Лучшие цитаты из книги Дом, в котором (500 цитат)

Роман Дом, в котором… сочетает в себе фантастические элементы и описание замкнутого социума. Автор явно потрудился над работой, так как старт начала проекта был положен в 1991-ом году, а была представлена книга широкой общественности в 2009-ом. Сюжет повествует историю парня, оказавшегося в интернате для детей-инвалидов с окном в другой мир… В данной подборке собраны лучшие цитаты из книги Дом, в котором…

Музыка — прекрасный способ стирания мыслей, плохих и не очень, самый лучший и самый давний.
Улыбка, малыш, улыбка — лучшее, что есть в человеке. Ты не совсем человек, пока не умеешь улыбаться.
Самая неприятная тишина там, где много людей молчат.
Слова, которые сказаны, что-то означают, даже если ты ничего не имел в виду.
В любом сне, детка, главное — вовремя проснуться.
Твои мысли пахнут совсем не так, как слова. И это слышно.
Нет человека счастливее, чем настоящий дурак.
Он улыбается. Как маньяк. Или влюбленный. Что, в общем-то, одно и то же.
Вокруг нас разбросаны ответы на любые вопросы, надо только суметь отыскать их.
Можно, конечно, ничего не объяснять. Но я не сторонник подобного поведения, ведь рано или поздно все мы сталкиваемся с проблемами, выросшими из недоговоренностей. Из того, что кто-то из нас не так понят.

Понимаешь, жизнь не течёт по прямой. Она — как расходящиеся по воде круги. На каждом круге повторяются старые истории, чуть изменившись, но никто этого не замечает. Никто не узнаёт их. Принято думать, что время, в котором ты, — новенькое, с иголочки, только что вытканное. А в природе всегда повторяется один и тот же узор. Их на самом деле совсем не много, этих узоров.
Бабочки, красивые при свете, в полумраке одинаково черны и похожи на крылатых тараканов.
Любовь съела тебя. Первое, что она пожирает — мозги, учти.
Никто из моих знакомых не умеет так многословно молчать, как Курильщик. Так всесторонне охватывая тему.
Самая неприятная тишина там, где много людей молчат.
Как только ты начинаешь что-то понимать, первая твоя реакция – вытряхнуть из себя это понимание.
Нет человека счастливее, чем настоящий дурак.
– Я красивый, – сказал урод и заплакал… – А я урод, – сказал другой урод и засмеялся…
И все его победы пахли поражением. Побеждая, он побеждал лишь часть себя, внутри оставаясь прежним.
Страсть жителей Дома ко всяким небылицам родилась не на пустом месте. Так они превращали горе в суеверия. Суеверия в свою очередь превращались в традиции, а к традициям быстро привыкаешь. Особенно в детстве.
В Доме горбатых называли Ангелами, подразумевая сложенные крылья, и это была одна из немногих ласковых кличек, которые Дом давал своим детям.
Если много часов сидеть неподвижно, природа включит тебя в свой круговорот, как если бы ты был деревом.
Нет страшнее участи, чем знать о том, что будет завтра.
За каждым окном – своя комната, и в ней живут люди. И для них комната – это дом. Для всех, кроме меня. Моя комната для меня не дом, потому что в ней живет слишком много чужих. Людей, которые меня не любят. Которым все равно, вернулся я к ним или нет. Но ведь Дом большой. Неужели в нем не найдется места для человека, который не любит драк? Для двоих…
Выяснилось, что всякий человек, пытающийся привлечь к себе внимание, есть человек самовлюбленный и нехороший, способный на что угодно и воображающий о себе невесть что, в то время как на самом деле он просто-напросто пустышка. Ворона в павлиньих перьях. Или что-то в этом роде.
Никогда – это слишком долгое слово. Ты их любишь, такие дурацкие слова. Лучше думай о том, что мы сильнее. Просто их больше. Когда-нибудь мы вырастем, и они пожалеют, что нас доставали.
Я сделал что-то выходящее за рамки. Повел себя, как нормальный человек. Перестал подлаживаться под других. И чем бы все это ни кончилось, знал, что никогда об этом не пожалею.
Выяснилось, что всякий человек, пытающийся привлечь к себе внимание, есть человек самовлюбленный и нехороший, способный на что угодно и воображающий о себе невесть что, в то время как на самом деле он просто-напросто пустышка. Ворона в павлиньих перьях.
К входяшему Дом поворачивается острым углом. Это угол, об который разбиваешься до крови. Потом можно войти.
Он протягивает себя на раскрытой ладони – всего целиком – и вручает тебе, а голую душу не отбросишь прочь, сделав вид, что не понял, что тебе дали и зачем.
Нет страшнее участи, чем знать о том, что будет завтра.
Он боролся с застенчивостью – грубыми шутками, с нелюбовью к дракам – тем, что первым в них ввязывался, со страхом перед смертью – мыслями о ней. Но все это – забитое, загнанное внутрь – жило в нем и дышало его воздухом. Он был застенчив и груб, тих и шумен, он скрывал свои достоинства и выставлял недостатки, он прятался под одеяло и молился перед сном: «Боже, не дай мне умереть!» – и рисковал, бросаясь на заведомо сильного.
Забудем того тебя, который живет в зеркале. – По-твоему, это не я? – Ты. Но не совсем. Это ты, искаженный собственным восприятием. В зеркалах мы все хуже, чем на самом деле, не замечал?
Сфинкс не ответил. Вздохнул, еще раз почесался и ушел. В мокрой по пояс рубашке, с пятнами зубной пасты на заду. Паста не просматривалась, а мокрая рубашка только придала ему крутизны. Так что дело было не в одежде, а в Сфинксе. В его самоощущении.
Однажды – фантазировал я – они, вконец озверев от скуки, придумали сценарий Игры и поклялись следовать ему при любых обстоятельствах. Каждому своя роль, каждому – свое место в игре. Так с тех пор и живут. Притворяясь и придерживаясь сценария. Иногда с охотой, иногда кое-как, но всегда и везде, особенно в столовой, где больше зрителей. Некоторые – как Фазаны – заигрались до потери человеческого облика.
В зеркалах мы все хуже, чем на самом деле, не замечал?
Могильник – это Дом в Доме. Место, живущее своей жизнью. Он на много лет моложе – когда его строили, Дом успел обветшать. О нем рассказывают самые страшные истории. Его ненавидят. У Могильника свои правила, и он заставляет им подчиняться. Он опасен и непредсказуем, он ссорит друзей и мирит врагов. Он ставит каждого на отдельную тропу: пройдя по ней, обретешь себя или потеряешь. Для некоторых это последний путь, для других – начало пути. Время здесь течет медленно.
И еще я знаю, что когда твой подлинный цвет рвет тебя изнутри, можно завернуться в десять слоев белого или черного, ничего не поможет. Все равно что пытаться заткнуть водопад носовым платком.
То, что для тебя ничего не значит, для кого-то — всё.
Некоторые живут как будто в порядке эксперимента.
Я не люблю истории. Я люблю мгновения. Люблю ночь больше утра, луну больше солнца, а здесь и сейчас, больше любого где-то потом.
Дождь я вообще люблю больше всего. И весенний, и летний, и осенний. Любой и всегда.
И ещё он вдруг понял, что это лето будет замечательным.
Оно и было замечательным. И розово-золотые утра, и тёплые дожди и запахи, витавшие в зашторенных комнатах. И птица.
Они увидели её однажды на спинке скамейки под дубом. Красивую и яркую, как игрушка, полосатую, с оранжевым хохолком и кривым клювом. Всё лето было как та птица.
Его давно предупредили, что он помрет от первой же затяжки, с тех пор он экспериментирует ежедневно и все бесится, что его надули.
У обоих всё запредельно и нараспашку, ловите кислород и прячьте посуду.
– Ты с этим парнем еще наплачешься, – предупредил я.
– Знаю, – сказал он. – Я знаю. Просто хочется, чтобы он полюбил этот мир. Хоть немного. Насколько это будет в моих силах.
Может, это было жестоко, потому что он уже ничего не мог изменить, даже если бы захотел, но я сказал:
– Он полюбит тебя. Только тебя. И ты для него будешь весь чертов мир.
Трудно отказаться от мечты. Легче усложнить путь к ней, чем поверить, что задуманному не осуществиться.
— Эй-эй… Ты чего это, в обморок падаешь?
— Нет. Это у меня так душа в пятки уходит. Зримо.
Он протягивает себя на раскрытой ладони — всего целиком — и вручает тебе, а голую душу не отбросишь прочь, сделав вид что не понял, что тебе дали и зачем. Его сила в этой страшной открытости.
Бывают на свете такие люди. А может, вид у них такой. Они редко, но встречаются, люди, у которых не бывает проблем. Которые так себя ведут, как будто у них нет проблем.
Весна – страшное время перемен…
Есть такие фразы, против которых мозг вырабатывает защитные реакции, и первая из них — ни о чем больше не спрашивать.
Я был, как птица. Как птица, которая может летать. Она ходит по земле, потому что ей и так хорошо, но если захочет… как только захочет, тогда взлетит.
По мне, так ты лучше переживай себе потихоньку, чем веселиться от каких-то невеселых вещей. Это будет более нормально.
Эмоции Лорда незаменимы. Они удивительно насыщали пространство. Не заползи на его плед, не дыхни на его подушку, не пукни у него под ухом!
Никогда — это слишком долгое слово.
Есть множество способов послать человека к черту, не прибегая к открытому хамству.
Зеркала — насмешники. Любители злых розыгрышей, трудно постижимых нами, чье время течет быстрее. Намного быстрее, чем требуется для того, чтобы по достоинству оценить их юмор. Но я помню. Я, несчетное число раз смотревший в глаза забитого мальчугана, шепча: «хочу быть как Череп»… встречаю теперь взгляд человека, намного больше похожего на череп, чем носивший когда-то эту кличку. И, словно этого мало, я — единственный владелец безделушки, благодаря которой его так прозвали. Я могу оценить зазеркальный юмор, потому что помню то, что я помню, но многие ли тратили такую уйму времени на общение с зеркалами?
Я знаю красивейшего человека, который шарахается от зеркал, как от чумы.
Я знаю девушку, которая носит на шее целую коллекцию маленьких зеркал. Она чаще глядит в них, чем вокруг, и видит все фрагментами, в перевернутом виде.
Я знаю незрячего, иногда настороженно замирающего перед собственным отражением.
И помню хомяка, бросавшегося на свое отражение с яростью берсеркера.
Так что пусть мне не говорят, что в зеркалах не прячется магия. Она там есть, даже когда ты устал и ни на что не способен.
Те, кто будут жить, не теряя веры в чудо, обретут его.
Что это два совершенно разных понятия. Делаясь пациентом, человек утрачивает свое «я». Стирается личность, остается животная оболочка, смесь страха и надежды, боли и сна. Человеком так и не пахнет. Человек где-то за пределами пациента дожидается возможного воскрешения. А для духа нет страшнее, чем стать просто телом.
Только редко высказывающиеся люди умеют произносить такие убийственные в своей простоте фразы.
Не расстраивайся, Курильщик. Когда я спрашиваю, как ты думаешь, это означает только одно: что мне на самом деле хочется заставить тебя думать.
Рыжий безнадежно старше их. Не годами, а количеством вопросов, которые задает сам себе.
Я понимаю, каково это — не приручать, если ты любишь, когда любят тебя, если обретаешь младших братьев, за которых ты в ответе до конца своих дней, если превращаешься в чайку, пишешь незрячему любовные письма, которые он никогда не прочтет. Если, несмотря на твою уверенность в собственном уродстве, кто-то умудряется влюбиться в тебя… если подбираешь бездомных собак и кошек и выпавших из гнезд птенцов, если разжигаешь костры для тех, кто этого не просил.
Утро было мерзкое. Серое, насквозь промозглое, как скользкая шляпка какого-нибудь гриба. Дверные ручки в такие дни кажутся слишком твердыми, любая пища царапает нёбо, жаворонки безобразно активны и не дают спокойно понежиться в постели, а совы всем недовольны и огрызаются на каждое слово.
Влюбленным и маньякам море по колено, все они одинаковы и со всеми бессмысленно спорить.
Если бы ты так не зацикливался на том, что тебя никто не понимает, может, у тебя хватило бы сил понять других.
Что такое «видеть», Слепой не понимал. А поняв умом, не мог представить. Долгое время понятие «зрячий» ассоциировалось для него только с меткостью. Зрячие били больнее.
В Серодомном Лесу сегодня вода протекает на нас с небес, Выбирайся из мха и соседа буди. Дождь идет и танцует Лес! Не видно глаз и нету лица, и вымокла шерсть, и так без конца, И нету правды в письме моем, том, что лежит под черным дуплом. Просунь же руку, достань и прочти черных зверей на белой бумаге, Они тебе скажут, и ты не молчи, расскажи другим правду. Ту правду, которой там вовсе нет, придумай сам и беги, В колючей траве оставляя след шестипалой когтистой ноги. Беги и пой, кричи и танцуй, ты урод, пусть знает весь мир — Ты родился от дерева и от струй лесного ручья под ним. Припев: Ура, Ура! Куснем муравья! Закинем уши на горб! И дружно спляшем и дружно споем! Мы – гордый лесной народ!
