому.
Не давая себе труда задуматься над этими бесконечностями, люди дерзновенно берутся исследовать природу, словно они хоть сколько-нибудь соразмерны с ней.
Как не подивиться, когда в самонадеянности, не менее безграничной, чем предмет их исследований, они рассчитывают постичь начало сущего, а затем все сущее! Ибо подобный замысел может быть порожден лишь самонадеянностью, безграничной, как природа, или столь же безграничным разумом.
Человек сведущий понимает, что природа равно запечатлела и свой образ, и образ своего Творца на всех предметах и явлениях, поэтому почти все они отмечены ее двойной бесконечностью.
Уясним же себе, что мы такое: нечто, но не всё; будучи бытием, мы не способны понять начало начал, возникающее из Небытия; будучи бытием кратковременным, мы не способны охватить бесконечность.
В ряду познаваемого познанное нами занимает не больше места, чем занимаем мы сами во всей беспредельности природы.
Мы не воспринимаем ни крайне сильного холода, ни крайне сильного жара. Чрезмерность неощутима и тем не менее нам враждебна: даже не воспринимая ее, мы все равно от нее страдаем.
Слишком юный и слишком преклонный возраст держат ум в оковах, равно как слишком большая или малая образованность. Короче говоря, крайности как бы не существуют для нас, а мы не существуем для них: либо они от нас ускользают, либо мы от них.
Откажемся же от поисков достоверных и незыблемых знаний. Изменчивая видимость будет всегда вводить в обман наш разум; конечное ни в чем не найдет твердой опоры меж двух бесконечностей, которые охватывают его, но ни на шаг не подпускают к себе.
В сравнении с бесконечностями, о которых идет речь, все конечные величины уравниваются, и, на мой взгляд, нет у нашего воображения причин одну конечную величину предпочесть другой. С какой бы из них мы ни соотнесли себя, все равно нам это мучительно.
Стало быть, если мы целиком материальны, познание для нас совершенно недоступно, а если сочетаем в себе дух и материю, мы не можем до конца познать явления однородные – только духовные или только материальные.
Они, не задумываясь, говорят, что тела стремятся упасть, что они влекутся к центру, стараются избежать уничтожения, боятся пустоты, что у них есть стремления, симпатии и антипатии, то есть наделяют очень многим из присущего только миру духовному. А говоря о духе, ограничивают его в пространстве, заставляя перемещаться с места на место, хотя это свойственно только материальным телам.
Вместо того чтобы воспринимать явления в их натуральном виде, мы вкладываем в них наши собственные свойства и наделяем двойной природой то однородное, что нам удается обнаружить.
Завершая доказательство слабости нашего разума, приведу два соображения…
Когда все предметы равномерно движутся в одном направлении, нам кажется, что они неподвижны, например, когда мы находимся на борту корабля. Когда все устремляются к нечестивой цели, никто этого не замечает. И только если кто-нибудь останавливается, уподобившись неподвижной точке, у нас открываются глаза на одержимый бег всех остальных.
Почему знания мои ограниченны? Мой рост невелик? Срок моей жизни сто лет, а не тысяча? По какой причине природа остановилась именно на этом числе, а не на другом, хотя их бессчетное множество и нет причины выбрать это, а не то, тому предпочесть это?
Сколько держав даже не подозревают о нашем существовании!
Меня ужасает вечное безмолвие этих бесконечных пространств!
Голова, сердце, вены, каждая вена, каждый ее отрезок, кровь, каждая ее капля?
Город или деревня издали кажутся городом или деревней, но стоит подойти ближе – и мы видим дома, деревья, черепичные крыши, листья, травы, муравьев, муравьиные ножки, и так до бесконечности. И все это заключено в слове “деревня”.
Любой язык – это тайнопись, и, чтобы постичь неведомый нам язык, приходится заменять не букву буквой, а слово словом.
Природа повторяет себя: зерно, посеянное в тучную землю, плодоносит; мысль, посеянная в восприимчивый ум, плодоносит; числа повторяют пространство, хотя так от него отличны.
Все создано и ведомо Единым Творцом: корни, ветви, плоды, причины, следствия.
Я равно не выношу и любителей шутовства, и любителей напыщенности: ни тех, ни других не изберешь себе в друзья. – Только тот полностью доверяет своим ушам, у кого нет сердца. Порядочность – вот единственное мерило. Поэт, но порядочный ли человек? – Красота недоговоренности, здравого суждения.
Мы браним Цицерона за напыщенность, меж тем у него есть почитатели, и в немалом числе.
(Эпиграммы.) – Эпиграмма на двух кривых никуда не годится, потому что она их ничуть не утешает, а вот автору приносит толику славы. Все, что идет на потребу только автору, никуда не годится. Ambitiosa recidet omamenta.
Если бы молния ударяла в низины, поэты и вообще любители порассуждать о подобных предметах стали бы в тупик из-за отсутствия доказательных объяснений.
Когда читаешь сочинение, написанное простым, натуральным слогом, невольно удивляешься и радуешься: думал, что познакомишься с автором, и вдруг обнаружил человека! Но каково недоумение людей, наделенных хорошим вкусом, которые надеялись, что, прочитав книгу, познакомятся с человеком, а познакомились только с автором! Plus poetice quam humane locatus es. Как облагораживают человеческую натуру люди, умеющие внушить ей, что она способна говорить обо всем, даже о богословии!