Вот они какие, – подумал он горько. – Склеенные из кусочков. И я один из них. Такой же. Или стану таким. Это как зоопарк. И ограда – сетка со всех сторон.
Они надоели мне до того, что хотелось отравить никотином всех сразу и каждого в отдельности.
Серый Дом не любят. Никто не скажет об этом вслух, но жители Расчесок предпочли бы не иметь его рядом. Они предпочли бы, чтобы его не было вообще.
Выяснилось, что всякий человек, пытающийся привлечь к себе внимание, есть человек самовлюбленный и нехороший, способный на что угодно и воображающий о себе невесть что, в то время как на самом деле он просто-напросто пустышка.
То, что видит в зеркале Лорд, вовсе не похоже на то, что, глядя на него, видишь ты. И это лишь один пример того, как странно иногда ведут себя отражения.
Как, интересно, кошки ходят по снегу, если снег выше кошек?
В любом сне, детка, главное – вовремя проснуться. Я рад, что тебе это удалось.
Я попробовал представить себя Лордом. Смотрящимся в зеркало. Это угрожало мощнейшим приступом нарциссизма. – Он видит что-то вроде молодого Боуи. Только красивее. Будь я похож на Боуи, я бы… – … стонал, что похож на престарелую Марлен Дитрих и мечтал походить на Тайсона, – подсказал Сфинкс. – Цитирую дословно, так что не считай это преувеличением. То, что видит в зеркале Лорд, вовсе не похоже на то, что, глядя на него, видишь ты. И это лишь один пример того, как странно иногда ведут себя отражения.
То, что видит в зеркале Лорд, вовсе не похоже на то, что, глядя на него, видишь ты. И это лишь один пример того, как странно иногда ведут себя отражени.
Одиночка плюс одиночка – двое одиночек. А еще десять – это уже целое море одиночества.
И тут вошел Слепой с тряпкой из-под крысы в руках. – Совсем спятили? – спросил он.– В тебя попало? – замирая от восторга, уточнил Табаки.– Попало.– И ты удивился? – Мы оба удивились.
– Сфинкс, ты шутишь? – не выдержал я. – Шучу, – сказал он серьезно. – Я вообще шутник, ты не заметил?
Плед, застилавший кровать, никогда не лежал ровно. Вечно бугрился и морщинился труднопроходимыми складками. Ползать по нему было мучением. Но я сделал попытку. Табаки сказал, что я похож на неверную жену султана, которую закатали в ковер перед утоплением.
Некоторые живут, как будто в порядке эксперимента.
– Откуда ты знаешь? Он сам сказал? – Нет. Просто я живу рядом.
Рядом – стол второй. Самый яркий и шумный. Крашеные ирокезы, очки и бусы. В ушах – гремящие затычки наушников. Крысы – помесь панков с клоунами.
Перед ним была папка. Между листами я разглядел свою фотографию и понял, что папка набита мной. Моими оценками, характеристиками, снимками разных лет – всей той частью человека, которую можно перевести на бумагу. Я частично лежал перед ним, между корешками картонной папки, частично сидел напротив. Если и была какая-то разница между плоским мной, который лежал, и объемным мной, который сидел, то она заключалась в красных кроссовках. Это была уже не обувь. Это был я сам. Моя смелость и мое безумие, немножко потускневшее за три дня, но все еще яркое и красивое, как огонь.
Наружность отсутствовала в его сознании. Только он сам, ветер, песни и те, кого он любил. Все это было в Доме, а снаружи – никого и ничего, только пустой, враждебный город, живший своей жизнью.
Спортсмен ссорится с Сиамцами, – сообщил Слепой. – Они сперли у него журнал с голыми тетками.
– А ты о нас вообще странного мнения, – хихикнул Табаки. – Ходим, как надутые индюки, ничего вокруг не замечаем. Иногда сносим кому-нибудь пол-головы, не замечаем и этого, бредем себе дальше. На плечах у нас – «бремя белого человека», а под мышкой – толстенный свод Домовых законов и правил, где записано: «Лупи лежачего, топчи упавшего, плюй в колодец, из которого пьешь», и прочие полезные советы.
Осознал свои недостатки. Поделюсь с желающими бесценным опытом.
В каждой комнате Дома обитали свои покойники. В каждом шкафу догнивал свой неупоминаемый скелет. Когда привидениям не хватало комнат, они начинали слоняться по коридорам.
Бока почти срослись, и повадки у всех стали одинаковыми. Скоро не будет нужды открывать рот, чтобы сообщить свое мнение по любому вопросу, и так все всё будут знать.
Ладно, – сказал он. – Забудем того тебя, который живет в зеркале. – По-твоему, это не я? – Ты. Но не совсем. Это ты, искаженный собственным восприятием. В зеркалах мы все хуже, чем на самом деле, не замечал?
– Боже мой! – простонал Черный, водружая на голову подушку. – Не упоминай имя божье всуе, ты, мерзкий человек.
Табаки пообещал, что не оставит его в беде. И не оставил. Он пел Лорду. Он играл ему на губной гармошке. Он поддерживал его силы мерзкими настойками, в которых плавали чилийские перчики. Заодно подкреплялся сам. Так что Лорд был не одинок. Ни одна живая душа не уснула бы там, где Табаки кого-то так рьяно утешал.
Он этого не сказал, но иногда вовсе не обязательно говорить что-то вслух, чтобы тебя поняли.
Ему было больно от слишком большого счастья.
В зеркалах мы все хуже, чем на самом деле, не замечал?
Он боролся с застенчивостью – грубыми шутками, с нелюбовью к дракам – тем, что первым в них ввязывался, со страхом перед смертью – мыслями о ней.
Я его понимал. Даже слишком хорошо. Но не хотел понимать. Это означало опять стать белой вороной.
Но еще Седой говорил: слова, которые сказаны, что-то означают, даже если ты ничего не имел в виду.
Но Курильщика трудно отшивать. Он протягивает себя на раскрытой ладони – всего целиком – и вручает тебе, а голую душу не отбросишь прочь, сделав вид, что не понял, что тебе дали и зачем. Его сила в этой страшной открытости. Таких я еще не встречал.
Никогда – это слишком долгое слово. Ты их любишь, такие дурацкие слова.
И он запел одну из своих жутких, заунывных песен, от которых у меня мурашки бегали по коже. С повторяющимся до одурения припевом. Обычно в них воспевались либо дождь, либо ветер, но на этот раз, в порядке исключения, это был дым, струящийся над пепелищем какого-то сгоревшего дотла здания.
Ты. Но не совсем. Это ты, искаженный собственным восприятием. В зеркалах мы все хуже, чем на самом деле, не замечал?
Никому не нравится, когда посторонние разгадывают их любимые игры.
Седой говорил: слова, которые сказаны, что-то означают, даже если ты ничего не имел в виду.
«Стихи скандинавских поэтов», «Стеклянный ключ» Дэшила Хеммета, «Книга Экклезиаста с комментариями», «Моби Дик». Все четыре книжки зачитаны до дыр, из всех выпадают страницы. Из «Стеклянного ключа», кроме того, вывалились заметки Шакала и ссохшийся кружок колбасы. «Моби Дик» был библиотечный. Из карточки выяснилось, что выдали его Черному два года назад. За краем клеенчатой обложки торчали две фотографии и куча записок. Я спрятал записки обратно и принялся рассматривать фотографии.
Синеглазый Лось – ловец детских душ.
Память Слепого пахла, звенела и шуршала. Она несла запахи и ощущения.
Надо быть совсем лишенным комплексов, чтобы в лицо обзывать человека Хлюпом или Писуном, не чувствуя себя при этом полной сволочью.
От моих нервов и так остались одни ошметки, незачем было лишний раз их терзать.
Цирк и маразм, только мне было не до смеха, потому что я устал от этих игр, от умниц-игроков и самого этого места. Устал так сильно, что почти уже разучился смеяться.
Нет страшнее участи, чем знать о том, что будет завтра.
Надо смотреть фактам в лицо. Уметь, не роняя достоинства, склоняться перед обстоятельствами.
Самая неприятная тишина там, где много людей молчат.
Я его понимал. Даже слишком хорошо. Но не хотел понимать.
Некоторые живут, как будто в порядке эксперимента.
Аккуратные мальчики в чистых рубашках, серьезные и положительные. Под их лицами прятались старушечьи физиономии, изъеденные ядом.
Я чуть не заплакал от наплыва нежности к своим состайникам, но вовремя спохватился, что это будут пошлые, пьяные слезы.
Горбач был гуманистом. Но его никто не слушал.
В сущности, как видишь, он еще дитя. Я рассмеялся: – Дитя, которое бреется. – Что тебя удивляет? Довольно распространенное явление.
Что ничего по-настоящему страшного не случается до последнего лета.
Ответь мне только на один вопрос, дружище. Почему ты с такими наклонностями никак не научишься варить макароны?
– Гляньте, у малявок раскол, – сказал старшеклассник Кабан. – Подрастают, – пренебрежительно отметил Хромой. – Становятся таким же дерьмом, как мы.
Легче было подселить в любую группу Дома живую лошадь, чем кого-то из первой. У лошади было больше шансов прижиться.
Перед ним была папка. Между листами я разглядел свою фотографию и понял, что папка набита мной. Моими оценками, характеристиками, снимками разных лет – всей той частью человека, которую можно перевести на бумагу. Я частично лежал перед ним, между корешками картонной папки, частично сидел напротив.
Даже понимая, что все это игра, я ужасно нервничал. Слишком хорошо все исполняли свои роли.
Лицо серьезное, как будто он знает, что с ним случится, хотя на самом деле у каждого есть такая фотография, о которой в случае чего можно сказать: «Он знал», – просто потому, что человек не соизволил вовремя улыбнуться.
Моя комната для меня не дом, потому что в ней живет слишком много чужих.
Солнце трогает все, что может достать.
Хочется, чтобы хоть кто-то в этом зоопарке меня понял. Хоть кто-то. Он закурил. Руки с ободранными костяшками пальцев дрожали, и сигарета никак не попадала на пламя зажигалки.
С тех пор эти сапоги ночуют с Лэри в одной постели. Я хихикнул.
Как бы ни выглядело, – сказал он. – Надо было попытаться. Он тоже человек. – Он придурок! – заорал Табаки. – Полный кретин!– За это не убивают.– Еще как убивают!Они орали друг на друга, сблизив лица, едва не соприкасаясь носами. Как будто были одни. Как будто никого рядом не было.– Очень даже убивают, – повторил Табаки уже тише. Сфинкс смотрел ему.
У них были свои развлечения. Слепой тренировался угадывать ход игры по крикам окружающих. Красавица грыз ногти и мечтал поймать мяч, если он залетит в их края. Фокусник слушал аплодисменты и свист зрителей и представлял себя на сцене. Кузнечик разглядывал старших.
Шум возвращавшихся из столовой прокатился по коридору, стихая и рассеиваясь.
– Я приехал посмотреть, – сказал Вонючка. – Будете выгонять? – Смотри, – разрешил Волк. – Если тебе и правда интересно. Вонючка уставился на стену. Кузнечик с Волком.
Бог ты мой, – говорю я. – Ну и чудище… Ты бы хоть оделся, братец. Чудище – голое, ободранное, с сумасшедшими от бессонницы глазами, смотрит.
– Я понимаю, – сказал Кузнечик. – Так мне к нему можно? Лось посмотрел на него как-то странно.
Хотя у тебя был такой вид, как будто ты поверил во все, что я наплел. – Я не поверил, – признался Кузнечик. – Но это было бы и правда здорово – прятать под кроватью вампира. – Вот видишь.
Никто не говорил Слепому, что нож красив, он и сам это знал.
Чудом уцелевшая лягушка послала ему звонкое лягушиное проклятие и ускакала.
Он шел, легонько касаясь корявых стволов пальцами, навострив уши, тонкий, бесшумный, сливающийся с деревьями; шел, как часть.
Мимо дверей пятнадцатой спальни Кузнечик крадется на цыпочках.
Стая Спортсмена занимала две спальни в самом конце коридора. Ту, что была побольше, называли Хламовником. Хламовник редко посещался воспитателями.
Пюре и морковные котлеты. Вилка с гнутым зубцом. Разносчица в белом переднике, звякает посудой, толкая тележку. Белые стены, глубокие окна-арки. Я люблю столовую. Это самое старое место в Доме. Вернее, меньше других подвергшееся изменениям. Стены, окна и потрескавшиеся плитки пола, наверное, были такими же и семьдесят лет назад. И голландская печь во всю стену, облицованная кафелем, с чугунной дверцей на замке. Здесь красиво. Единственное место, где никто не лезет с наставлениями, где можно отключиться, рассматривая другие группы, воображая себя не Фазаном. Когда-то это было моей любимой игрой. Сразу после поступления. Потом наскучило. Сейчас я вдруг понял, что впервые могу сыграть в нее по-настоящему и что это уже вовсе не будет игрой. Пюре и морковные котлеты. Чай и бутерброды с маслом. Наш стол весь черно-белый. Белые рубашки, черные брюки. Белые тарелки на черных подносах. Черные подносы на белой скатерти. Разнятся по цвету только лица и волосы.
Ты не пациент, ты здесь проездом. Пробегом. Ты уйдешь, когда вздумается. Помни об этом и терпи.
Слишком долго живем бок о бок. Бока почти срослись, и повадки у всех стали одинаковыми.
– Курильщик! Солнце мое! Ты здесь? Отзовись!
Поэтому я на него не смотрел. От моих нервов и так остались одни ошметки, незачем было лишний раз их терзать.
Некоторые живут, как будто в порядке эксперимента», – сказал незрячий по поводу последних событий.
За каждым окном – своя комната, и в ней живут люди. И для Он обрадовался этой мысли, как будто понял что-то важное. Угадал выход. Ему всего лишь нужна своя комната, где не будет Спортсмена, Зануды с Плаксой, Сиамцев и всех остальных. Конечно, кроме него и Слепого там будет жить кто-то еще. И их должно быть много. Ведь все жилые помещения давно распределены. Каждый закуток, где можно уединиться, захвачен старшими. Значит, нужна просто спальня. А в спальнях живет не меньше десяти человек. Вот если бы их было не двое, а больше… хотя бы четверо! Можно было бы занять ту спальню, где спят Кролик, Крючок и Пузырь. Они там только ночуют. Поменяться с ними местами и никого туда не пускать. Вот было бы здорово!
Мне даже стало обидно, что это дикое, не мое детство прошло мимо. В нем не было ни рек, ни лесов, ни заброшенных кладбищ, но ведь и в настоящем моем детстве их не было.
Мало что человек красив до неприличия и вытворяет невероятные вещи, так он этого еще и не замечает! Задирай он нос, подчеркивай свое превосходство, честное слово, было бы легче его переносить.
– Дух важнее тела, – сообщает Седой. – Но если тебя интересует физическая сторона, не беспокойся. Все это тоже будет. Тебе придется помучиться.
Он одинок – другие дома сторонятся его.
Мне рассказали о раке легких. Потом отдельно о раке. Потом о сердечно-сосудистых заболеваниях. Потом еще о каких-то кошмарных болезнях.
– Не лю-бит, – повторил Сфинкс по слогам. – Когда его замечают. Заговаривают. О чем-то спрашивают, обращают на него внимание. Его от этого коробит. – Откуда ты знаешь? Он сам сказал? – Нет. Просто я живу рядом.
Поговори-ка об этом с Лордом. Он вообще никогда не смотрится в зеркало. – Почему? – изумился я. – Если бы я видел в зеркале то, что видит он… – Откуда ты знаешь, что он там видит?
За каждым окном – своя комната, и в ней живут люди. И для комната – это дом. Для всех, кроме меня. Моя комната для дом, потому что в ней живет слишком много чужих. Людей, которые меня не любят.
– Зачем же тогда пить? – спросил я шепотом. – Если это так опасно? – Нет человека счастливее, чем настоящий дурак, – ответил невидимый рассказчик. Судя по голосу, Сфинкс.
Нельзя предавать одного, чтобы защитить многих.
Я не спиваюсь. Я лечусь.
Сумерки — трещина между мирами…
— Научись слушать, Курильщик, — и тебе станет легче жить.
— Эге, — говорю я двойнику, — ты что, взрослеешь? Не вздумай, а то я с тобой больше не дружу.
К входящему Дом поворачивается острым углом. Это угол, об который разбиваешься до крови. Потом можно войти.
За каждым окном — своя комната, и в ней живут люди. И для них комната — это дом. Для всех, кроме меня. Моя комната для меня не дом, потому что в ней живет слишком много чужих. Людей, которые меня не любят. Которым все равно, вернулся я к ним, или нет. Но ведь Дом большой. Неужели в нем не найдется места для человека, который не любит драк? Для двоих…
Это ужасно, Курильщик. Когда твои вопросы глупее тебя. А когда они намного глупее, это еще ужаснее. Они как содержимое этой урны. Тебе не нравится ее запах, а мне не нравится запах мертвых слов. Ты ведь не стал бы вытряхивать на меня все эти вонючие окурки и плевки? Но ты засыпаешь меня гнилыми словами-пустышками, ни на секунду не задумываясь, приятно мне это или нет.
Даже вздыхаю от разочарования. Такое прозаичное объяснение самой неразрешимой загадки детства. Лучше было бы и не знать.
— Это не ответ.
— Мне не понравился вопрос.
Они его придумали сами. Свой мир, свою войну, и свои роли.
Для того они и существовали, особенные места, чтобы в них можно было прятаться — исчезая для других — и думать. Странным образом места влияли на «думанье».
На одной [фотографии] был Волк. Парень, который умер в начале лета. <…> Худой, с взъерошенными волосами, он смотрел исподлобья. В одной руке — незажженная сигарета, другая — на струнах гитары. Лицо серьезное, как будто он знает, что с ним случится, хотя на самом деле у каждого есть такая фотография, о которой в случае чего можно сказать: «Он знал», — просто потому, что человек не соизволил вовремя улыбнуться.
Вообще не люблю, когда меня слушают, когда читают мои стихи, смотрят мои сны. Хочется иметь хоть что-то свое, куда бы никто не лез.
Нет страшнее участи, чем знать о том, что будет завтра.
Я расскажу тебе всё, что помню, а помню я всё!
Найди свою шкуру, Македонский, найди свою маску, говори о чем-нибудь, делай что-нибудь, тебя должны чувствовать, понимаешь? Или ты исчезнешь.
Когда становится совсем невмоготу, убираю гармошку и берусь за индийские сказки. Я часто их перечитываю. Очень успокаивающее занятие. Больше всего мне в них импонируют законы Кармы. «Тот, кто в этой жизни обидел осла, в следующей сам станет ослом». Не говоря уже о коровах. Очень справедливая система. Вот только чем глубже вникаешь, тем интереснее: кого же в прошлой жизни обидел ты?
Мечтая о чуде, иногда рискуешь получить его, оставшись при этом ни с чем.
Надо смотреть фактам в лицо. Уметь, не роняя достоинства, склоняться перед обстоятельствами.
Всякий раз, потакая своим желаниям, теряешь волю и становишься их рабом.
Глаза его были как целый мир. Как заброшенная планета.
Слишком долго мы живем бок о бок. Бока почти срослись, и повадки у всех стали одинаковыми. Скоро не будет нужды открывать рот, чтобы сообщить свое мнение по любому вопросу, и так все всё будут знать.
Ничто так не сближает, как общая тайна.
Я пью облака и замёрзший дождь. Уличную копоть и следы воробьиных лапок. А что пьёшь ты, Арахна?
Сказать «да» просто, намного проще, чем всё время об этом помнить.
И все его победы пахли поражением. Побеждая, он побеждал лишь часть себя, внутри оставаясь прежним.
Это нервы, просто нервы, как оголённые провода, свисают во все стороны и за всё цепляются, причем здесь личность и степень её яркости, глупое ты существо?
Все обещания нарушаются рано или поздно, как нарушил своё обещание Македонский.
Когда ты мал, взрослые кажутся безупречными, довольно обидно со временем узнавать, что это не так.
Когда увидишь настоящую травлю, ее уже не спутаешь ни с чем. Слишком это жутко.
— Да, — говорю. — В цивилизованных мирах маленькие мальчики дергают девочек, которые им нравятся, за волосы и забрасывают им в сумки дохлых мышей. Не говоря уже о подножках. Так они выражают свою любовь. Это повадки, заимствованные у первобытных предков. Тогда ведь все было просто. Выбрал, полюбовался, приложил костью мамонта по макушке — свадьба, считай, состоялась. Более поздним поколениям было интереснее заглянуть под длинные юбки своих сверстниц, но те тоже были не дуры и носили снизу кружевные панталоны. К тому же вид плачущей девочки, забрызганной грязью, так трогателен и вызывает такую бурю чувств в душе влюбленного! Они так хороши в слезах!
— Дневник должен быть честным. Если встретили без восторга, так и надо писать.
— А если восторг был, но спрятанный в душе?
— Я пишу о том, что вижу, а не о том, где от меня чего спрятали.
Может, кофе — взрослящий напиток? Если его пьешь, становишься взрослым? Кузнечик считал, что так оно и есть. Жизнь подчинялась своим, никем не придуманным законам, одним из которых был кофе и те, кто его пил. Сначала тебе разрешают пить кофе. Потом перестают следить за тем, в котором часу ты ложишься спать. Курить никто не разрешает, но не разрешать можно по-разному. Поэтому старшие курят почти все, а из младших только один. Курящие и пьющие кофе старшие становятся очень нервными — и вот им уже разрешают превратить лекционный зал в кафе, не спать по ночам и не завтракать. А начинается все с кофе.
«Игра» — это все, что меня окружает.
Общение с человеком, который умеет говорить, — редкое удовольствие.
Он любит мед и грецкие орехи. Газировку, бродячих собак, полосатые тенты, круглые камни, поношенную одежду, кофе без сахара, телескопы и подушку на лице, когда спит. Не любит, когда ему смотрят в глаза или на руки, когда дует сильный ветер и облетает тополиный пух, не выносит одежду белого цвета, лимоны и запах ромашек. И все это видно любому, кто даст себе труд приглядеться.
Если не ищешь что-то конкретное, лучше сидеть и ждать, пока то, что тебе нужно, найдется само.
Я достаю гармошку и исполняю три песни ожидания подряд. Я не люблю ждать, так что песни ожидания — самые унылые из моих песен. Больше трех я и сам не в состоянии вынести. Народ обычно начинает разбегаться уже на первой.
Лучше убить человека, чем сделать его рабом своих желаний.
Старшие сестры вытирают, конечно, младшим братьям носы, но плакать в жилетку бегут к кому-то другому.
Все мы берем друг у друга что-то.
Улыбку нельзя поймать, зажать в ладонях, обследовать миллиметр за миллиметром, запомнить… Они ускользают, их можно только угадывать.
Это была не та песня. Но он верил. Если сидеть долго и никуда не уходить, в конце концов они поставят ту самую.
Клетки способствуют размышлениям, если не оставаться в них слишком долго.
В Доме дверь в чужую спальню — не всегда дверь. Для некоторых это глухая стена.
— Иногда любопытство пересиливает моральные принципы, — признался мальчик. — С вами такого не случалось?
Как только ты начинаешь что-то понимать, первая твоя реакция — вытряхнуть из себя это понимание.
Всем нужны общение и встряска, нельзя целыми днями пребывать в благодушном оцепенении и потихоньку деградировать только оттого, что некому тебя позлить.
– Почему ты позволяешь себя бить?
Вроде бы он не издевался. Хотя сказанное звучало издевкой. Я представил, как я сопротивляюсь. Как визжу и отмахиваюсь от Лэри. Да он просто умрет от счастья. Неужели Сфинкс этого не понимает? Или он куда лучшего мнения обо мне, чем я сам.
– По-твоему, это что-то даст?
– Больше, чем ты думаешь.
– Ага. Лэри так развеселится, что ослабеет и не сможет махать кулаками.
– Или так удивится, что перестанет считать тебя Фазаном.
Кажется, он верил тому, что говорил. Я даже не смог рассердиться по-настоящему.
– Брось, Сфинкс, – сказал я. – Это просто смешно. Что я, по-твоему, должен успеть сделать? Оцарапать ему колено?
– Да что угодно. Даже Толстый может укусить, когда его обижают. А у тебя в руках была чашка с горячим кофе. Ты, кажется, даже обжегся им, когда падал.
– Я должен был облить его своим кофе?
Сфинкс прикрыл глаза.
– Лучше так, чем обжигаться самому.
Мало, что человек красив до неприличия и вытворяет невероятные вещи, так он этого еще и не замечает! Задирай он нос, подчеркивай свое превосходство, честное слово, было бы легче его переносить.
Я понял, что папка набита мной: моими оценками, характеристиками, снимками разных лет — всей той частью человека, которую можно перевести на бумагу.
Музыку он прячет в ракушках, в черепах мелких животных и фруктовых косточках. Запахи — в бобовых стручках и ореховых скорлупках. Сны — в пустых тыквах-горлянках. Воспоминания — в шкатулках и флакончиках из-под духов.
Ты или дышишь в унисон со стаей и знаешь всё обо всём, или не дышишь и не знаешь, и раздражаешь окружающих.
Мальчики, не верьте, что в раю нет деревьев и шишек. Не верьте, что там одни облака. Верьте мне. Ведь я старая птица. И молочные зубы сменила давно. Так давно, что уже и не помню их запах.
Мысленно с вами всегда. Ваш Папа Стервятник.
Мы сидим и молчим, а тишина сгущается вокруг душным облаком.
Как сильно отличаются друг от друга рассказы об одном и том же, при том, что ни один из рассказчиков по-настоящему не врет.
Почему человек иногда вновь переживает то или иное событие, посреди разговора, ничем с ним не связанного?
Ухожу тропой койотов.
Он вошел в его жизнь, как к себе в комнату, перевернул все вверх дном, переставил и заполнил собой. Своими словами, своим смехом, ласковыми руками и теплым голосом. Он принес с собой много такого, о чем Слепой не знал и мог бы никогда не узнать, потому что никого всерьез не волновало, что знает и чего не знает Слепой.