. Между нашей натурой – неважно, слабая она или сильная, – и тем, что нам нравится, всегда есть некое сродство, которое лежит в основе нашего образца приятности и красоты.
Все, что отвечает этому образцу, нам приятно, будь то напев, дом, речь, стихи, проза, женщина, птицы, деревья, реки, убранство комнат, платье и пр. А что не отвечает, то человеку с хорошим вкусом нравиться не может.
И подобно тому, как есть глубокое сродство между домом и напевом, сотворенными в согласии с этим единственным и прекрасным образцом, ибо они напоминают его, хотя и дом, и напев сохраняют свою особливость, так есть сродство и между всем, что создано по дурному образцу.
Это вовсе не означает, будто дурной образец тоже один-единственный, напротив того, их великое множество, но, к примеру говоря, между дрянным сонетом, какому бы дурному образцу он ни следовал, и женщиной, одетой по этому образцу, всегда есть разительное сходство.
Чтобы понять, до какой степени смехотворен дрянной сонет, довольно уяснить себе, какой натуре и какому образцу он соответствует, а затем представить себе дом или женский наряд, сотворенный по этому образцу.
Воображение. – Эта важнейшая людская способность, мастерски вводящая в обман и заблуждение, еще и потому так коварна, что порою она говорит правду.
Если бы воображение неизменно лгало, оно было бы неизменным мерилом истины. Но хотя оно почти всегда нас обманывает, уличить его в этом невозможно, ибо оно метит одной метой и правду, и ложь.
Я говорю не о сумасбродах, а о людях самых здравомыслящих – они-то чаще всего и подпадают под власть воображения.
Сколько бы ни возражал разум, он бессилен открыть им глаза на истинную цену вещей.
Могучее и надменное, враждующее с разумом, который старается надеть на него узду и подчинить себе, воображение, в знак своего всевластия, создало вторую натуру в человеке.
Среди подданных воображения есть счастливцы и несчастливцы, святые, недужные, богачи, бедняки; оно принуждает разум верить, сомневаться, отрицать, притупляет чувства, делает их особенно чувствительными, сводит людей с ума, умудряет и; что всего досаднее, дарует своим избранникам такое полное и глубокое довольство, какого никогда не испытать питомцам разума.
Люди, чьи таланты – плод воображения, исполнены самомнения, попросту недоступного людям здравомыслящим. Первые на всех взирают свысока, спорят дерзко и уверенно, а вторые – осмотрительно и храня умеренность; к тому же на лицах мнимых мудрецов всегда разлито веселье, невольно располагающее к ним слушателей, и, уж конечно, они пользуются благорасположением судей, принадлежащих к их собственной породе.
Воображению не дано вложить ум в глупцов, зато оно наделяет их счастьем, на зависть разуму, чьи друзья всегда несчастливы, и венчает успехом, тогда как разум способен лишь покрыть позором.
Кто создает репутации? Кто, как не воображение, окружает почетом и уважением людей, их творения, законы, сильных мира сего? Какой малостью показались бы все земные богатства, когда бы оно не пело им хвалу!
Не кажется ли вам, что этот сановник, чья достойная старость внушает почтение всему народу, руководствуется одним лишь высоким, нелицеприятным разумом и что суждения свои он составляет, вникая в суть и пренебрегая суетными обстоятельствами, которые действуют на воображение людей недалеких?
Вот он входит в храм послушать проповедь, он преисполнен набожности, здравый смысл укреплен в нем пламенным милосердием.
Вот он с примерным смирением приготовился внимать святым словам. Но если у проповедника окажется хриплый голос и не очень благообразное лицо, если он плохо выбрит цирюльником и вдобавок заляпан уличной грязью, – какие бы великие истины он ни вещал, бьюсь об заклад, что наш сенатор быстро потеряет свою внушительную сосредоточенность.
Поставьте мудрейшего философа на широкую доску над пропастью; сколько бы разум ни твердил ему, что он в безопасности, все равно воображение возьмет верх.
Иные люди при одной мысли об этом побледнеют и покроются потом.
Не стоит распространяться обо всем, что приключается в таких случаях под воздействием воображения.
Все на свете знают, что многие словно теряют рассудок, увидев кошку или крысу, услышав, как скрипит под ногами уголь, и т. д. Звучание голоса действует на самых разумных людей, и от него зависит, понравится ли им произнесенная речь или прочитанное стихотворение.
Благорасположение или ненависть меняют даже самое понятие справедливости.
Насколько справедливее кажется защитнику дело, за которое ему щедро заплатили вперед! А как потом его развязные жесты влияют на судей, как он обманывает их напускной уверенностью!
Хорош разум – игралище ветра, откуда бы тот ни подул!
Я убежден, что почти все людские поступки совершаются под натиском воображения. Ибо самый ясный разум принужден в конце концов сдаться и следовать, словно своим собственным, тем правилам, которые оно своевольно и повсеместно вводит.
Он должен не покладая рук трудиться во имя благ пусть воображаемых, но милых сердцу большинства людей, а едва сон даст передышку утомленному разуму, должен вскакивать как одержимый и снова пускаться в погоню за ветром в поле и терпеть самовольство всевластного воображения.