Иногда действие хуже бездействия.
Время не течет, как река, в которую нельзя войти дважды. Оно как расходящиеся по воде круги.
В мире, о котором пойдет речь, Смерть приходила к людям в облике юноши или девушки.
Девушка была бледна и черноволоса. Юноша рыж. Девушка была печальна, юноша весел. Так повелось в том мире с давних пор.
Их боялись или ждали с нетерпением. Их поминали в молитвах, прося отсрочить или ускорить конец. Их изображения встречались на гадальных картах и старинных гравюрах. Мало кто задумывался над тем, сколько их на самом деле. Считалось, что Смерть одна, в двух обличьях. Ночь и день, свет и тень.
На самом деле их было много. Они были почти богами, обладали множеством чудесных способностей и были невыносимо одиноки. Иногда они сбегали в другие миры, чтобы встретить там свою смерть. Иногда они даже рождались в других мирах. Рождались всегда мертвыми и оживали спустя какое-то время. Если им это удавалось. Такие беглецы уже не были истинными посланниками смерти.
Способности их притуплялись. Они становились безвредны или несли смерть лишь во сне.
Узнать среди прочих их можно вот как: у них красивые голоса, они хорошо танцуют и знают множество чужих секретов. Они слишком ленивы, ни одному делу не отдаются целиком, девушки не умеют смеяться, а юноши плакать. Они прячут глаза, подолгу спят и не едят яиц, потому что в своем мире вылуплялись из них.
Мальчик, ты уникум!
– Вот эта настойка хороша, – сказал он, зажмурившись. – Одно, знаете ли, удручает. Пока Помпей достигнет совершенства в метании ножей, Лэри нас затрахает до смерти. Он уже не в себе. На людей бросается. Правда, теперь еще не скоро бросится, но все равно. Плохо парню. Надо с этим что-то делать. – Почему он теперь не скоро бросится? – спросил я.Лорд послал мне еще одну лучезарную улыбку:– Вчера мы убедили Лэри, что он тебя убил.Следующим вопросом я подавился. – Он долго рыдал где-то в недрах Дома, – продолжил Лорд, – навек прощаясь с верными Логами. Этого потрясения ему надолго хватит.
– Нетрудно догадаться. Все мальки его ищут. А ты еще совсем свежий малек. Не забудь свою кличку и свою «крестную». Я Ведьма.
– Обожаю Курильщика, – бормотал Табаки, подтаскивая ко мне очередной мешок, набитый всяким хламом. – Вы только прислушайтесь, как он формулирует свои вопросы!
Дохляки сидели у выдуманного костра и рассказывали истории об утопленниках и медузьих ожогах. Предполагалось, что Волка это хоть как-то утешит. Волк делал вид, что его это утешает.
– Обо что я, по-твоему, споткнулся? – Мало ли… – Там, где вожак слепой, никаких «мало ли» не бывает, – Черный выпрямился, со стоном потирая ногу. – Ты хоть когда-нибудь видел здесь на полу что-нибудь лишнее? Последнее, обо что Слепой в своей жизни споткнулся, были сапоги Лэри. С тех пор эти сапоги ночуют с Лэри в одной постели.
– Ясно, – сказал Волк. – Утром придут за этим ящиком. – Не придут, – твердо сказал Вонючка. – Пусть только попробуют. Я предупредил, что в таком случае немедленно к ним вернусь.Горбач поскользнулся на капкане и сел в салатницу. Кузнечик скорчился на кровати. Волк предупредил:– Эй, мне нельзя много смеяться, слышите?А потом был только смех и стон, и даже Слепой смеялся, а пронзительнее всех заходился Вонючка. – Он вернется! Шантажист! Сосед по комнате!
Вот мой дом, – подумал он. – Это здесь. Где Волк со Слепым будут ждать меня и беспокоиться, если я где-то задержусь надолго.
Я пропускаю их вперед и иду следом, любуясь и восхищаясь. Это моя стая. Читающая мысли, ловящая все на лету. Нелепая и замечательная. Запасливая и драчливая.
Страсть жителей Дома ко всяким небылицам родилась не на пустом месте. Так они превращали горе в суеверия.
Отойди от него Лэри, не стой с похоронным видом!
– Я не умею играть на гармошке, – втолковывал я ему. – Самое время научиться!– Я не раскладываю пасьянсы! – Я дам тебе самоучитель!
– И ты удивился? – Мы оба удивились.
Табаки заверил Горбача, что крыса была абсолютно счастлива и в полете, и по приземлении. Черный опять поинтересовался, дадут ли ему упокоиться с миром. И тут вошел Слепой с тряпкой из-под крысы в руках.– Совсем спятили? – спросил он.– В тебя попало? – замирая от восторга, уточнил Табаки. – Попало.
Потом у Черного поднялась температура. Табаки заволновался. Сказал, что это явный признак занесенной в кровь инфекции и что дни Черного, надо думать, сочтены. Черного тоже утешили настойкой и песнями. В три часа ночи они запели хором.
В классе: «На уроках думай об уроках. Прочь посторонние мысли!» В спальне: «Соблюдай тишину, не мешай соседу», «Шум – рассадник нервных заболеваний».
– Неплохо? – возмутился Табаки. – Вы ребята, можно сказать, пропустили все! Это была поэма! Бой Ахиллеса с Гектором! Лопни мои глаза! Сфинкс оглядел разоренную кровать в осколках и Лорда и сказал, что видит поле боя и труп Гектора, но нигде не видит Ахиллеса.
Кого считать победителем, осталось неясным. Лорд, корчившийся у спинки кровати, выглядел хреново. Черный, вытиравший подолом майки кровь с лица и шеи, выглядел не лучше. Если судить по последнему броску – победил он. Но, судя по тому, как быстро он ретировался с кровати, сам Черный не был в этом так уж уверен. Лучше всех выглядел недораздавленный Табаки. Сидя на двух подушках, он так цветисто ругался, что на его счет я сразу успокоился.
Лорд открыл глаза и удивленно заглянул в банку, которую все это время обнимал. – А нельзя ли, – спросил он, – в следующий раз ограничить это чудовище количеством слов, а не предложений?– Нельзя! – Слепой выпрямился, выдрав свои волосы из клешней Толстого. – Сам подумай, сколько раз и в скольких вариантах можно повторить одно и то же слово. Мы все об этом подумали и дружно застонали. Табаки посмотрел на нас с видом великого актера, принимающего аплодисменты.
– Что Слепому твоя надпись? Вот помрет сейчас, и останемся без вожака накануне военного переворота. Лорд улыбнулся. Мечтательно и нежно. Сразу вспомнилась присказка Табаки: «Лорд улыбается раз в году когда кто-нибудь умудрится сломать себе ногу». «Или хлебнуть из бутыли с дохлым скорпионом», – дополнил я про себя это наблюдение.
Потом оказалось, что Дом живой и что он тоже умеет любить. Любовь Дома была не похожа ни на что. Временами она пугала, но всерьез – никогда.
Я сомневался, что для счастья мне требуется лысый ябеда Сфинкс в роли матери, и так об этом и сказал.
Я красивый, сказал другой урод и засмеялся…
– Плюнь, – сказал он. – Здесь все психи, один другого хуже. – Да нет, почему же психи? – опять не сдержался я. – Просто игроки.
Никому не нравится, когда посторонние разгадывают их любимые игры. Реакция Табаки подсказывала, что я на верном пути. Надо только лучше маскироваться.
Великая Сила стучала под майкой, как второе сердце, подбрасывая его над землей. Паркет ловил его.
Никогда – это слишком долгое слово. Ты их любишь, такие дурацкие слова. Лучше думай о том, что мы сильнее.
Паста не просматривалась, а мокрая рубашка только придала ему крутизны. Так что дело было не в одежде, а в Сфинксе. В его самоощущении.
Лорд грыз заусенец и листал журнал, а с лица не сходило брезгливое выражение, означавшее, что читает он полную чушь. Он витал где-то, где ему не особенно нравилось находиться, но вернуться в осточертевшую реальность был не в силах. Даже чтобы посмотреть, куда ползет, и удостовериться, что взял с тумбочки именно то, что собирался. – Лорд, – сказал я. – Иногда мне кажется, что ты просто прикидываешься.
Труп на сверкающем зеленой краской полу, свет ламп, отражавшихся в оконных стеклах, и общее молчание. Тишину места, где молчит слишком много людей.
Верхняя часть пестрела летающими спиралями и треугольниками, на нижней паслись странные звери. Полосатый зверь Горбача. Тонконогий волк с зубами, как у пилы, – произведение Волка. Улыбающийся хомяк. Красавица намалевал красное пятно, размазал его и заплакал. Общими усилиями пятно превратили в сову. Кузнечик не смог удержать кисть. Волк обмотал палец протеза тряпкой и окунул его в краску, после чего в шеренге зверей появился гигантский дикобраз с кривыми иголками. Слепой нарисовал жирафа, похожего на подъемный кран и пустого внутри. Горбач его раскрасил.
Зеленый день падучей саранчи…
Мне тринадцать лет, я беспомощен, одинок и знаю, что никто меня не спасет.
Смотрю на Януса, и он вдруг отъезжает от меня вместе со столом, со всей комнатой, уменьшаясь и расплываясь. Стены скользят мимо, унося его все дальше, а картины, наоборот, увеличиваются, надвигаясь, и паутины на них раскидываются от пола до потолка жуткими искореженными ромбами. Закрываю глаза, но так еще страшнее, потому что слышны голоса. Еле слышный шепот тех, кто запутался в паутине и не вышел отсюда.
Только не хватало еще раз «поплыть».
Люблю, когда много карманов, когда одежда такая заношенная, что кажется собственной кожей, а не чем-то, что можно снять.
Небо делили провода антенн. На них качались комочки воробьев. Ветер ворошил волосы. На носу у Волка еле заметно проступали веснушки. «Пахнет летом», — вдруг понял Кузнечик. Уже по-настоящему.
Уродство твоей души отражается у тебя на лице.
За этой дверью не та территория, по которой следует брести из последних сил. В Могильнике следует демонстрировать бодрость и жизнерадостность. Даже если ты труп.
Чем дольше ты где-то, тем больше вокруг всякого такого, что стоило бы выбросить, но когда ты переберешься на новое место, ты возьмешь с собой все что угодно, кроме этого самого мусора, а значит, он больше принадлежит месту, чем людям, потому что не переезжает никогда, и в любом новом месте человек найдет клочки кого-то другого, а его клочки останутся тому, кто придет на его прежнее место обитания, и так происходит всегда и везде.
Некоторые темы не обсуждаются. В домах повешенных — веревки. Может быть, даже мыло и гвозди.
Странно, как все легко и быстро забылось, то есть не забылось, конечно, а куда-то запряталось. Куда-то, куда, наверное, все нормальные люди прячут необъяснимое, чтобы не спятить.
Чистить начали с лазаретной площадки и потихоньку продвигаются к Перекрестку. Я выбрался поглядеть, на что это похоже. Вообще-то на что угодно, только не на наш коридор. Стены грязные и какие-то обскобленные, сплошь в шрамах.
Некоторые чувства трудно держать при себе, они так или иначе прорываются наружу.
Собственное бессилие пожирает меня. Скоро останутся одни кости.
Приятно, когда самый страшный враг во всем от тебя зависит.
Должность вожака довела его до пределов священного безумия, за гранью которого знакомые люди оборачиваются чужаками.
Слушай, Курильщик, и мотай на ус правду о Помпее, которого, ты, конечно, немного знаешь, и который в последнее время ведет себя не лучшим образом, позволяя себе многое, чего не позволял раньше, хотя раньше — понятие растяжимое, для многих из нас раньше его вообще здесь не было, и мы знать не знаем, как он вел себя там, где он был, когда его не было здесь, так что не совсем понятно, как можно быть уверенным, что он вел себя прилично, он — человек настолько далекий от Дао, насквозь пропитанный миазмами наружности, всерьез полагающий, что способен заменить Слепого на его ответственном посту, хотя, возможно, его просто достала перенаселенность подведомственного участка, и он жаждет покоя и тишины, но в таком случае проще было бы решить эту проблему перемещением своего тела в пределы Клетки сроком от трех до пяти дней, что, несомненно, способствовало бы самопознанию и очищению духа, а также погружению в более высокие материи, да и просто развитию философского склада ума, но нет, ему нужно совершить нечто громогласное и сокрушительное, разбить наголову, потешить множество застарелых комплексов, а в том, что он личность глубоко закомплексованная, не возникает сомнений, достаточно взглянуть на его шейные платки или бакенбарды, на манеру передвигаться и жестикуляцию, а в особенности на морды летучих мышей, которыми он себя увешивает — обреченные морды существ, страдающих всеми мыслимыми и немыслимыми среди рукокрылых заболеваниями, тоже мне Оззи Осборн, тот по крайней мере сразу откусывал им головы, а на Помпеевом загривке они дохнут месяцами, вот, несчастная Поппи отдала концы только в прошлую среду, а сегодня ее место уже заняла Сюзи, но чего можно требовать от полного профана в биологии, который даже не в курсе, что Сюзи — самец, хотя яйца у него с грецкий орех, хотя, конечно, это не имеет значения, ведь долго ему не протянуть — этому Сюзи — Помпей похоронил уже полдюжины его собратьев, так что это вопрос времени, к тому же летучему мышу наверняка все равно под чьим именем его отправляют на тот свет, хотя общество защиты животных могло бы и заинтересоваться тем, кто скупает этих бедолаг пачками, чтобы выглядеть круче, хотя видит бог, полудохлая тушка летучей мыши еще никому не придавала крутизны, вот был бы это коралловый аспид, имело бы смысл о чем-то говорить, но тот, кто не живет с мыслью о собственной смерти, вряд ли повесит на себя аспида, ведь это потребовало бы уймы усилий по завоеванию его доверия, но ведь можно выстлать свой путь костями безвредных рукокрылых, не давая себе труда даже определить их пол, и вполне вероятно, что не что иное, как полная безнаказанность в данном вопросе, позволяет Помпею думать, что он не поперхнувшись пройдет по значительно более крупным костям значительно менее безвредной личности, я, конечно, имею в виду Слепого, но вы меня поняли, состайники, последнее я мог бы и не разъяснять.