– Таково одно из начал наших заблуждений, но отнюдь не единственное.
Если бы судьи и впрямь умели судить по справедливости, а лекари – исцелять недуги, им не понадобились бы квадратные шапочки: глубина их познаний внушала бы почтение сама по себе. Но так как познания судей и лекарей воображаемые, они волей-неволей принуждены прибегать к суетным прикрасам, дабы, поразив воображение, снискать почет, – и вполне достигают цели.
Одним лишь военным ни к чему такой маскарад, их дело не выдуманное, они силой берут то, что другие получают, пуская в ход лицедейство.
Обходятся без маскарадных уборов и наши монархи. Чтобы внушить почтение, они не обряжаются в диковинные одежды, зато их окружают телохранители, воины с алебардами.

Эти ражие молодцы, чья сила, чьи мышцы безраздельно принадлежат венценосцам, эти трубачи и барабанщики, выступающие впереди, эти вооруженные отряды, окружающие владык, наполняют трепетом даже самые отважные сердца: тут ведь не одна одежда, но и сила.
Стоит нам увидеть правоведа в мантии и шапочке – и мы уже полны веры в его таланты.
Воображение распоряжается всем, оно творит красоту, справедливость, счастье – все, что ценится в этом мире.
Я очень хотел бы прочитать итальянскую книгу, известную мне только по названию, стоящему, впрочем, многих книг: “Delia opinione regina del mondo”. Даже не читая, я готов подписаться под нею, разумеется, только под тем, что в ней справедливо.
Вот примерно каковы следствия этой лживой способности, которая словно преднамеренно дана людям для того, чтобы вводить их в полезный обман. Но и других источников заблуждений у нас предостаточно.
Нас ослепляет не только привычность понятий, но и прелесть новизны. То и другое рождает бессчетные споры с попреками равно и за приверженность ложным взглядам, внушенным в детстве, и за безудержную погоню за новизной.
Кто нашел золотую середину? Пусть он подаст голос, пусть докажет свою правоту.
Не существует такого понятия, самого, казалось бы, неоспоримого, воспринятого чуть ли не с пеленок, о котором кто-нибудь не сказал бы, что оно ложно и порождено недостатком знаний либо заблуждением чувств.
А вот еще один источник заблуждений – наши недуги. Они притупляют и наши чувства, и способность здраво судить.
Воздействие тяжких болезней никто не станет оспаривать, но я убежден, что и легкие недомогания, пусть в меньшей степени, все же влияют на нас.
Выгода тоже отличный инструмент, выкалывающий нам глаза, и притом к вящему нашему удовольствию. Но будь человек воплощением беспристрастия, все равно он себе не судья.
Я знавал людей, которые так боялись предвзятости, что впадали в противоположную крайность: например, готовы были неумолимо отказать в самом справедливом ходатайстве, если за ходатая хлопотали их близкие.
Истина и справедливость – точки столь трудно различимые, что, метя в них нашими грубыми инструментами, мы почти всегда даем промах.
А если и случается попасть в точку, то размазываем ее и при этом прикасаемся ко всему, чем она окружена, – к неправде куда чаще, нежели к правде.
Nae iste magno conatu magnas migas dixerit.
Quasi quidquam infelicius sit homine cui sua fig-menta dominatur.
Воображение, понуждая нас непрерывно размышлять о том, что происходит в настоящем времени, так преувеличивает его существенность и, отвращая от размышлений о вечности, так преуменьшает ее существенность, что вечность мы превращаем в ничто, а ничто – в вечность, и так глубоки корни подобного образа мыслей, что разум не в силах воспрепятствовать…
Воображение умеет так преувеличить любой пустяк и придать ему такую важность, что он заполняет нам душу; с другой стороны, оно в своей бесстыжей дерзости уменьшает до собственных пределов истинно великое – например, образ Бога.
То, что порою больше всего волнует нас – к примеру, опасение, как бы кто-нибудь не проведал о нашей бедности, – часто оказывается сущей малостью.
Это песчинка, раздутая воображением до размеров горы. А стоит ему настроиться на другой лад – и мы с легкостью разбалтываем все, что прежде таили.
Я терпеть не могу хрипунов и людей, чавкающих за едой, – такая уж у меня причуда. Подобные причуды
Дети, которые пугаются рожи, ими же самими намалеванной, всего-навсего дети; но возможно ли существу, столь слабому в детстве, повзрослев, стать по-настоящему сильным? Нет, просто оно сотворяет себе другие призраки.
Все, что постепенно совершенствуется, так же постепенно клонится к гибели.
Все, что было слабым, никогда не станет истинно сильным. И пусть твердят: “Он вырос, он изменился” – нет, он все такой же.
Время потому исцеляет горести и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был раньше. И обидчик, и обиженный стали другими людьми.
Точь-в-точь как разгневанный народ: не пройдет и двух поколений, и вы обнаружите: это по-прежнему французы, но они уже совсем другие.
Он больше не любит эту женщину, любимую десять лет назад. Еще бы! И она не та, что прежде, и он не тот. Он был молод, она была молода, а теперь ее не узнать. Ту, прежнюю, он, быть может, все еще любил бы.
Всякий раз мы смотрим на вещи не только с другой точки зрения, но и другими глазами – поэтому и считаем, что они переменились.
Два очень похожих друг на друга человеческих лица, ничуть не смешных порознь, кажутся смешными, когда они рядом.
Как суетна та живопись, которая восхищает нас точным изображением предметов, отнюдь не восхищающих в натуре!
Spongia solis. – Когда одно явление неизменно следует за другим, мы делаем из этого вывод, что таков, значит, закон природы: например, что завтра утром взойдет заря и т. д. Но иной раз природа устраивает нам подвох и не подчиняется собственным правилам.
Что такое наши врожденные понятия, как не понятия, издавна ставшие привычными, и разве детьми мы не усвоили их от наших родителей, как животные – умение охотиться?
Противоположные обычаи порождают в нас противоположные понятия, чему есть множество примеров; если и существуют понятия, которые не может искоренить никакой установившийся обычай, то ведь есть и обычаи, противные природе, но не подвластные ни ей, ни более поздним обычаям. Это уж зависит от обстоятельств.
Родители боятся, как бы естественная любовь детей к ним с годами не изгладилась. Но как может изгладиться естественное чувство?
Привычка – наша вторая натура, и она-то сводит на нет натуру первоначальную. Но что такое натура?
И разве привычка не натуральна в человеке? Боюсь, что эта натура – наша самая первая привычка, меж тем как привычка – наша вторая натура.
Память не в меньшей мере чувство, нежели радость; даже геометрические теоремы и те могут стать чувствами, потому что под воздействием разума иные наши чувства становятся натуральными, меж тем как натуральные чувства тот же разум способен уничтожить.
Если люди привыкли неправильно объяснять какое-нибудь явление природы, они наотрез отказываются от правильного, когда такое объяснение бывает найдено.
В качестве примера не раз приводили кровообращение, объясняющее, почему под наложенной тугой повязкой взбухает вена.
До чего же печально видеть, что люди только о средствах и рассуждают, а о цели вовсе не думают. Каждому важно, будет ли он соответствовать новому своему положению; что же касается выбора этого положения, равно как и родины, тут решает только судьба.
До чего же горестно видеть, что такое множество турок, еретиков, язычников следуют по стопам своих отцов только потому, что в них укоренилось предубеждение, будто избранный ими путь – наилучший. И от этого целиком зависит, кем станет человек – слесарем, солдатом и пр.
Вот почему дикарям ни к чему Прованс.
Все едино, все многообразно.
Сколько разных натур в каждой человеческой натуре!
Сколько разных призваний! А человек выбирает себе занятие наобум, просто потому, что это занятие кто-то похвалил. Хорошо сработанный башмачный каблук.
Башмачный каблук. – “Как хорошо сработано! Какой искусник этот мастеровой! Какой храбрец этот солдат!”
Вот источник наших склонностей, вот под влиянием чего мы выбираем себе занятие. “Как много он пьет и совсем не пьянеет! Как мало он пьет!” Вот как люди становятся трезвенниками, пьяницами, солдатами, трусами и т.д.
Столь важен в жизни каждого человека выбор ремесла, а меж тем его решает случай. Каменщиками, солдатами, кровельщиками люди становятся потому, что так уж повелось. “Он отличный кровельщик”, – говорят одни и добавляют, когда речь заходит о солдатах: “Все они сумасброды!”; ну, а другие, напротив того, заявляют: “Только воины и занимаются настоящим делом, все остальные просто шалопаи”.
Дети слышат, как хвалят одно ремесло, хулят другое, и вот выбор их сделан: ведь так естественно любить добродетель и ненавидеть безрассудство; эти слова не зря глубоко трогают нас, беда лишь в том, что мы не умеем правильно их применять в житейских обстоятельствах.
Сила обычая такова, что созданных природой просто людьми сразу прикрепляют к какому-нибудь ремеслу: в одной местности все поголовно становятся каменщиками, в другой – солдатами и т. д.
Разумеется, людская натура не так однообразна. Следовательно, дело в обычае, который ее одолевает, хотя случается иной раз и ей брать верх, и тогда человек следует своим склонностям наперекор обычаю, плох этот обычай или хорош.
Природа непрестанно повторяет одно и то же – годы, дни, часы; пространства, равно как и числа, неизменно следуют одно за другим. Таким образом возникает своего рода бесконечность и вечность.
Все вышеперечисленное, взятое в отдельности, отнюдь не бесконечно и не вечно, но величины, сами по себе конечные, бесконечно умножаются. Так что, на мой взгляд, бесконечно только число, их умножающее.
Главнейший талант, который руководит всеми остальными.
Этот внутренний раздор рождает в человеке самую несправедливую, самую преступную из всех мыслимых страстей: смертельную ненависть к правде, которая, не сдаваясь, продолжает твердить о его недостатках.
Он жаждет уничтожить правду, а увидев, что ему это не под силу, старается ее вытравить равно из собственного сознания и из сознания окружающих и прилежно таит свои недостатки от себя и от ближних, ярясь на каждого, кто указывает ему на них или хотя бы их видит.
Разумеется, очень плохо иметь много недостатков, но еще хуже, имея, не признаваться в них, ибо это означает, что к уже существующим добавляется еще один – сознательное введение в обман.
Мы ведь не хотим, чтобы люди нас обманывали, считаем несправедливым их притязание на такое уважение, какого они не заслуживают; значит, обманывая их и притязая на незаслуженное уважение, мы сами тоже поступаем несправедливо.