Какие страшные слова, по такому ничтожному поводу! Опомнись, дорогуша!
— Забудем того тебя, который живет в зеркале.
— По-твоему, это не я?
— Ты. Но не совсем. Это ты, искаженный собственным восприятием. В зеркалах мы все хуже, чем на самом деле, не замечал?
Трудно оставаться одному, привыкнув жить среди многих.
Страсть жителей Дома ко всяким небылицам родилась не на пустом месте. Так они превращали горе в суеверия. Суеверия в свою очередь превращались в традиции, а к традициям быстро привыкаешь. Особенно в детстве.
Подойдя к звездообразной дыре, протягивает руку в рамку стеклянных ножей, берет с крыши снег – пушистый и мягкий под твердой коркой – и пьет его с ладони.
Немногие его качества могли вызвать восхищение, но он никогда не забывал тех, кому был чем-то обязан.
Она улыбается. Улыбка меняет её, делая другим человеком. Непривычным сейчас, но таким, с которым ты вроде бы знаком очень и очень давно.
В этот куцый, четырехугольный мирок и ворвался Лось, заполнил его целиком, сделал бескрайним и бесконечным, а Слепой отдал ему свои душу и сердце — всего себя — на вечные времена.
Важна благотворительность как таковая, а не ее объект.
Его словам веришь еще до того, как он их произносит. Поэтому хорошо, что говорит он мало, ведь от по-настоящему честных слов как-то устаешь.
Она нанялась мыть посуду, потому что, когда моешь посуду, можно не бояться кому-нибудь нахамить.
Дом требует терпеливого отношения. Тайны. Почтения и благоговения. Он принимает или не принимает, одаряет или грабит, подсовывает сказку или кошмар, убивает, старит, дает крылья… Это могущественное и капризное божество, и если оно чего-то не любит, так это когда его пытаются упросить словами. За это приходится платить.
Вирус агрессии и недовольства летает от человека к человеку, стремительно размножаясь.
Объяснения повлекут за собой только новые вопросы, ответить на которые я уже не смогу.
Неужели действительно все? Неужели я сейчас уеду отсюда навсегда? Просто возьму и уеду?
Страшнее нет, чем быть совестливым.
— Он вообще никогда не смотрится в зеркало
— Почему? Если бы я видел в зеркале то, что видит он…
— Откуда ты знаешь, что он там видит?
Из того, что кто-то из нас не так понят.
Вирус агрессии и недовольства летает от человека к человеку, стремительно размножаясь.
Ходоки и обратно возвращаются, когда захотят, а прыгуны не могут. Должны ждать, пока их вышвырнет.
Прыгуны и ходоки, – сказала она учительским тоном. – Это те, кто бывал на изнанке Дома.
В каждой комнате Дома обитали свои покойники. В каждом шкафу догнивал свой неупоминаемый скелет. Когда привидениям не хватало комнат, они начинали слоняться по коридорам. Против нежеланных гостей на дверях рисовали охранные знаки, а на шеи вешали амулеты. Своих любили и задабривали, с ними советовались, пели им песни и рассказывали сказки. А они отвечали. Надписями на зеркалах мылом и зубной пастой.
Первым – Черного. Тяжелый взгляд, белобрысая челка, квадратный подбородок – все на месте. Конечно, щуплее и щекастее, чем теперь, но мне он показался даже более мрачным.
Покойники первой проживали в ее комнатах наравне с живыми. Их цитировали, о них вздыхали, их родителям посылали поздравительные открытки к праздникам. Я никогда их не видел, но знал об их вкусах и привычках все.
Худой, с взъерошенными волосами, он смотрел исподлобья. В одной руке – незажженная сигарета, другая – на струнах гитары.
Так улыбался и Лес. Сверху, бескрайней, насмешливой улыбкой.
В Ночь Сказок нельзя спать. Это невежливо. – И часто у вас бывают такие ночи? – Четыре раза в году. Посезонно. А еще Ночь Монологов, Ночь Снов и Самая Длинная Ночь. Эти по одному разу. Две из них ты уже пропустил.
А умирали они от насморка и от чесотки, все остальные болезни им были нипочем… сказала она и подарила мне в утешение свой клык…
Однажды – фантазировал я – они, вконец озверев от скуки, придумали сценарий Игры и поклялись следовать ему при любых обстоятельствах. Каждому своя роль, каждому – свое место в игре.

Птицы. На Птицах я споткнулся. Ну хорошо. Траур – всего лишь одежда. Лица неприятные, но при желании можно изобразить такое же лицо. Стервятник… монстр Дома. Я посмотрел на него своим обновленным взглядом и попробовал сорвать внешнюю шелуху. Траур… кольца… черный лак на отрощенных ногтях… длинные волосы и подкрашенные глаза. Убрать все это, забыть о том, что он спит в гробу, стереть вообще все сведения о его гнусных привычках – и что останется? Тощий, крючконосый тип.
Крысы. Почти сплошь малолетки не старше семнадцати. Под их ядовитыми ирокезами – подростки, еще не выбравшиеся из переходного возраста.
Втайне он читал душещипательные романы и сочинял стихи, в которых герой умирал долгой и мучительной смертью. Диккенса он прятал под подушкой.
Дом – это стены и стены осыпающейся штукатурки… Узкие переходы лестничных маршей. Мошкара, танцующая под балконными фонарями. Розовые рассветы сквозь марлевые занавески. Мел и замусоренные парты. Солнце, тающее в красной пыли дворового прямоугольника. Блохастые собаки, дремлющие под скамейками. Ржавые трубы, перекрещивающиеся и свивающиеся в спирали под треснувшей кожей стен. Неровные ряды детских ботинок со скошенными носами, выстроенные вдоль кроватей.
Поговори-ка об этом с Лордом. Он вообще никогда не смотрится в зеркало. – Почему? – изумился я. – Если бы я видел в зеркале то, что видит он…– Откуда ты знаешь, что он там видит?Я попробовал представить себя Лордом. Смотрящимся в зеркало. Это угрожало мощнейшим приступом нарциссизма.– Он видит что-то вроде молодого Боуи. Только красивее. Будь я похож на Боуи, я бы… – … стонал, что похож на престарелую Марлен Дитрих и мечтал походить на Тайсона, – подсказал Сфинкс. – Цитирую дословно, так что не считай это преувеличением. То, что видит в зеркале Лорд, вовсе не похоже на то, что, глядя на него, видишь ты. И это лишь один пример того, как странно иногда ведут себя отражения.
Кроме меня здесь ночуют Лорд, Табаки и Сфинкс, так что участок совсем маленький.
Красное небо. А деревья – черные. Как будто небо их сожгло.
Что такое «видеть», Слепой не понимал. А поняв умом, не мог представить. Долгое время понятие «зрячий» ассоциировалось для него только с меткостью. Зрячие били больнее.
Он любил одиночество. Ему было все равно, есть рядом люди или нет. Если хотелось спать, он ложился на пол и засыпал, если хотелось есть, доставал из карманов припрятанные куски хлеба.
Они порицали их молча, с достоинством, презирая мою инфантильность и отсутствие вкуса.
Человек где-то за пределами пациента дожидается возможного воскрешения. А для духа нет страшнее, чем стать просто телом.
Когда через два часа началась утренняя церемония одевания, Сфинкса добудиться не смогли. На похлопывания и призывы он не реагировал, на встряхивание зарычал, что сейчас откусит кому-нибудь голову, и Горбач оставил его в покое.
Капкан работал. Это выяснилось, когда Слепой на него наступил.
Совершенно здоровых людей не бывает.
День разделен на четыре части. Завтраком, обедом и ужином.
Потный, нездорового вида Черный спросил со своей кровати, дадут ли ему умереть спокойно.
Самая неприятная тишина там, где много людей молчат.
Исчезающего места. Места, которое отчаянно пытается что-то сообщить, тая при этом и растекаясь.
Он вытянул ноги и закрыл глаза. «Вот мой дом, – подумал он. – Это здесь. Где Волк со Слепым будут ждать меня и беспокоиться, если я где-то задержусь надолго. Это и называется „райские кущи“».
Честное слово, смешно. Как только ты начинаешь что-то понимать, первая твоя реакция – вытряхнуть из себя это понимание.
Со временем он понял, что мал ростом и слаб. Он понял это, когда голоса других детей начали доноситься немного сверху, а их удары причинять ему больше вреда. Примерно в это же время он узнал, что некоторые из детей видят. Что это такое, он долго не мог понять. Он знал, что взрослые обладают каким-то большим преимуществом, позволявшим им свободно передвигаться за пределами его мира, но связывал это с их ростом и силой. Что такое «видеть», Слепой не понимал. А поняв умом, не мог представить. Долгое время понятие «зрячий» ассоциировалось для него только с меткостью. Зрячие били больнее.
– Как бы ни выглядело, – сказал он. – Надо было попытаться. Он тоже человек. – Он придурок! – заорал Табаки. – Полный кретин!– За это не убивают. – Еще как убивают!
Препарировал его, разложил на микрочастицы. И пришел к выводу, что пациент не может быть человеком. Что это два совершенно разных понятия. Делаясь пациентом, человек утрачивает свое «я». Стирается личность, остается животная оболочка, смесь страха и надежды, боли и сна. Человеком там и не пахнет. Человек где-то за пределами пациента дожидается возможного воскрешения. А для духа нет страшнее, чем стать просто телом. Поэтому Могильник. Место, где отмирает дух.
Я не стал представлять себя в четвертой. Там был мой ябеда-крестный, там был ненормальный Лорд, выбивший мне зуб за то, что я случайно сцепился с ним колесами. Там были Шакал Табаки, опрыскавший меня какой-то вонючей дрянью из баллончика с надписью «Опасно для жизни», и Бандерлог Лэри, руководивший всеми нападениями Логов на Фазанов. Незачем было представлять себя среди них. Настроение и без того никуда не годилось.
Из-за всего этого я сделался известной личностью среди нефазанов, а Фазаны дружно меня возненавидели. Новая кличка звучала для них хуже, чем «Джек-Потрошитель».
Оказалось, Сфинкс дал мне новую кличку. Стал моим крестным. И Дом чуть не перевернулся, потому что никогда еще не случалось, чтобы кто-то окрестил Фазана. Тем более такой, как Сфинкс, выше которого только Слепой, выше которого только крыша Дома и ласточки.
В этом месте я прервался, обнаружив, что на самом деле нахожусь в центре внимания, только не Птиц, а родных Фазанов. Они наблюдали за мной с большим интересом. Острозубый оскал Стервятника увял до кривенькой усмешки Джина, при виде которой внутри у меня все перевернулось. Я склонился к своей котлете, и меня чуть не стошнило от ненависти. То, что я представлял, было лишь страшной сказкой, настоящие падальщики сидели рядом. Высматривали капельки пота у меня на лице и облизывались.
У третьей свое шоу. Они повязывают огромные слюнявчики с детскими рисунками и таскают с собой горшочки с любимыми растениями. При их трауре и гнусных физиономиях смотрится это опять же цирком. Только каким-то зловещим. Может, только самих Птиц все это и веселит. Они выращивают у себя в комнатах цветы, вышивают гладью и крестиком, они – самые тихие и воспитанные после нас, но страшно даже думать, что можно очутиться среди них. Даже играя когда-то в свою любимую игру, я обычно пропускал третью.
Крысиный вожак. На моей памяти уже второй. Вожаки у них долго не держатся.
Во главе стола – Рыжий. Огромные зеленые очки, бритая голова, роза на щеке и идиотская ухмылка.
Я въехал в спальню и обнаружил, что перестал быть призраком. Первая знает о переводе, это было видно по тому, как они на меня уставились. В их любопытстве было даже что-то неприличное. Как будто они собирались меня съесть.
Фазанья жизнь не располагала к тому, чтобы узнавать что-то новое. Она вообще мало к чему располагала. В первой все было расписано по минутам.