Вот почему, когда люди указывают нам на дурные свойства и пороки, которыми мы действительно страдаем, они не только не причиняют нам зла, ибо ничуть не повинны в этих недостатках, но, напротив того, делают добро, помогая исцелиться от злого недуга – неведения собственных несовершенств.
Мы не должны сердиться на тех, кто видит наши слабости и презирает нас, ибо сама справедливость требует и чтобы люди нас знали, и чтобы относились с презрением, если мы заслуживаем презрения.
Только такие чувства должны были бы возникать в сердце подлинно нелицеприятном и справедливом.
А что сказать о нашем собственном сердце, в котором гнездятся чувства прямо противоположные?
Ибо возможно ли отрицать, что мы ненавидим правду и говорящих ее и, напротив того, любим, когда люди заблуждаются насчет нас – разумеется, в нашу пользу, – и стараемся казаться им не такими, каковы мы на самом деле?
Приведу еще одно, повергающее меня в ужас, доказательство моей правоты.
Католическая религия не требует публичного покаяния в грехах, она дозволяет утаивать их от всех, кроме одного-единственного человека: лишь ему мы обязаны открыть всю подноготную, показать себя в истинном свете. Она запрещает нам вводить в обман его, и только его, а ему приказывает так свято блюсти тайну, что мы словно бы ни в чем и не сознавались.
Неслыханное милосердие, неслыханная кротость! Но развращенность человека такова, что и это требование он находит слишком суровым, и оно стало одной из главных причин бунта, поднятого во многих европейских странах против истинной Церкви.
Как же неразумны, как глубоко несправедливы люди, если их возмущает требование быть с одним-единственным человеком такими, какими по всей справедливости они должны быть со всеми людьми! Ибо разве обманывать справедливо?
Большее или меньшее отвращение к правде присуще, видимо, всем людям без исключения, ибо оно неотъемлемо от себялюбия. Поэтому те, чья прямая обязанность – увещевать ближних, изворачиваются и, движимые ложной щепетильностью, идут на всякие уловки, всякие ухищрения, только бы никого не обидеть.
Они тщатся умалить недостатки, прикидываются, будто прощают их, выговор чередуют с похвалой, неустанно заверяют в своей приязни и в полном своем уважении. Но лекарство не становится от этого слаще.
Себялюбие пьет его маленькими глоточками, всегда с неудовольствием, а порою даже с тайной злобой на тех, кто это питье подносит.
Поэтому, если человек почему-либо хочет расположить нас к себе, он не станет оказывать услугу, нам неприятную, и будет обходиться с нами так, как мы сами того желаем: скроет правду, ибо мы ее ненавидим, начнет льстить, ибо мы жаждем лести, обманет, ибо мы любим обман.
Вот и получается, что с каждым шагом по пути мирского успеха мы на тот же шаг удаляемся от правды, так как чем полезнее людям наше расположение и опаснее неприязнь, тем больше они страшатся нас задеть.
Монарх может стать посмешищем всей Европы, а он этого и не заподозрит.
Что ж тут удивительного: правда идет на пользу тому, кто ее выслушивает, отнюдь не тому, кто говорит и, значит, навлекает на себя ненависть.
Меж тем царедворцы дорожат своей выгодой больше, нежели выгодой монарха, и не торопятся принести пользу ему в ущерб себе.
Разумеется, от этого злосчастного притворства больше всего страдают сильные мира сего, но порою его жертвами становятся и простые смертные: ведь всегда есть резон снискать людское расположение.
И выходит, что наша жизнь – нескончаемая иллюзия, ибо мы только и делаем, что лжем и льстим друг другу.
В глаза нам говорят совсем не то, что за глаза.
Людские отношения зиждутся на взаимном обмане, и как мало уцелело бы дружб, если бы каждый внезапно узнал, что говорят друзья за его спиной, хотя именно тогда они искренни и беспристрастны.
Итак, человек – это сплошное притворство, надувательство, лицемерие, причем не только когда речь идет о других, но и о нем самом.
Он не желает слышать правду о себе, он избегает говорить ее другим, и эта наклонность, противная разуму и справедливости, глубоко укоренилась в его сердце.
Если бы каждому человеку стало известно все, что за глаза говорят о нем ближние, на свете не осталось бы и четырех искренних дружеских связей – таково глубочайшее мое убеждение.
Его подтверждают ссоры, вызванные пересказчиками случайно вырвавшихся неосторожных признаний.
Ибо корысть – источник всех наших побуждений, в том числе и человеколюбия. Нужно расположить к себе людей человеколюбивых и мягкосердечных.
Жалость к обездоленным вполне уживается с корыстолюбием. Более того, люди радуются возможности воздать дань добрым чувствам, прославиться мягкосердечием, ни единой малостью при этом не пожертвовав.
Люди ненавидят друг друга – такова уж их природа.
И пусть они усердно пытаются поставить свое корыстолюбие на службу общественному благу – эти их попытки только лицемерие, подделка под милосердие, потому что в основе основ лежит все та же ненависть.
Своекорыстие послужило основой и материалом для превосходнейших правил общежития, нравственности, справедливости, но от этого не перестало быть все тою же гнусной основой человеческой природы, тем же figmentum malum: оно прикрыто, но не уничтожено.
Пристрастие к собственному “я” заслуживает ненависти: вы, Митон, только скрываете его, но отнюдь не уничтожаете, значит, и вы заслуживаете ненависти. – “Вы не правы: и я, и подобные мне, мы ведем себя так предупредительно со всеми, что ни у кого нет оснований нас ненавидеть”.
Это было бы верно, когда бы “я” заслуживало ненависти только за причиняемый им вред. Но моя к нему ненависть вызвана его неправедностью, его почитанием себя превыше всего и всех, поэтому я всегда буду его ненавидеть.
Короче говоря, у человеческого “я” два свойства: первое – это “я” неправедно по самой своей сути, ибо ставит себя превыше всего и всех; второе – оно стеснительно для других людей, неизменно стараясь подчинить их себе, так как “я” враждебно всем прочим “я” И жаждет тиранически управлять ими.
Пусть ваше “я” уже не стеснительно для ближних, но оно по-прежнему неправедно и, значит, немило всем ненавидящим неправедность, зато мило таким же неправедным, у которых стало на одного врага меньше; итак, вы неправедны и только у себе подобных способны вызвать приязнь.
Несправедливость. – Людям не удалось изобрести способ ублаготворять собственное корыстолюбие, не нанося при этом вреда другим людям.
До чего же извращены людские суждения, если нет на свете человека, который себя не ставил бы превыше всех прочих людей на свете и не дорожил бы собственным благом, каждым часом своего счастья и своей жизни больше, нежели благом, счастьем и жизнью всех прочих людей на свете!
Для каждого человека все сущее заключено в нем самом, потому что, когда он умирает, для него умирает и все сущее. Вот он и мнит, что для всех он тоже все сущее. Будем же судить о природе исходя не из нас, а из нее самой.
Поэтическая красота. – Раз уж мы говорим “поэтическая красота”, следовало бы говорить и “математическая красота”, и “лекарская красота”, но так не говорят, и причина этому в следующем: все отлично знают, какова суть математики и что состоит она в доказательствах, равно как знают, в чем суть лекарства и что состоит она в исцелении, но не знают, в чем состоит та самая приятность, в которой и заключается суть поэзии.
Никто не знает, каков он, тот присущий природе образец, которому следует подражать, и, чтобы восполнить сей пробел, придумывают самые замысловатые выражения – например, “золотой век”, “чудо наших дней”, “роковой” и тому подобное – и называют сие ни с чем не сообразное наречие “поэтическими красотами”.
Потому-то мы и называем сонеты, скроенные по этому образцу, “первыми на деревне”.
В свете не прослыть знатоком поэзии, если не повесить вывески “поэт”, “математик” и т.д. Но человек всесторонний не желает никаких вывесок и не делает разницы между ремеслом поэта и золотошвея.
К человеку всестороннему не пристает кличка “поэт” или “математик”: он и то и другое и может судить о самых разных предметах. В нем ничто не бросается в глаза. Он может принять участие в любой беседе, завязавшейся до его прихода.
Никто не замечает его познаний в той или иной области, пока в них не появляется надобность, но уж тут о нем немедленно вспоминают, ибо он из того сорта людей, о которых никто не скажет, что они красноречивы, пока не заговорят о красноречии, но стоит заговорить – и все начинают восхвалять красоту их речей.
Стало быть, когда при виде человека первым делом вспоминают, что он понаторел в поэзии, это отнюдь не похвала; с другой стороны, если речь идет о поэзии и никто не спрашивает его мнения, это тоже дурной знак.
Хорошо, когда, назвав кого-то, забывают прибавить, что он “математик”, или “проповедник”, или отличается красноречием, а просто говорят: “Он – порядочный человек”. Мне по душе лишь это всеобъемлющее свойство.
Я считаю дурным признаком, когда, при взгляде на человека, все сразу вспоминают, что он написал книгу: пусть столь частное обстоятельство приходит на ум лишь в случае, если речь заходит именно об этом обстоятельстве (Ne quid nimis): иначе оно подменит собой самого человека и станет именем нарицательным.
Пусть о человеке говорят, что он – искусный оратор, когда разговор касается ораторского искусства, но уж тут пусть не забывают о нем.
Доводы, до которых человек додумался сам, обычно кажутся ему куда более убедительными, нежели те, что пришли в голову другим.
Реки – это дороги, которые и сами движутся, и нас несут туда, куда мы держим путь.
Отвлекать ум от начатого труда следует единственно для того, чтобы дать ему отдых, да и то отнюдь не когда вздумается, а когда нужно, когда для этого приспело время: отдых, если он не вовремя, утомляет и, значит, отвлекает от труда; вот как хитро плотская невоздержанность принуждает нас делать обратное тому, что требуется, и при этом не платит ни малейшим удовольствием – той единственной монетой, ради которой мы готовы на все.
Красноречие. – Существенное следует сочетать с приятным, но и приятное следует черпать в истинном, и только в истинном.
Красноречие – это живописное изображение мысли; поэтому, если, выразив мысль, оратор добавляет к ней еще какие-то черты, он создает уже не портрет, а картину.
Разное. Язык. – Кто, не жалея слов, громоздит антитезы, тот уподобляется зодчему, который ради симметрии изображает ложные окна на стене: он думает не о правильном выборе слов, а о правильном расположении фигур речи.