Бассейн? Ремонтируют уже пару лет. «И еще столько же еще будут ремонтировать, там крыша течет», – любезно просветили меня Братья Поросята. Они какое-то время были очень милыми. Отвечали на вопросы, все показывали и объясняли. Они были уверены, что живут в удивительном, необычном месте интересной и полноценной жизнью. Эта их уверенность меня просто убивала. Наверное, не стоило пытаться ее искоренить. Тогда мы бы дружили до сих пор. А так – любезности пришел конец, не успевшей толком начаться дружбе – тоже, и три их почти одинаковые подписи появились под прошением о моем переводе. Хотя рассказать они успели многое. Почти все.
Более чем вековая история и бережно хранимые традиции», упоминающиеся на третьей странице, тоже имеют место. Достаточно увидеть Дом, чтобы понять: он начал разваливаться еще в прошлом веке. Об этом же свидетельствуют замурованные камины и сложная система дымоходов. В ветреную погоду в стенах завывает не хуже, чем в каком-нибудь средневековом замке. Сплошное погружение в историю. О традициях тоже все правильно. Царящий в Доме маразм явно придумывался несколькими поколениями не совсем здоровых людей. Следующим поколениям оставалось только все это «бережно хранить и преумножать.
Учащиеся называют его просто Домом, объединяя в этом емком слове все, что символизирует для них наша школа, – семью, уют, взаимопонимание и заботу». Так было сказано в буклете, который я, выбравшись из Дома, собирался повесить на стену в траурной рамке. Может, даже с позолотой. Он был уникален – этот буклет. Ни слова правды и ни слова лжи.
Я успокоился. Внимательно следивший за мной Акула почуял момент просветления, и ему это не понравилось. – Езжай, – сказал он с отвращением. – Собери вещи. Завтра в половине девятого я лично за тобой зайду. Закрывая за собой дверь директорского кабинета, я уже знал, что завтра он опоздает. На час или даже на два. Я теперь видел его насквозь со всеми его мелкими акульими радостями.
Я не так давно жил в Доме и все еще с трудом называл некоторых людей по кличкам. Надо быть совсем лишенным комплексов, чтобы в лицо обзывать человека Хлюпом или Писуном, не чувствуя себя при этом полной сволочью. Теперь мне объяснили, что все это не приветствуется дирекцией. Но зачем? Просто чтобы покричать и посмотреть, как я среагирую? И я догадался, что изменилось в кабинете с моего первого визита. Сам Акула.
– Хватит с меня этих фокусов! Довольно! Что это еще за Фазан? Кто выдумал всю эту чушь? Бумаги расползлись под его кулаком, окурок упал мимо пепельницы. Я так перепугался, что в ответ заорал еще громче: – Не знаю я, почему нас так называют! Спросите тех, кто это придумал! Думаете, легко произносить эти дурацкие клички? Думаете, кто-то объяснил мне, что они означают? – Не смей повышать голос в моем кабинете! – завопил он, свешиваясь ко мне через стол. Я мельком глянул на огнетушитель и тут же отвел глаза. Он держался.
Думать можно только о том, как бы эта штука не свалилась и не убила его прямо у тебя на глазах. Ни на что другое не остается сил. Неплохой способ спрятаться, оставаясь на виду.
На близком расстоянии они казались чем-то вроде груш среди изогнутых веток. Как я и думал, в Доме ничего не заметили. Оценили мой мрачный юмор, должно быть, уже только на выставке, но как к этому отнеслись, я не узнал. Вообще, это даже не было шуткой. Все, что я мог сказать о своей любви к миру, примерно так и выглядело, как я там изобразил.
– Уже и до дирекции дошло, – сказал он с видом врача, сообщающего пациенту, что он неизлечим.
Я сделал что-то выходящее за рамки. Повел себя, как нормальный человек. Перестал подлаживаться под других. И чем бы все это ни кончилось, знал, что никогда об этом не пожалею.
И… сам не знаю, как так получилось, но я впервые в жизни сказал Фазанам все, что о них думал. Сказал, что весь этот класс со всеми в нем находящимися не стоит одной пары таких шикарных кроссовок. Так и сказал им всем. Даже бедному запуганному Топу, даже Братьям Поросятам. Я и в самом деле в тот момент так чувствовал, потому что не терплю предателей и трусов, а они были именно предателями и трусами.
Полчаса меня забрасывали камнями, потом Джин постучал по столу ручкой и объявил, что обсуждение моей обуви закончено. К тому времени все успели забыть, что обсуждают, так что напоминание пришлось очень кстати. Народ уставился на несчастные кроссовки. Они порицали их молча, с достоинством, презирая мою инфантильность и отсутствие вкуса. Пятнадцать пар мягких коричневых мокасин, против одной ярко-красной пары кроссовок. Чем дольше на них смотрели, тем ярче они разгорались.
Аккуратные мальчики в чистых рубашках, серьезные и положительные. Под их лицами прятались старушечьи физиономии, изъеденные ядом. Я угадывал их не в первый раз и уже не удивлялся. Они надоели мне до того, что хотелось отравить никотином всех сразу и каждого в отдельности.
Белая челка лезла в глаз, он поправлял ее кончиком пальца, смоченным слюной. Палец фиксировал бесцветную прядь на лбу, но как только отпускал, она тут же сползала обратно в глаз. Чтобы смотреть на Гуля долго, нужно иметь стальные нервы. Поэтому я на него не смотрел. От моих нервов и так остались одни ошметки, незачем было лишний раз их терзать.
Он протягивает себя на раскрытой ладони – всего целиком – и вручает тебе, а голую душу не отбросишь прочь, сделав вид, что не понял, что тебе дали и зачем.
Он любит мед и грецкие орехи. Газировку, бродячих собак, полосатые тенты, круглые камни, поношенную одежду, кофе без сахара, телескопы и подушку на лице, когда спит.
В Доме горбатых называли Ангелами, подразумевая сложенные крылья.
Одиночка плюс одиночка — двое одиночек. А еще десять — это уже целое море одиночества.
Человек не может все время со всем вокруг прощаться. Просыпаясь, и засыпая, и даже во сне. С каждым лицом, предметом и запахом. Это невозможно. В один прекрасный день от этого так устаешь, что перестаешь вообще что-либо чувствовать.
И я вдруг понимаю, что, может быть, мне этот разговор даже нужнее, чем ему. Потому что никто никогда не спрашивает себя о том, что и так понятно. Или кажется понятным.
Табаки все болезни лечил одним и тем же способом. Менялись только разновидности и градус напитков.
Торжественно прощаешься со всеми и понимаешь, что с тебя хватит. Что пора уже начинать с кем-то здороваться. А поскольку ничего не можешь делать сам, здороваешься с собой — давним и беспомощным. С тем, кому все помогали и никто не смел обидеть. Чем плохо?
— Что же ты, в первый день Закона? — эгоистично упрекает меня Лэри.
— Дату смерти не выбирают, — говорю я ему.
— Ну вот… — Черный выдержал паузу, как будто боялся, что его опять перебьют — … в сказках иногда встречаются добрые феи, и все такое. У меня не бог весть какая интересная сказка, но фея тоже имеется. И не одна. Кажется, их две, и еще два, как бы поточнее выразится… фея, что ли? В общем, у них имеются водительские права, и они предложили мне свою помощь…
Все зааплодировали, а я стал думать, кто такие эти четверо фей, откуда они взялись и зачем им помогать Черному, и чем дольше я обо всем этом думал, тем меньше мне это нравилось. Им неоткуда было взяться, кроме как из Наружности, а я точно знал, что в Наружности бескорыстные феи давно перевелись.
На лестнице он встретит соседку, мрачную девушку в очках, которая предупредит, что его ждут.
«Мелкая такая девчушка, с роскошными волосами», — скажет соседка, пристально рассматривая торчащее у него над ухом перо. Конечно, она чудовищно удивится, когда нелюдимый бирюк-недотрога-в-протезах вдруг набросится на нее и расцелует прямо на лестнице, как какой-нибудь пьяный псих. «А в шапке перо! — будет подчеркивать она всякий раз, рассказывая об этом. — Нос красный, глаза сумасшедшие, а в шапке здоровенное перо!» Она никогда не признается, что сосед по этажу в тот момент показался ей самым красивым человеком на свете.
Никому не нравится, когда посторонние разгадывают их любимые игры.
Самое невыносимое в новичках то, что им постоянно приходится объяснять очевидные вещи.
Моя усталость перешла в оцепенение, я просто не в состоянии сдвинуться с места.
Я бы ни о чем не спросил, даже если бы увидел его, но пока не вижу, кажется, что мог бы и спросить.
Заслужить твое уважение — главное для меня.
— Но ты же любишь собак.
— Они лучше людей.
— Значит, и я лучше.
— Тебя я не люблю.
— Потому что я не ем у тебя с рук и не виляю хвостом.
Да, я ищу пути к твоему сердцу, я этого и не скрывал. Ищу и так и эдак, с надеждой и упованием… Можно тебя поцеловать? Я так и думал. Никогда нельзя делать то, чего больше всего хочется. Может, разве что в раю. Или в раю просто перестаешь хотеть?
Я не маньяк, я просто люблю тебя. Я хочу быть с тобой всегда, прижиматься к тебе во сне, хочу целовать твои брови и рот, и пальцы, которые ты грызешь, и заплатки на твоих джинсах, и рожицу на твоей майке… Я хочу носить тебя на руках и любить везде, где только можно, хочу двенадцать детей, рыжих и хулиганистых, с разбитыми коленками и курносыми носами, с бессмертными душами, в которые никто никогда не забьет гвозди… Но этого все равно никогда не будет, зачем же ты так злишься, когда я об этом говорю?
А ты знаешь, что твои уши просвечивают красным, когда ты стоишь перед окном? Я не издеваюсь, вовсе нет, я в жизни еще не был так серьезен. Кто уродина? Ты? Шутишь? У тебя самые черные глаза на свете, о твои ресницы можно обжечься, а в волосах светит солнце. Ты — как тюльпан на тонкой ножке, как…
Все, все, больше не буду. Я не кричу, я шепчу, меня еле слышно. И это не я нагибаюсь, это меня притягивает. Здесь очень жарко. Нет? Ну, значит, тепло. Я совершенно здоров, просто здесь жарко, или тепло, или еще что-нибудь в этом роде, а этот свитер кусается. Больше, наверное, мне нельзя к тебе приезжать? Я сам все испортил, я понимаю. Прости. Так могу я приехать еще?
К людям, которые смотрят на тебя определенным образом, лучше не поворачиваться спиной, стоя в опасных местах.
Знание сидит в тебе, а ты его не замечаешь, пока как следует не встряхнет, и тогда понимаешь, что ждал чего-то такого уже давно. Но почему, все равно не узнаешь.
Красавица сияет. Гасит иллюминацию ресницами, но всё равно видно.
Так что легче, смириться с предстоящей разлукой или убедить себя в том, что им предстоит расстаться с врагами?
Только редко высказывающиеся люди умеют произносить такие убийственные в своей простоте фразы.
Наш вожак — долгих лет ему вожачества — слеп, как крот, и с реакциями у него проблемы. Обычно он предоставляет все Сфинксу. «Среагируй, будь добр, вместо меня», — говорит он. Так что бедняга Сфинкс уже много лет реагирует на все за двоих. Может, оттого и облысел. Это ведь очень утомительно.
— А-а-а, еще одна параноидальная улыбка, — сказал Сфинкс, входя в спальню. — Одним весельчаком больше стало.
Он внимательно посмотрел на меня, на медведя Рыжей, которого я крепко держал, потому что пообещал стеречь, хотя так и не сумел выговорить это вслух, посмотрел и отвернулся.
ПРИП теряет дар речи. Такое с ним случается только, когда он спит. Ему это вредно в бодрствующем состоянии, почти смертельно, потому что слишком уж непривычно.
Ему было больно от слишком большого счастья.
Не бывает такого, что бы в одной группе собрались все послушные зануды, а в другой — все неуправляемые психи. Это невозможно.
— Но-но! — встревает нетрезвый голос Стервятника. — Попрошу не хаять мой царственный насест!
Только увидев его, я понял: это то самое, о чем я просил. На стене было написано: «Привет всем выкидышам, недоноскам и переноскам… Всем уроненным, зашибленным и недотлевшим! Привет вам, «дети стеблей»! Я умел читать, хотя живущие в материнском доме и утверждали обратное. И вошёл, веря, что моя молитва была услышана. Вошёл и стал Македонским, оставив позади Ангела и Дебила, обоих раз и навсегда, потому что»… если хочешь остаться с нами, то никогда, — слышишь? — никогда никаких чудес, ни плохих, ни хороших, ни средних». Я сказал «да, и под пристальным взглядом зелёных глаз стал Македонским, чужой тенью и чужими руками.
— Разве так бывает, чтобы все вместе? Случайно? Ведь не бывает?
— Да. Случайно ничего не бывает.
Эти двое вели себя как заговорщики, причём заговорщики, не скрывающие, что у них заговор.