Симметрия, воспринимаемая с первого взгляда, основана и на том, что нет резона обходиться без нее, и на том, что телосложение человека тоже симметрично; именно поэтому мы привержены к симметрии в ширину, но не в глубину и высоту.
. Мысль меняется в зависимости от слов, которые ее выражают. Не мысли придают словам достоинство, а слова – мыслям. Найти примеры.
Скрывать мысль и надевать на нее личину. Уже не король, не Папа, не епископ, а “августейший монарх” и пр., не Париж, а “стольный град державы”.
В одних кругах принято называть. Париж Парижем, а в других – непременно стольным градом.
Ходячее выражение: “Мне явилась охота взяться за это”.
“Открывательная” способность ключа, “притягательная” – крючка.
Разгадать смысл: “Мое участие в этой вашей неприятности”. Г-н кардинал вовсе не стремился быть разгаданным. – “Мой дух преисполнен тревоги”. “Я встревожен” – куда лучше.
Мне становится не по себе от таких вот любезностей: “Я причиняю вам слишком много хлопот, я так боюсь, что наскучил вам, я так боюсь, что посягаю на ваше драгоценное время”.
Либо сам начинаешь так говорить, либо раздражаешься.
Что за дурная манера: “Простите меня, сделайте милость!” Когда бы не эта просьба о прощении, я не заметил бы ничего обидного для себя. “Извините за выражение…” Дурно здесь только извинение.
“Погасить пылающий факел восстания” – слишком пышно. “Тревога его гения” – два лишних слова, к тому же весьма смелых.
Порою, подготовив некое сочинение, мы замечаем, что в нем повторяются одни и те же слова, пытаемся их заменить и все портим, настолько они были уместны: это знак, что все нужно оставить как было; пусть себе зависть злорадствует, она слепа и не понимает, что повторение не всегда порок, ибо единого правила тут не существует.
Иные люди хорошо говорят, а вот пишут не очень хорошо. Обстановка и слушатели разжигают их ум, и он работает куда живее, чем когда этого топлива нет.
Лишь кончая писать задуманное сочинение, мы уясняем себе, с чего нам следовало его начать.
Говоря о своих сочинениях, иные авторы то и дело твердят: “Моя книга, мое толкование, мой труд по истории” – и тому подобное.
Точь-в-точь как те выскочки, которые обзавелись собственным домом и не устают повторять: “Мой особняк”.
Лучше бы говорили: “Наша книга, наше толкование, наш труд по истории”, потому что, как правило, там больше чужого, нежели их собственного.
Пусть не корят меня за то, что я не сказал ничего нового: ново само расположение материала; игроки в мяч бьют по одному и тому же мячу, но с неодинаковой меткостью.
С тем же успехом меня можно корить за то, что я употребляю давным-давно придуманные слова.
Стоит по-иному расположить одни и те же мысли – и получается новое сочинение, равно как, если по-иному расположить одни и те же слова, получится новая мысль.
Стоит изменить порядок слов – меняется их смысл, стоит изменить порядок мыслей – меняется впечатление от них.
Доказывая какое-нибудь свое утверждение, люди прибегают к помощи примеров, ну а случись у них надобность доказать несомненность этих примеров, они прибегли бы к новым примерам, ибо каждый считает сложным только то, что он желает доказать, меж тем примеры просты и все объясняют.
Вот почему, доказывая любое общее положение, следует подводить его под правило, выведенное из частного случая, а доказывая любой частный случай, следует начинать с общего правила.
Ибо всем кажется тёмным лишь то, что они собираются доказать, а доказательства, напротив, – совершенно ясными, хотя подобная уверенность – плод Сложившегося предубеждения: раз что-либо требует доказательства, значит, оно темно, тогда как доказательства совершенно ясны и, следовательно, общепонятны.
Почему я должен согласиться с тем, что моя нравственность состоит из четырех частей, а не из шести?
Почему должен считать, что в добродетели их четыре, а не две, не одна-единственная?
Почему “Abstine et sustine” предпочтительнее, нежели “Следовать природе”, или платоновского “Делай свое дело, не творя несправедливостей”, или еще чего-нибудь в таком роде? “Но ведь все это, – возразите вы, – может быть выражено единым словом”.
Вы правы, но если его не объяснить, оно бесполезно, а едва начинаешь объяснять, растолковывать оное правило, содержащее в себе все остальные, как они незамедлительно выходят из его границ и образуют ту самую путаницу, которой вы хотели избежать.
Таким образом, когда все правила заключены в одном, они бесполезны, они словно запрятаны в сундук, а наружу выходят в природной своей запутанности. Природа установила их, но при этом одно не вытекает из другого.
Приступить к этой главе следует с рассмотрения тех сил, которые вводят человека в обман.
Человек – это вместилище заблуждений, соприродных ему и неистребимых, если на него не снизойдет благодать.
Ничто не указует людям пути к истине.
Все вводит в обман.
Ну а два главных руководящих начала для познания истины, разум и чувства, непрестанно стараются провести друг друга, не говоря уже о том, что и вообще-то не отличаются правдивостью.
Чувства подсовывают разуму ложную видимость, а душа в ответ на это мошенничество платит ему той же монетой: берет реванш. Страсти, волнующие душу, вносят сумятицу в чувства, порождая ложную видимость.
Разум и чувства только и делают, что без зазрения совести говорят друг другу неправду.
Но помимо заблуждений, отчасти случайных, отчасти вызванных разногласиями этих соприродных человеку свойств…
Если хотите спорить не втуне и переубедить собеседника, прежде всего уясните себе, с какой стороны он подходит к предмету спора, ибо эту сторону он обычно видит правильно, затем признайте его правоту и тут же покажите, что при подходе с другой стороны правота сразу превратится в неправоту.
Ваш собеседник охотно согласится с вами, ведь он не допустил никакой ошибки, просто чего-то не разглядел, а люди сердятся не на то, что не все успели разглядеть, а на то, что ошиблись, и объяснить это можно следующим образом: человек по природному своему устройству не способен увидеть предмет со всех сторон, но по той же самой своей природе все, что видит, – видит правильно, ибо свидетельства наших чувств неоспоримы.
Когда говорят, что теплота – это движение неких частиц, а свет – не более чем conatus recedendi, мы не можем прийти в себя от удивления. Как!
Источник наших наслаждений – всего-навсего пляска животных духов?
А мы представляли себе это совсем иначе – ведь так различны ощущения, чья природа, как нас уверяют, совершенно одинакова: тепло, исходящее от огня, звуки, свет воздействуют на нас по-иному, нежели прикосновение к коже, мнятся чем-то таинственным, и вдруг оказывается – они грубы, как удар камнем!
Разумеется, крохотные частицы, проникающие в поры тела, раздражают не те нервы, что камень, однако дело все в том же раздражении нервов.
Дух этого верховного судии подлунной юдоли столь зависит от любого пустяка, что малейший шум помрачает его.
Отнюдь не только гром пушек мешает ему здраво мыслить: довольно скрипа какой-нибудь флюгарки или блока.
Не удивляйтесь, что сейчас он рассуждает не слишком разумно: рядом жужжит муха, вот он и не способен подать вам дельный совет. Хотите, чтобы ему открылась истина?
Прогоните насекомое, которое держит в плену это сознание, этот могучий разум, повелевающий городами и державами. Занятное божество, что и говорить! О, ridicolosissimo егое!
Могущество мух: они выигрывают сражения, отупляют наши души, терзают тела.
Разум всегда и во всем прибегает к помощи памяти.
Иной раз только я соберусь записать пришедшую мне в голову мысль, как она улетучивается.
Тут я вспоминаю о забытой было немощи моего разумения, а это не менее поучительно, чем забытая мысль, потому что стремлюсь я лишь к одному – к пониманию полного моего ничтожества.
Почему нас нисколько не сердит хромой на ногу, но так сердит хромой разумом?
Дело просто: хромой на ногу признает, что мы не хромоноги, а недоумок считает, что это у нас ум с изъяном, потому он и вызывает в нас не жалость, а злость.
Эпиктет ставит вопрос еще прямее: “Почему мы не возмущаемся, когда говорят, будто у нас болит голова, но возмущаемся, когда говорят, что мы не умеем здраво мыслить или принять здравое решение?”
А дело в том, что мы твердо уверены: голова у нас не болит и ноги не хромают, но отнюдь не так уверены в здравости наших решений.
Мы искренне верили в нашу правоту, но вот встретили человека, который думает иначе, и сразу потеряли уверенность, а что уж говорить, если решение кажется нелепым не одному человеку, а многим людям, ибо предпочесть собственное разумение разумению множества себе подобных и трудно, и чересчур дерзко. Что же касается хромоты, тут нам все ясно.
Человеку легко вбить в голову, что он глуп, – такова уж его природа; да он и сам может вбить это себе в голову.
Ибо люди в одиночестве ведут беседы с самими собой, и эти беседы необходимо разумно направлять: “Comimpunt mores bonos colloquia prava”.
Следует изо всех сил стараться хранить молчание, а беседы вести лишь о Боге, ибо в Нем одном истина, и таким путем проникнуться этой истиной.
Нашему уму от природы свойственно верить, а воле – любить, поэтому, если у них нет достойных предметов для веры и любви, они устремляются к недостойным.
Природа каждую из своих истин ограничила ее собственными пределами, а мы изо всех сил стараемся их совместить и таким образом идем против природы: у всякой истины есть свое место.
Я развил бы рассуждение о порядке примерно так: чтобы стала ясна тщета любых усилий человеческого существования, ясно показать тщету жизни обыденной, а затем – жизни, согласной с философией пирроников, стоиков; но порядка в ней все равно не будет.
Я более или менее знаю, каким он должен быть и сколь мало на свете людей, обладающих этим знанием.
Ни одна наука, созданная людьми, не смогла его соблюсти. Не смог его соблюсти и святой Фома. Есть порядок в математике, но, при всей своей глубине, она бесполезна.
Я решил записать, здесь свои мысли, притом не соблюдая никакого порядка, и эта чересполосица будет, возможно, намеренной: в ней-то и заложен настоящий порядок, который с помощью этого самого беспорядка выявит суть трактуемого мною предмета.
У сердца свой порядок, у разума – свой, основанный на доказательствах неких главных положений: порядок, присущий сердцу, совсем другого свойства.
Никто не станет доказывать, что именно его должно любить, выстраивая в строгом порядке причины оного долженствования, – это было бы смехотворно.