В первой все было расписано по минутам.В столовой – мысли о еде, в классе – об уроках, на медосмотре – о здоровье. Коллективные страхи – не простудиться бы, коллективные мечты – баранья котлетка на завтрак. Все, как у всех, ничего лишнего. Каждое движение доведено до автоматизма. День разделен на четыре части. Завтраком, обедом и ужином. Раз в неделю по субботам – кино. По понедельникам – собрания.
Эксгибиционист чертов, – проворчал Сфинкс. И вдруг заорал так громко, что я вздрогнул.
Удивительно здорово эти люди умели превращать все в цирк. Должно быть, годами тренировались.
Обожаю Курильщика, – бормотал Табаки, подтаскивая ко мне очередной мешок, набитый всяким хламом. – Вы только прислушайтесь, как он формулирует свои вопросы!
Ненавидящими слюнями. Их, конечно, немного затоптали, не без того, но теперь можно за милую душу навести на него порчу. – Не смей трогать всякую дрянь! – прикрикнул на него Сфинкс.
Там, где вожак слепой, никаких «мало ли» не бывает, – Черный выпрямился, со стоном потирая ногу. – Ты хоть когда-нибудь видел здесь на полу что-нибудь лишнее? Последнее, обо что Слепой в своей жизни споткнулся, были сапоги Лэри. С тех пор эти сапоги ночуют с Лэри в одной постели.
Я ощущал себя в центре событий, о которых имел очень смутное представление, а вернее – никакого, и это мне тоже не нравилось.
Мысленно показываю им фигу. Грабли на это, увы, не способны.
Алло, Сфинкс! Ты затеял одиночный стриптиз? Мог бы дождаться товарищей!
Одно, знаете ли, удручает. Пока Помпей достигнет совершенства в метании ножей, Лэри нас затрахает до смерти.
Я попробовал представить себя Лордом. Смотрящимся в зеркало. Это угрожало мощнейшим приступом нарциссизма.
Табаки захлебнулся от восторга. – Лэри, что ты мелешь, Лэри? – взвизгнул он. – Что ты несешь, дорогуша? Как бы ты проделал эту операцию? Где брать цемент? В чем его разводить? Как макать туда Курильщика и что с ним делать потом? Топить цементную статую в унитазе? – Заткнись, козявка! – заорал Лэри.
«Лупи лежачего, топчи упавшего, плюй в колодец, из которого пьешь», и прочие полезные советы.
Хотелось уже не уехать, а провалиться сквозь землю. Так было бы гораздо быстрее.
Если честно, фотографии кладбищ было бы веселее рассматривать. Учитывая специфику школы, хотя бы одну такую следовало повесить рядом с остальными.
Я сделал что-то выходящее за рамки. Повел себя, как нормальный человек. Перестал подлаживаться под других.
Зеленый день падучей саранчи…Предместных гор седые очертанья,А от полей до дома – две сумы.Две полновесных сумки стрекотанья…
И плакаты. Бесконечные плакаты.В классе: «На уроках думай об уроках. Прочь посторонние мысли!» В спальне: «Соблюдай тишину, не мешай соседу», «Шум – рассадник нервных заболеваний».
Он видит в этом свое предназначение. Так мне кажется. Его предыдущая работа была намного тяжелее. Он работал ангелом, и это его достало. Так что теперь он изо всех сил старается доказать свою полезность в любом другом качестве.
Старшеклассники могущественны и загадочны. Когда-нибудь и он станет таким.
Дом – это мальчик, убегающий в пустоту коридоров. Засыпающий на уроках, пятнистый от синяков, состоящий из множества кличек. Головоног и Скакун. Кузнечик и Хвост. Хвост Слепого, не отстающий от него ни на шаг, наступающий на его тень. К входяшему Дом поворачивается острым углом. Это угол, об который разбиваешься до крови. Потом можно войти.
На похлопывания и призывы он не реагировал, на встряхивание зарычал, что сейчас откусит кому-нибудь голову, и Горбач оставил его в покое.
В пьяном виде Черный делается неприятным. Его и в трезвом виде не назовёшь душкой, а пьяный он из числа агрессивных.
— Штрафной рассказ с тебя, соня, — сказали ему.
Лэри зевнул, как тигр, и долго молчал.
— Одна симпатичная девчонка как-то раз попала под поезд, — донеслось наконец сипло и безнадежно.
— Все, заткнись. Можешь спать дальше.
Перед ним была папка. Между листами я разглядел свою фотографию и понял, что папка набита мной. Моими оценками, характеристиками, снимками разных лет – всей той частью человека, которую можно перевести на бумагу. Я частично лежал перед ним, между корешками картонной папки, частично сидел напротив.
С утра до ночи – чужие окурки в ладонь, мокрой тряпкой по клочьям пыли, губкой по кофейным следам, ложкой в чужой рот, а надо всем этим – глаза, пронзительнее, чем у деда, в них не смотреть ни за что… Это табу, это нельзя…
Ворона в павлиньих перьях. Или что-то в этом роде.
— Крыса! Еще одна! — Черный заглядывал под общую кровать без особой, как мне показалось, надежды там что-либо обнаружить. — Обо что я, по-твоему, споткнулся?
— Мало ли…
— Там, где вожак слепой, никаких «мало ли» не бывает, — Черный выпрямился, со стоном потирая ногу. — Ты хоть когда-нибудь видел здесь на полу что-нибудь лишнее? Последнее, обо что Слепой в своей жизни споткнулся, были сапоги Лэри. С тех пор эти сапоги ночуют с Лэри в одной постели.
Я хихикнул.
Черный посмотрел неодобрительно.
— Странный ты парень, — сказал он. — Это совсем не смешно.
Если бы эта дверь вела не в коридор, то вела бы ещё куда-нибудь…
Я так хорошо представил себе эту картину, что даже засомневался, получится ли на самом деле хоть что-нибудь. Все, что я подробно представлял до того, как начать рисовать, потом выходило намного хуже или выглядело совсем иначе.
Однажды — фантазировал я, — они, вконец озверев от скуки, придумали сценарий Игры и поклялись следовать ему при любых обстоятельствах. Каждому своя роль, каждому — свое место в игре. Так с тех пор и живут. Притворяясь и придерживаясь сценария. Иногда с охотой, иногда кое-как, но всегда и везде, особенно в столовой, где больше зрителей. Некоторые — как Фазаны — заигрались до потери человеческого облика.
Воспитатель первой выглядел примерно так, как выглядела бы вся группа, не маскируйся они зачем-то под мальчишек. Как старуха, сидевшая у каждого из них внутри, в ожидании очередных похорон.
Или там Чёрный. Кончает с собой. А что? После вчерашнего вполне вероятно. Ну вы понимаете… Обидели его любимую собаку… и все такое. Он человек гордый. Не сумел пережить…
«Он работал Ангелом, и это его достало», — прозвучал у меня в ушах голос Сфинкса.
Я спохватился, что весь дрожу. Я ведь был там, совсем рядом, когда он «вознесся, объятый светом и пламенем», знать бы ещё тогда, что это «меч Господень пронзает небеса», может, я тоже побрился бы наголо и стал Приобщившимся. Я был довольно близок к чему-то такому. Странно, как всё легко и быстро забылось, то есть не забылось, а куда-то запряталось. Куда-то, куда, наверное, все нормальные люди прячут необъяснимое, чтобы не спятить.
Я не стыжусь своих ранних работ, но в двадцать два года слишком откровенно раскрываешь душу и делаешь это подчас неумело. Позже испытываешь неловкость. И за себя, и за то, что именно неумелое исполнение встречается с восторгом. Сейчас я поумнел, и мои картины тоже. Единственный фрагмент, кочующий из работы в работу, сохранившийся с давних пор, — плюшевый мишка, я так и не сумел от него избавиться, хотя он все лучше маскируется. На последних полотнах он замазан. Его не видно, но он там, прячется под слоем краски. Может, однажды я сумею обойтись без него, хотя он давно уже стал чем-то вроде страшноватого талисмана, обеспечивающего моим картинам долгую жизнь.
Желудок слепого наполняется стеклом. Оно бьётся со звоном и колет его изнутри.
Конь старался. Но в затертых словах больше не было силы.
Примерно в это же время кто-то погладил меня по голове <…>
Я никогда не узнаю, кто же из них взъерошил мне волосы, уходя, так что всякий раз, думая об этом, я представляю разных людей, и получается, как будто они все сделали это.
Ральф опустил сумку на пол и сел на диван. Конечно, они знали. А теперь и я знаю, что они это знали. Уже знаю, хотя специально не смотрел на стены. Они написали так, чтобы бросалось в глаза, чтобы я понял, вернувшись, что меня ждали…
Ещё немного, и я решу, что меня приманили, околдовали заклятием букв. Ещё немного, и я представлю, как они танцуют ночью вокруг этих букв, шепча заклинания и рисуя магические круги. Ещё немного, и я подумаю, что приехал только потому, что они этого захотели. Я здесь всего несколько минут и уже начал сходить с ума. Может, это так и нужно здесь, быть слегка помешанным? Может, без этого здесь просто нельзя быть?
Я остался на шкафу в компании давно отошедшего в мир иной таракана и заскорузлых мочалок. Бесконечно дорогих моему сердцу именно в силу своей ненужности никому.
Каждый поёт свою песню.
Его словам веришь еще до того, как он их произносит. Поэтому хорошо, что говорит он мало, ведь от по-настоящему честных слов как-то устаешь.
Будь безупречен в своих желаниях.
Он рано понял, что его не любят. Его отличали от других детей, чаще других наказывали и приписывали чужие проступки. Он не понимал почему, но не удивлялся и не обижался. Он никогда ничему не удивлялся. Никогда не ждал от взрослых ничего хорошего. Он решил, что взрослые несправедливы, и смирился с этим.
Слепой быстро понял, что именно вызывает страх. Дети боялись не силы, которой у него не было, а того, как он себя держал. Его спокойствия и безразличия, того, что он ничего не боится.
Ведали ли мы, что творим, окрестив Тенью Тень? Не накликали ли мы на него эту участь: вечно бродить приклеенным к чужой плоти, вечно молчать?
Русалка даже не спорит. Прикусывает палец и погружается в задумчивость. Она не любит споров, не любит ничего доказывать и отстаивать свою точку зрения. От этого ее позиции не делаются слабее.
А чудеса их только пугали, они были им совсем не нужны. Кроме тех, что показывали по Ящику. Ящик был их богом, хотя они не склоняли перед ним голов и не шептали молитв, а просто смотрели сквозь прозрачные стекла очков, но результат был одинаков.
Но ты ничего не бойся. Смотри и запоминай. И не повторяй потом чужих ошибок. Каждому в жизни дается два выпуска. Один чужой. Чтобы знать. И один собственный.
Он боролся с застенчивостью – грубыми шутками, с нелюбовью к дракам – тем, что первым в них ввязывался, со страхом перед смертью – мыслями о ней. Но все это – забитое, загнанное внутрь – жило в нем и дышало его воздухом. Он был застенчив и груб, тих и шумен, он скрывал свои достоинства и выставлял недостатки, он прятался под одеяло и молился перед сном: «Боже, не дай мне умереть!» – и рисковал, бросаясь на заведомо сильного.
Последнее, обо что Слепой в своей жизни споткнулся, были сапоги Лэри. С тех пор эти сапоги ночуют с Лэри в одной постели.
Они здесь. И ждут уже давно. У них еда в рюкзаках, бутылки с водой, пледы, кофеварка и даже, наверное, посуда. Кто-то встает мне навстречу.
Алло, Сфинкс! Ты затеял одиночный стриптиз? Мог бы дождаться товарищей.
Не бейте меня, люди, я старая крыса,клянусь вам, не более того!Один лишь кусок желтого сыра.И нет других грехов на мне,Клянусь я вам, клянусь…
Однажды – фантазировал я – они, вконец озверев от скуки, придумали сценарий Игры и поклялись следовать ему.
Сфинкс не ответил. Вздохнул, еще раз почесался и ушел. В мокрой по пояс рубашке, с пятнами зубной пасты на заду. Паста.
Я сразу лег. Прямо в полотенце. Укрылся с головой и лежал, зажмурившись, изо всех сил стараясь не заплакать. Я продержался до тех пор, пока не стихли все звуки. Пока вокруг не перестали ходить и переговариваться, стучать и укладываться. Только тогда я заплакал. Я очень надеялся, что меня не слышно. Что-то закончилось в ту ночь, и это оказалось больнее, чем могла бы стать целая жизнь, прожитая среди Фазанов.
Курил он, молча и сосредоточенно, как делал любое дело. Ел, пил, читал… В каждом действии Черного была основательность, каждое его действие как будто говорило: «Это делается вот так». Может, поэтому никто, никогда не отрывал его ни от каких дел.
Он протягивает себя на раскрытой ладони – всего целиком – и вручает тебе, а голую душу не отбросишь прочь, сделав вид, что не понял, что тебе дали и зачем. Его сила в этой страшной открытости. Таких я еще не встречал.
Ты не пациент, ты здесь проездом. Пробегом. Ты уйдешь, когда вздумается. Помни об этом и терпи.
Вирус агрессии и недовольства летает от человека к человеку, стремительно размножаясь. Черная полоса в жизни стаи, из которой довольно трудно вынырнуть.
Я сделал что-то выходящее за рамки. Повел себя, как нормальный человек. Перестал подлаживаться под других. И чем бы все это ни кончилось, знал, что никогда об этом не пожалею.
Он всегда знал, какая река где течет и куда впадает. Он знал множество городов с непроизносимыми названиями, мог перечислить их главные улицы и сообщить, как попасть с одной на другую. Он знал, где что производят и как это отражается на бюджете страны-производителя. Знания Кролика ценили многие, но мало кто его за них уважал.
Я знаю красивейшего человека, который шарахается от зеркал, как от чумы. Я знаю девушку, которая носит на шее целую коллекцию маленьких зеркал. Она чаще глядит в них, чем вокруг, и видит все фрагментами, в перевернутом виде. Я знаю незрячего, иногда настороженно замирающего перед собственным отражением.
Он любит мед и грецкие орехи. Газировку, бродячих собак, полосатые тенты, круглые камни, поношенную одежду, кофе без сахара, телескопы и подушку на лице, когда спит. Не любит, когда ему смотрят в глаза или на руки, когда дует сильный ветер и облетает тополиный пух, не выносит одежду белого цвета, лимоны и запах ромашек. И все это видно любому, кто даст себе труд приглядеться.
Я попробовал представить себя Лордом. Смотрящимся в зеркало. Это угрожало мощнейшим приступом нарциссизма. – Он видит что-то вроде молодого Боуи. Только красивее.
Тебе пока лучше избегать зеркал, Курильщик. По крайней мере, пока не перестанешь себя жалеть. Поговори-ка об этом с Лордом. Он вообще никогда не смотрится в зеркало. – Почему? – изумился я. – Если бы я видел в зеркале то, что видит он… – Откуда ты знаешь, что он там видит? Я попробовал представить себя Лордом. Смотрящимся в зеркало. Это угрожало мощнейшим приступом нарциссизма. – Он видит что-то вроде молодого Боуи. Только красивее. Будь я похож на Боуи, я бы… – … стонал, что похож на престарелую Марлен Дитрих и мечтал походить на Тайсона, – подсказал Сфинкс. – Цитирую дословно, так что не считай это преувеличением. То, что видит в зеркале Лорд, вовсе не похоже на то, что, глядя на него, видишь ты. И это лишь один пример того, как странно иногда ведут себя отражения.
Это моя стая. Читающая мысли, ловящая все на лету. Нелепая и замечательная.
Его сила в этой страшной открытости.
«Некоторые живут, как будто в порядке эксперимента», – сказал незрячий по поводу последних событий. Вот только непонятно, почему желание поэкспериментировать возникает у многих одновременно?
Я знаю красивейшего человека, который шарахается от зеркал, как от чумы. Я знаю девушку, которая носит на шее целую коллекцию маленьких зеркал. Она чаще глядит в них, чем вокруг, и видит все фрагментами, в перевернутом виде. Я знаю незрячего, иногда настороженно замирающего перед собственным отражением. И помню хомяка, бросавшегося на свое отражение с яростью берсеркера. Так что пусть мне не говорят, что в зеркалах не прячется магия. Она там есть, даже когда ты устал и ни на что не способен.
Я смотрю в глаза своему отражению. Пристально, не моргая, пока глаза не начинают слезиться. Иногда удается добиться ощущения полной отстраненности, иногда нет, это неплохое лекарство для нервов или пустая трата времени – все зависит от того, каким ты приблизился к зеркалу и что унесешь, отойдя от него.
– Выберешься обязательно. Не беспокойся. Не бывает такого, чтобы кто-то хотел откуда-нибудь выбраться – и не выбрался.
Мышь не съест гору, укус комара не убьет льва, полоска стали не могла уничтожить его бога.
Слепой проводил Стервятника поворотом головы, как если бы мог видеть, закрыл глаза и погрузился в теплую дрему. И сразу вернулся Лес. Навалился, задышал в уши, закопал в мох и в сухие листья, спрятал и убаюкал тихими песнями свистунов. Слепой был его любимцем. Лес даже улыбался ему. Слепой это знал. Улыбки он чуял на расстоянии.
– Но немного бесплатной удачи тебе не помешает? – уточнил невидимый спец по василискам. – Кому может помешать удача? – Тогда возьми. Но помни: теперь на тебе частичка Темного Леса. Будь безупречен в своих желаниях.
Я попросил ее предсказать мне судьбу, но она не стала этого делать. «Нет страшнее участи, чем знать о том, что будет завтра», – сказала она и подарила мне в утешение свой клык…
– Да что ему какой-то скорпион? – сам себе ответил Табаки. – Он и не такое жрал. Накануне и не накануне.
Облезлые кошки обегали двор по периметру. Вороны расхаживали по голым газонам, расшвыривая жухлые листья. Большеносый мальчишка в красном свитере сидел на перевернутом ящике и играл на флейте, замыкая себя в круг одиночества и пустоты. Дом дышал на него окнами.
Горбач играл на флейте, двор слушал.
– Давай поднимемся на дальний гараж? – предложил он. – На крышу, под луну, на то наше место! Ведь сегодня великая ночь! Сегодня нельзя спать!
Их было тринадцать. Их называли «безобразием», «сворой» и «молокососами». Они были категорически не согласны с последним прозвищем. Сами они называли себя стаей. Как у всякой стаи, у них был вожак.
Табаки так не работает. После шуток Шакала пол-Дома лежит в руинах. Он по мелочам не разменивается.
– Он любит мед и грецкие орехи. Газировку, бродячих собак, полосатые тенты, круглые камни, поношенную одежду, кофе без сахара, телескопы и подушку на лице, когда спит. Не любит, когда ему смотрят в глаза или на руки, когда дует сильный ветер и облетает тополиный пух, не выносит одежду белого цвета, лимоны и запах ромашек. И все это видно любому, кто даст себе труд приглядеться.
– Тебе пока лучше избегать зеркал, Курильщик. По крайней мере, пока не перестанешь себя жалеть.
Дверцы кабинок украшали облупившиеся наклейки. И почти каждая плитка кафеля была исписана фломастером. Надписи не держались, размазывались и тускнели, и из-за этой их текучести туалет четвертой оставлял странное впечатление. Исчезающего места. Места, которое отчаянно пытается что-то сообщить, тая при этом и растекаясь.
Только данный момент, ни туда ни сюда. Ни о чем, кроме данного момента, и говорить не стоит.
– В любом сне, детка, главное – вовремя проснуться.
– Осень, – сказал он, поднеся скрученный лист к носу Лэри. – До следующего лета еще уйма времени. Помпей не из старых, но мы-то с тобой знаем… – Что ничего по-настоящему страшного не случается до последнего лета, – со слабой улыбкой закончил за него Лэри. – Эх, Конь, только это меня и держит. Не то я бы, наверное, уже спятил. Конь раскрошил жухлый лист и отряхнул ладонь. – Ну так не забывай, – попросил он.
Они старые, переломанные и некрасивые. Сверху все было по-другому, а отсюда все плохо.
– Смотри, Лось, как красиво! Красное небо. А деревья – черные. Как будто небо их сожгло.
Он никогда ничему не удивлялся. Никогда не ждал от взрослых ничего хорошего. Он решил, что взрослые несправедливы, и смирился с этим.
– Черт, – сказал он с набитым ртом. – Я так волнуюсь… – он подобрал все, что упало, и затолкал следом. – Ужасно волнуюсь! Неизвестно, как среагирует на все это Слепой…– Известно, – оборвал его Лорд. – Никак. Когда это он на что-то реагировал?
Он был уникален – этот буклет. Ни слова правды и ни слова лжи. Не знаю, кто его составлял, но этот человек был своего рода гением.
Сразу вспомнилась присказка Табаки: «Лорд улыбается раз в году когда кто-нибудь умудрится сломать себе ногу». «Или хлебнуть из бутыли с дохлым скорпионом», – дополнил я про себя это наблюдение.
В этот куцый, четырехугольный мирок и ворвался Лось, заполнил его целиком, сделал бескрайним и бесконечным, а Слепой отдал ему свои душу и сердце – всего себя – на вечные времена.
Он догадывался, что Лось рано или поздно уйдет, что он снова останется один и что это будет очень страшно. Но не представлял, что может быть и по-другому.
Сначала нашел в себе силы доехать до туалета, где повстречался с жутким красновеким существом, оказавшимся мною. Надо было что-то с ним делать, и я решил его помыть.
Да по сравнению с Черным Слепой – просто живчик!
Сфинкс, выше которого только Слепой, выше которого только крыша Дома и ласточки.
Я не знал, кто установил такие строгие правила, но догадывался, что не дирекция. Иначе они бы нарушались. А они не нарушались.
Молчать этот тип умеет до жути выразительно
Самое невыносимое в новичках то, что им постоянно приходится объяснять очевидные вещи. При этом чувствуешь себя дураком. Особенно если ты голый и замотан в сырое полотенце. Можно, конечно, ничего не объяснять. Но я не сторонник подобного поведения, ведь рано или поздно все мы сталкиваемся с проблемами, выросшими из недоговоренностей. Из того, что кто-то из нас не так понят.
Самое невыносимое в новичках то, что им постоянно приходится объяснять очевидные вещи. При этом чувствуешь себя дураком.
Боится, потому что довольно часто слышит именно такого рода объяснения, и они его удручают. Мешают ощущать себя взрослым.
Еще он ужасно боится услышать что-нибудь вроде: «Видишь ли, у нас возникли определенные разно.
Курильщик слушает с таким напряженным вниманием, что я с трудом удерживаюсь от искушения пересказать последствия всех известных мне случаев употребления «Дороги».
Конкретно эта фотография задумывалась смешной.
Мне даже стало обидно, что это дикое, не мое детство прошло мимо. В нем не было ни рек, ни лесов, ни заброшенных кладбищ, но ведь и в настоящем моем детстве их не было. Зато я знал бы все законы и правила Дома, умел рассказывать дурацкие сказки, играть на гитаре, расшифровывать настенные надписи, гадать по куриным костям, помнил бы все предыдущие клички старожилов и, может быть, даже любил бы это ветхое здание, как никогда не смогу его полюбить. Чем дольше я обо всем этом думал, тем становилось грустнее. Я достал последнюю неспрятанную сигарету, закурил и стал смотреть, как дым уплывает к плафону, рассеиваясь в его свете.
Попади я сюда лет семь назад, может, и для меня общение с призраками было бы в порядке вещей. Я бы сидел на старой фотографии Черного с самодельным луком или рогаткой, торчавшей из кармана, гордился амулетом от полтергейста, выменянным на серию марок, боялся бы каких-нибудь определенных мест в определенное время суток и ходил бы туда на спор. Может.
Лэри, занял мое место в кабинке и заплескался там, как сумасшедший тюлень.
В каждой из них был изъян – и они были склеенные.
– Тебе пока лучше избегать зеркал, Курильщик. По крайней мере, пока не перестанешь себя жалеть. Поговори-ка об этом с Лордом. Он вообще никогда не смотрится в зеркало. – Почему? – изумился я. – Если бы я видел в зеркале то, что видит он… – Откуда ты знаешь, что он там видит? Я попробовал представить себя Лордом. Смотрящимся в зеркало. Это угрожало мощнейшим приступом нарциссизма. – Он видит что-то вроде молодого Боуи. Только красивее. Будь я похож на Боуи, я бы… – … стонал, что похож на престарелую Марлен Дитрих и мечтал походить на Тайсона, – подсказал Сфинкс. – Цитирую дословно, так что не считай это преувеличением. То, что видит в зеркале Лорд, вовсе не похоже на то, что, глядя на него, видишь ты. И это лишь один пример того, как странно иногда ведут себя отражения.
Но Курильщика трудно отшивать. Он протягивает себя на раскрытой ладони – всего целиком – и вручает тебе, а голую душу не отбросишь прочь, сделав вид, что не понял, что тебе дали и зачем. Его сила в этой страшной открытости. Таких я еще не встречал. И я вздыхаю, прощаясь с надеждой отдохнуть до возвращения стаи.
Я стал хвостом или рукой, а может быть, даже костью. При каждом движении кружилась голова, и все равно давно уже мне не было так уютно. Если бы утром кто-то сказал, что я проведу эту ночь вот так, разомлевший и счастливый, напиваясь и слушая сказки, смог бы я в это поверить? Пожалуй, нет. Сказки. При выключенном свете, с нестрашными драконами и василисками, с дурацкими снеговиками…
Я лежал, кутаясь в свой краешек одеяла, и мне было хорошо.
За ужином я почти не ел. Меня встревожила информация о Помпее. О здоровье его летучих мышей я беспокоился в последнюю очередь. А вот слово «переворот» мне не понравилось. Я ощущал себя в центре событий, о которых имел очень смутное представление, а вернее – никакого, и это мне тоже не нравилось.
В Доме горбатых называли Ангелами, подразумевая сложенные крылья.

Leave your vote

0 Голосов
Upvote Downvote

Цитатница - статусы,фразы,цитаты
0 0 голоса
Ставь оценку!
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Add to Collection

No Collections

Here you'll find all collections you've created before.

0
Как цитаты? Комментируй!x